
Полная версия:
Романовы. Преданность и предательство
Это Мише отец всё прощал. Все его проказы. А вот старшему, Николаю, выпало, как наследнику, всей положенной строгости в полной мере. Может, именно поэтому Николай Александрович не был надлежаще строг с другими? Что называется, самому хватило. А может, это они не умели понять его природной доброты.
* * *Когда двадцатитрехлетний ротмистр Дмитрий Малама, сын прославленного генерала и атамана Кубанского казачьего войска, возглавил конную атаку, он вовсе не думал, что попадёт на обложку журнала «Огонёк». Высокий, стройный, с прямым пробором над высоким лбом и открытым взглядом, он относился к той уже редкой в те годы части русского дворянства и офицерства, для кого понятия долга и чести были превыше всего. Отец его до великой войны не дожил, умер два года назад, но на стене в его кабинете продолжала висеть золотая сабля с гравировкой «За храбрость». Дмитрий дал себе слово, что возьмёт её в руки только тогда, когда получит такую же. Ну или похожую… В прошлом году ещё корнетом он победил в стовёрстном конном пробеге, но, разумеется, мечтал о настоящих победах. И время пришло…
Это была первая атака Лейб-гвардии Уланского Её Императорского Величества Александры Фёдоровны полка на Юго-Западном фронте, куда он был переброшен из Пруссии. Уланы буквально врубились клином в превосходящие силы противника и, несмотря на численное его превосходство, стали теснить вражеские войска. Пехотинцы противника сновали между свистящими саблями русской кавалерии, и приметный Малама не мог не оказаться под прицелом. Пуля попала ему в ногу и, видимо, задела кость. Он помнил, как оберегавший его унтер закричал, что надо в тыл, на что Дмитрий браво улыбнулся: «Руби-стреляй!». Но только противник обратился в беспорядочное бегство, сильно побледневший ротмистр буквально соскользнул с коня. Его, теряющего сознание, подхватили солдаты с криками «Санитара!». Этого командира они полюбили сразу, потому что он готов был умереть рядом с ними.
А Малама начал приходить в себя только в Царскосельском госпитале и никак не мог понять, почему все его узнают, пока друг по палате Степанов не положил перед ним тот самый первый с начала войны номер журнала «Огонёк», где среди прочих героев на обложке был и Дмитрий Яковлевич Малама. А ещё его ждала Георгиевская шашка из рук государыни – шефа полка, после чего можно было подержать в руках и отцовскую награду. Но Дмитрий сразу после операции, даже когда ещё не мог вставать, уже стал проситься обратно на фронт. И более зрелые офицеры не смеялись над этим рвением, поскольку видели его искренность, а не желание выслужиться.
А потом рядом с Маламой появилась великая княжна Татьяна Николаевна, и на какое-то время он забыл вообще обо всём. И хотя он пользовался особым расположением самой государыни и повышенным вниманием всех сестёр, именно Татьяна стала для ротмистра ангелом, на которого он готов был молиться. Так первое ранение привело Дмитрия Юрьевича к первой любви. Надо заметить, что и Татьяна отвечала ему более чем просто заботой. Это замечала и Александра Фёдоровна, но в условиях войны, учитывая ежедневно увеличивавшееся количество боли и страданий в госпитале, она покровительственно молчала, глядя на увлечение дочери. Тем более, что рядом с той часто была и Ольга, которую Александра Фёдоровна таким покровительством обошла. Впрочем, Малама стал любимчиком не только императрицы, но и всей женской половины семьи Романовых, и потому в госпитальном парке Ольга, Татьяна, Мария и Анастасия могли даже поспорить, кто будет толкать по аллеям его кресло-каталку, отчего лицо молодого ротмистра становилось буквально алым на фоне бледного цвета застиранной больничной пижамы.
Но Татьяна…
Когда он увидел её в первый раз, ещё не поняв, кто поправляет ему подушку и простыни, то произнёс:
– Теперь я знаю, как выглядит мой ангел-хранитель.
А когда понял, что перед ним дочь императора, стал усиленно вспоминать придворный этикет. Оба были близки не только по возрасту, но и по духу. Чувства их друг к другу были светлыми и незамутнёнными, и потому все вокруг очень быстро перестали обращать внимание на то, что Татьяна много больше времени, чем с другими ранеными, проводит у постели Дмитрия Маламы.
Однако в их разговорах не было ничего от воркования влюблённых, хотя глаза говорили о многом, и то, как они смотрели друг на друга, не могло обмануть никого.
– Дмитрий Яковлевич, я принесла вам журнал «Огонёк». Вы там на обложке. Это вас вдохновит к выздоровлению.
Малама, конечно, молчал, что в тумбочке у него давно лежит такой же журнал, который отдал ему Степанов. А Степанов предупредительно в таких случаях уходил покурить.
– Спасибо, Татьяна Николаевна. Но что мне журнал, когда вы рядом. Это вы меня вдохновляете.
– Вы с таким ранением не покинули поле боя. Доктор сказал, что вы могли потерять столько крови, что вас не довезли бы до госпиталя.
– Разве можно жалеть кровь, пролитую за родину?
И только проходившая мимо Ольга могла сказать:
– Таня, надо бельё на пародезинфекцию отправить…
При этом трудно было понять, чего в её голосе больше: необходимости исполнять сестринские обязанности по госпиталю или незлобивой иронии по отношению к младшей сестре.
Татьяна отвечала несколько недовольно:
– Сейчас. Я скоро. Я принесла Дмитрию Яковлевичу журнал, где о нём написано…
Ольга, понимающе вздохнув, двигалась дальше. И даже думала, передразнивая Татьяну: «…о нем написано… А сама вечером сядет писать Александру…» Но, оглянувшись на Дмитрия и Татьяну, вдруг начала по-доброму улыбаться.
От природы романтичная, а потому точная в своих наблюдениях Ольга замечала влюблённость не только Татьяны, но и младших сестёр. Однако в отличие от них троих она никогда бы не побежала делиться своими секретами с матерью. Разве что с отцом. Он был для неё воплощением скромной справедливости и высшей любви, но сам предпочитал почему-то говорить со старшей дочерью о делах государственных, словно она была его главным советником. Ей даже казалось, что он меньше советуется с мамой, чем с ней. Скорее всего, так и было. Справедливости ради надо сказать, что Александру Фёдоровну это не раздражало, она чувствовала какую-то гложущую вину перед старшей дочерью за Воронова, особенно теперь, во время войны. Нет, они всё так же любили друг друга, как любили друг друга все в этой семье, но некоторых тем в разговорах невольно старались избегать.
А поговорить им было о чём…
* * *Ольга с полным тазом буро-серых бинтов шла по коридору госпиталя с романтичной улыбкой, появившейся у неё при взгляде на Маламу и Татьяну, но тут ей пришлось улыбнуться ещё шире.
У окна она увидела немного неуклюжую Марию и такого же неуклюжего старшего лейтенанта Николая Деменкова, что когда-то служил на императорском «Штандарте». Если Мария была крупной, но не полной, то полноватый офицер в больничной пижаме был похож на смешного литературного персонажа, а его смущённая улыбка терялась в таких же смешно подкрученных усах на круглом лице. Деменков был «душка», как называли его в семье все без исключения. Или «толстячок». Доброта ощущалась в каждом его слове и каждом движении. В отличие от других офицеров он был немного простоват и, может быть, именно поэтому близок Марии.
– Вот, я сама сшила эту рубашку. Вам, к выздоровлению… И святой водой окропила, Николай Дмитриевич. Надеюсь, она вам впору будет.
Деменков, принимая подарок, окончательно растерялся, а тут ещё появилась Ольга.
Увидев улыбавшуюся старшую сестру, бесхитростная Мария тоже стала улыбаться ей навстречу. И, словно оправдываясь перед ней, добавила:
– Я ещё вольноопределяющемуся Корнееву заплатку на китель поставила, там, где дырка от пули была…
– Умница, Маша, – Ольга всем своим видом старалась показать, что не видит в происходящем ничего предосудительного, потому сказала о чём-то более важном:
– Но мне больше нравится слово «доброволец», чем вольноопределяющийся.
Мария, чуть задумалась и согласилась:
– Да, доброволец – это красиво.
Ольга с той же улыбкой двинулась дальше, а Деменков и Мария проводили её долгими взглядами.
* * *В кабинете старшей сестры милосердия всегда много хозяйственных бумаг, банок, склянок, книг и папок всяческого учёта, и поначалу Александра Фёдоровна даже терялась в них, хотя порядок здесь ей помогали наводить многие. Она никогда не думала, что банальный учёт и контроль требуют так много времени, поэтому, погружаясь во все эти приходы-расходы, просила её не беспокоить. На это решались только дочери. Когда в кабинет, погасив счастливую улыбку, вошла Ольга, Александра Фёдоровна бросила на неё чисто рабочий вопросительный взгляд: что?
– Пародезинфектор загружен, скоро привезут провизию, выгрузку мне организовать? – доложила-спросила старшая дочь.
Александра Фёдоровна потеплела взглядом, отвлеклась от бумаг:
– А Татьяна чем у нас занята?
– Рядом с любимчиком нашей семьи – Маламой. Расспрашивает о геройствах его.
– Мария?
Ольга ответила уже с иронией:
– В данный момент преподносит своему толстяку рубашку, сшитую собственными руками.
Александра Фёдоровна с достоинством выдержала эти «уколы» Ольги. Взгляд её остался доброжелательным.
– Мило. А Настенька?
Ольга ответила, как на докладе:
– Читает рядовому Ильину «Ромео и Джульетту». В переводе Григорьева…
– Шекспира? – удивилась императрица.
– Да, и, пожалуй, это самый благодарный её слушатель.
– Это она сама придумала – читать раненым?
– Конечно, сама. Но, похоже, больше всего ей нравится читать рядовому Ильину. Николаю Ильину.
– Вы все так повзрослели с начала войны, – сказала, по-видимому, сама себе Александра Фёдоровна, а потом уже обратилась к Ольге – Скажи девочкам, что после госпиталя пойдём в храм.
Ольга кивнула, хотела было уже повернуться и уйти, но Александра Фёдоровна вдруг посмотрела на неё по-матерински пронзительно и спросила:
– Оленька, ты всё ещё не можешь мне простить Воронова?
Ольга заметно вздрогнула, опустила глаза:
– Что тут прощать, мама? Я всё понимаю. Да и он… если бы он не хотел жениться, то не женился бы.
– Он поступил, как русский офицер, как подданный Его Величества, – гордо сказала императрица.
Ольга с некоторым вызовом продолжила:
– Да, я знаю. Я просто молюсь о нём, чтобы на этой войне он остался жив. Полагаю, это не нарушает правил придворного этикета?
Александра Фёдоровна почти отмахнулась:
– Война, не до этикета, – выдержала паузу. – Ты у меня светлая и добрая… – тяжело вздохнула. – Я вижу, как ты страдаешь, не думай, что твоя мать чёрствая и педантичная немка…
– Мама, я никогда не думала, что ты чёрствая, и тем более, что ты немка, – она подошла к матери и поцеловала её в щёку.
Лоб Александры Фёдоровны вдруг пересекли страдальческие морщины. Она прижала ладонь дочери к своей щеке. Хотела ещё что-то сказать, но прочитала в глазах Ольги, что та действительно всё понимает.
– Иди с Богом… – кивнула она и осталась уже одна в печальной задумчивости русской царицы.
* * *Анастасия действительно проводила немало времени с раскрытой книгой у кровати очень молодого солдата Николая Ильина. Впрочем, слушали её человек двадцать, а когда и тридцать, потому как слушатели собирались даже из соседних палат. И никому не приходило на ум приметить, что садится она всегда рядом с Николаем. Даже ритуал у неё был особый: сначала поправит его костыли у стены, потом чуть поклонится всем, как актриса, и объявит:
– Сегодня продолжаем читать «Ромео и Джульетту» Шекспира.
И ведь читала так, что в самых драматичных местах хлюпала носом, а рядом тихо плакал Ильин. Остальные – в зависимости от возраста и духовного склада – либо покусывали губы, либо покачивали головами, но никто, кроме Ильина, не смел перебивать юную великую княжну.
А она читала с каким-то недетским надрывом:
Джульетта: Ступай! а я… отсюда не пойду я!Что это? Склянку мёртвая рукаВозлюбленного сжала? яд – виноюБезвременной его кончины? Да!..О, жадный, жадный! Выпил всё! ни каплиСпасительной мне не оставил он,Чтобы могла за ним пойти я? ЦеловатьУста твои я буду… Может, к счастью,На них ещё остался яд,И я умру от этого напитка!(Целует Ромео).1-й сторож (за сценой). Куда? веди же, малый!Джульетта. А, шум!(Схватывает кинжал Ромео).Я поспешу… О, благодетель —Кинжал!.. сюда! где твои ножны! (Закалывается).Заржавей тут – а мне дай умереть ты!(Умирает).Николай Ильин, весь в бинтах, в слезах приподнялся на постели.
– Да как же так! Как же так! – опустился на постель, – хотя о чём я? У нас вот тоже работник в деревне полюбил дочку купца Телятьева. А тот, как прознал, сделал всё, чтобы его на войну забрали. Ещё раньше меня ушёл. Вот и вся любовь. Только у Шекспира этого, Ваше Высочество, красивее…
Анастасия, уткнувшись носом в платок, одёрнула его, как ученика в школе:
– Мы же договорились, в госпитале нет высочеств!
– Да, Анастасия Николаевна… – послушно согласился такой же юный воин Коля.
Анастасия сидела спиной к окну, и Ильин вдруг увидел, как обрамляют её голову чуть туманные осенние солнечные лучи. Словно нимб.
– Вам кто-нибудь говорил, что вы ангел?.. – неожиданно для самого себя спросил солдат.
– Нет, – даже оглянулась Анастасия, будто за ней наяву мог стоять ангел.
А Ильин вдруг набрался мужицкой твёрдости и сказал так, что в дальнем конце палаты кто-то одобрительно крякнул:
– Так вот, я вам скажу. Вы ангел. Я точно вижу…
Анастасия, напустив на себя серьёзность, снова его одёрнула:
– А я вижу, что нам совсем немного осталось. Ну так дочитывать будем?
– Будем, – заметно обиделся Николай, – хотя и так всё ясно…
– Что же ясно?
– Родители теперь будут убиваться и помирятся. Дураки, право…
Анастасия удивилась этому простому народному толкованию и уже без напора предложила:
– Ну так я всё равно дочитаю…
– Читай, милая… – решился вмешаться кто-то из раненых неподалёку. – Кабы моя дочка так читать могла!..
Анастасия повернулась на голос:
– А давайте мы ей письмо напишем. Пусть приедет и будет помогать мне читать.
От этой детской наивности слёзы выступили у многих куда сильнее, чем от трагедии Шекспира.
* * *Алёша в свободное время по всем правилам тактики играл в солдатиков. Иногда с ним играли дети прислуги или сын лейб-хирурга Коля Деревенко, но порой рядом с ним был только «дядька» Деревенько, который с каким-то странным высокомерием наблюдал за передвижением его «войск».
– Никак германца бьёшь, Ваше Высочество? – ухмылялся Андрей Еремеевич.
– Бью. Но папа говорит, что его не так просто разбить.
– А то мы их не бивали? – сказал матрос так, будто участвовал во всех баталиях, начиная с битв Александра Невского. – Вот тока много ныне их у нас на службе. Не верю я им.
Лопоухий и широколицый Деревенько никак не тянул на стратега или государственного мужа. Потому Алексей дал рассудительное пояснение:
– Это ещё со времён Петра Великого, нам же надо было учиться, как воевать, а у кого учиться, как не у тех, с кем воевать придётся, – переставил одного солдатика и вдруг заметил, что он один в один такой же, какого он подарил воину-инвалиду в киевском госпитале. Поднёс солдатика к глазам, затем перевёл взгляд на Деревенько. – Дядя, передай от меня своему сыну. Я такого же в госпитале сыну одного героя подарил.
Деревенько взял в руки солдатика, осмотрел:
– Спасибо, дорогой мой, – погладил Алексея по голове.
В это время в комнату заглянула Анна Демидова – комнатная девушка императрицы:
– Алексей Николаевич, мама зовёт.
Алёша неохотно поднялся, потому как абсолютным законом было для него только слово отца, и направился к выходу. Деревенько, оставшись один, снова достал из кармана солдатика.
– Ишь ты. Герою он подарил, – сказал с явным недовольством и даже пренебрежением. – Велика щедрость. Сквалыга какой… – потом взял со стола другого солдатика, – и этого тогда для полного строя прихватим, а то с кем воевать-то? – улыбнулся своей шутке и обе игрушки сунул в разные карманы.
В последнее время Андрея Еремеевича беспокоило, что наследник больше предпочитает играть и встречаться с сыном почётного лейб-хирурга Владимира Николаевича Деревенко Колей, чем с его сыновьями, несмотря на явное сходство фамилий и на то, что дети Андрея Еремеевича были не менее образованы, потому как обучались на деньги семьи и были крестниками императрицы. Прагматичный, точнее, хваткий Деревенько подмечал всё. К примеру, даже в играх в «войнушку» Алёша выбирал себе в напарники Колю, а его сыновья Алексей и Сергей становились «по другую сторону фронта». Самих детей это нисколько не задевало, а вот «дядька» всё подмечал и мотал на седеющий ус. Да, доктор тоже спас наследника, когда тот получил травму в Восточной Польше, но ведь Андрей Еремеевич совершил свой геройский поступок куда раньше! Хотя некоторые матросы сомневались, что надо было нырять с больным цесаревичем на руках с борта налетевшей на мель яхты «Штандарт», мол, и пробоину тогда заделали быстрее, чем спустили шлюпку за Деревенько, который победно держал на поднятых руках спасённого наследника. Но у него-то времени на всякие там мысли и расчёты не было. Во всяком случае так думал сам матрос.
«А солдатиков я отдам младшему, Саше», – решил Андрей Еремеевич.
Саше было два года, и он был крестником Алексея Николаевича.
Деревенько подошёл к зеркалу. Да, от того матроса яхты «Штандарт» мало что осталось. Точнее, наоборот, много. Оплыл матрос. А что ж ему ещё делать, если плавать не доводится и с харчами полный достаток?
– Камердинер, – сам себя назвал Деревенько, хотел ещё добавить крепкое словцо, но жизнь во дворце научила его даже наедине с собой говорить не всё, что приходит на ум.
6
Ночь была тихая, насколько может быть тихой осенняя ночь в селе Покровском, когда у мужиков нет повода выпить и буянить, как когда-то позволял себе и Григорий Ефимович. Но в эту ночь была тишина, которую почему-то называют мёртвой, как будто нет в ней загадочной, потаённой жизни. Не брехали собаки, отзудели своё комары, и только полная луна чуть дрожала в окне от напора наплывавших на неё кружевных туч.
Распутин вдруг закричал так, что и в соседних домах, пожалуй, услышали, сложился кочергой на кровати с вытаращенными от ужаса глазами.
Вбежала дочь Матрона:
– Тятя, ты чего?
Распутин посмотрел на неё, ещё не переместившись в реальность. В глазах его стояли слёзы и потустороннее страдание. Последний раз Матрона видела отца таким, когда её чуть не убило молнией, а тот истово молился, чтобы Мотя вернулась на землю.
– Сон плохой? – уже тише спросила Матрона, села рядом на край кровати.
– Ой, плохой. Ой, жуткий… – простонал Григорий Ефимович.
– Может, выпил вчера лишку? Ведь не пил совсем, как на Святую Землю пошёл… А закусываешь-то одной зеленью… Поди убивица твоя снилась?
– Я и не пил особо, окромя вина немного. И не дурная баба мне эта снилась… – встал, подошёл в исподнем к окну, уже успокоился, снова стал немного суров.
– Так чего ж так кричал? – спросила в спину Матрона.
– Приснилось ли, привиделось ли, как бывает, что я уже мёртвый, а всё вижу. Уже не первый раз такое. Я видел, как их убили…
– Кого их-то? – вскинула брови Матрона, хотя и догадалась.
– Папу, Маму, девочек и даже Алёшу… Силы сатанинские… Закричал, думал – Алёшу предупредить хоть… И тут проснулся…
– Может, папа, хватит тебе простым дурачком деревенским прикидываться, может, тебе с ними на одном языке говорить начать? И ты им не ангел-хранитель.
Распутин посмотрел на блуждавшую в тучах луну, ответил с горечью:
– Да кто б меня тогда вообще слушать стал… А так – я диковинка… Только отец Иоанн меня, как письмо какое, читал.
Он вдруг увидел за окном доброе лицо отца Иоанна Сергиева.
* * *Когда стало ясно, что тысячи людей со всей России стекаются на службы всероссийского батюшки Иоанна Кронштадтского, Синод специальным решением разрешил священнику проводить общую исповедь. Именно на такую исповедь в Андреевском соборе попал Григорий Распутин. В огромном храме яблоку негде было упасть, да и вокруг него стояло немало людей, вытягивая шеи, чтобы хотя бы одним глазком увидеть отца Иоанна.
Сам отец Иоанн, держа крест в руке, звонким тенором с амвона возвещал, и его голос летел к сводам собора:
– Грешники и грешницы, подобные мне! Вы пришли в храм сей, чтобы принести Господу Иисусу Христу, Спасителю нашему, покаяние в грехах и потом приступить к Святым Тайнам. Приготовились ли вы к столь великому Таинству? Знаете ли, что великий ответ несу я перед Престолом Всевышнего, если вы приступите, не приготовившись? Знаете, что вы каетесь не мне, а Самому Господу Богу, Который невидимо присутствует здесь, Тело и Кровь Которого в настоящую минуту находятся на жертвеннике?!
Почти все плакали, многие падали на колени. Некоторые вдруг не выдерживали, бросались прочь, расталкивая повторяющих за отцом Иоанном слова покаяния, и убегали в слезах из храма. А голос отца Иоанна – в обычной жизни не очень и громкий – рос и крепчал, веско падая словами молитвы из-под сводов собора на головы кающихся:
«Исповедую Господу Богу Вседержителю, во Святей Троице славимому и покланяемому Отцу и Сыну, и Святому Духу все мои грехи, зле мною содеянные мыслию, словом, делом, и всеми моими чувствами. Согрешил пред Господом и Спасителем моим самолюбием, плотоугодием, сластолюбием, чревоугодием, объядением, леностью, саможалением, гордостью, самомнением, уничижением других, завистью, неприязнью, ненавистью, злобою, похотью, блудом…»
И сначала Григорий не заметил, что плачет вместе со всеми. Вот-вот и образа на стенах заплачут, замироточат…
«Во всех сих беззакониях я согрешил и ими Всесвятаго Господа моего и Благодетеля безмерно оскорбил, в чём повинным себя признаю, каюсь и жалею. Сокрушаюсь горько о согрешениях и впредь, при Божией помощи, буду от них блюстися».
И теперь уже все, кто ещё оставался стоять, опустились на колени. На какое-то время в соборе воцарилась торжественная покаянная тишина, в которой утонули даже неуместные женские всхлипы, крики и плач младенцев, так что стало слышно потрескивание свечей. Голос отца Иоанна не взорвал эту тишину, а отверз своды, за которыми открылось Небо.
– Господь Бог, Иисус Христос, дал власть апостолам, а те – архиереям и священникам, в том числе и мне, грешному иерею Иоанну, разрешать кающихся, прощать или не прощать грехи их, судя по тому, как люди каются. Братья и сёстры! Каетесь ли вы? Желаете ли исправить свою жизнь? Сознаёте ли грехи свои? Ленились ли Богу молиться? Пьянствовали? Прелюбодействовали? Обманывали? Клятвопреступничали? Богохульствовали? Завидовали? Воровали? Много грехов у вас, братья и сёстры, все их и не перечесть. Кайтесь же, кайтесь, в чём согрешили!..
– Каемся! – единым словом выдохнул храм так, что и птицы по всему Кронштадту поднялись над крышами и тревожными стаями пошли вкруг Андреевского собора.
И потом уже каждый выкрикивал свои частные грехи, умоляя отца Иоанна молиться о нём или о тех родственниках и друзьях, что не смогли прийти в храм. Только сейчас Григорий Ефимович словно вернулся из забытья, смог узреть всё происходившее вокруг и почувствовать, как через русского священника нисходит несокрушимая благодатная сила.
– Да он святой… – с глубокой уверенностью прошептал Григорий и осенил себя крестным знамением.
Отец Иоанн и сам плакал вместе со всеми и, подняв глаза вверх, тихо молился о чём-то. Плач же людской не умолкал, а кое-где вырывался вдруг отчаянным рыданием. Но вот отец Иоанн вернулся из-под сводов небесных к своей пастве:
– Тише, тише, братия! Слушайте! Властью, дарованной мне Богом, вязать и разрешать грехи человеческие… Слушайте! Я прочитаю молитву разрешительную. Наклоните головы, я покрою вас епитрахилью, благословлю, и вы получите от Господа прощение грехов…
Все без исключения склонили головы, как один человек. Отец Иоанн теперь уже тихо, соучаствуя в великом Таинстве, прочитал молитву, краем епитрахили провёл по воздуху на все четыре стороны и благословил народ.
И снова единый вздох облегчения улетел в стальное в тот день кронштадтское небо 1903 года.
Вокруг всё снова стихло.
А Распутин, склонив голову, вдруг подумал о том, что русский человек в одних обстоятельствах легко всё принимает на веру, а в других – так же легко всё подвергает сомнению. Вот и сейчас бес шептал самому Григорию Ефимовичу: а не актёрство ли всё это? А есть ли такая благодать и сила у отца Иоанна? И только подумал об этом, только открыл глаза, как увидел стоявшего над ним отца Иоанна, который протянул над его головой ладонь. Распутин поцеловал руку священника, а тот наклонился к нему и тихо сказал:
– Дождись меня после причастия.
И, благословив, направился обратно к амвону.
* * *Потом они пили чай в квартире отца Иоанна, который подала им сама матушка Елизавета Константиновна. Обычно не самая молчаливая, а порой даже чуть ворчливая, при Григории она держалась отстранённо, словно вслед за отцом Иоанном понимала, что пришёл не самый простой человек и сначала надо понять, какая сила его привела. Но позвал-то, в конце концов, его сам батюшка, который и вопросил:

