
Полная версия:
Что посмеешь, то и пожнёшь
Остальные замечают бабу Настю, лишь когда прибегают упрашивать подождать с платой.
А Катя…
Копать картошку – вместе с бабой Настей. Собирать в саду яблоки – вместе, стирать – вместе, по магазинам – вместе.
У Кати твёрдые, тугие, как у парня, руки и всю ломовую домашнюю работу она вертела играючи, оттирая от той работы бабку. Привезли уголь, сама перетаскала в сарайку. Сама наколола дров. Топи, баба Настя, до мая!
Не надышится бабка на Катю.
Понесла старая по Гнилуше:
– Да, домушница моя жиличка. Да, тихая. Сама смирнота! Ваше дело, называйте скрытной, называйте смурой. А я скажу: смыслёная, строгая. Вся в деле. Смолить булды[238] и минуты не будет. Одно слово, не такая, что сею-вею. Чистынько держит свою марку! И смирночко живёт…
Точёное, обворожительное лицо у Кати было продолговатое, и было в его выражении нечто такое, чему одним словом не дашь названия. Тревога не тревога, беда не беда…
Казалось, будто кто задал неподъёмно трудную задачку. Девушка всю жизнь билась, добивалась ответа – напряжённая сосредоточенность навсегда вошла в лицо; казалось, уже вот-вот дойдёт Катя до ответа, она уже его видит, близко видит, но не настолько ясно, чтоб всё понять-разобрать; она старается, тянется рассмотреть, оттого лицо, чудилось, заострилось, вытянулось несколько вперёд навстречу скорой томительной отгадке.
Из маслоцеха Катя побежала в компрессорную.
В компрессорной только что прошла пересменка.
Принявший смену Здоровцев, дородный, словно стог, держал Глеба за руку, поданную на прощанье, тихонько, заискивающе потискивал и не отпускал, торопясь выложить Глебу свои горячие новости.
– Знаешь, отец Глеб, – радостно рокотал Здоровцев, – мой сосед купил вчера мотоцикл с коляской. Жена и говорит: вот, Ванькя, ещё б одно колесо и – «Волга»! А мужик на то ответствует: вот, Манькя, тебе б ещё две титьки и была б ты корова.
В тот самый момент, когда неплотно вставленные стёкла сухо звякнули в окнах от толчка хохота, в компрессорную упругой, с прибежкой, походкой влетела Катя.
– Эгей, весельчаки! Кончай гнать картину! Где ваш холод?
– Что тебе здесь? Северный полюс? – в смехе отмахнулся Здоровцев.
– Да у меня масло горячее в ящики хлынуло!
– Отстудим! Отстудим, Катюшка! – ломливо взял под козырёк Здоровцев. – Нам это, милая, – потянулся к аммиачному вентилю, – разок крутнуть… Вот… Набавил… Пошёл наш холод, милая лирохвостка, к вам в гости. Ступай и ты… Встречай! Уж больно ты ревностная на работу. Не наседай ноне сверх всякой меры. Пойми, голова! Вчера был на гранд-приёме![239] У меня со вчерашнего мотоцикла шум в голове застрял. Уж так обмывали, уж та-ак по-гвардейски стар-ралися…
– Что сегодня в работу не годен? – подрезала Катя. – Ве-е-еликий пиянист! – в издёвке щелкнула она себя пальцем по горлу. – Вот, профсоюзный председатель, – повернулась к Глебу, – чем не тема для собрания?
– Ну-у! – простительно улыбнулся Глеб. – До собрания наш Здоровцев успеет выздороветь. Ты, Здоровцев, повторяй про себя: я здоров как бык, я здоров как бык, я здоров как бык! И неминуче будешь здоров как бык. И спокоен. Даже кольцо можно в нос продеть.
Здоровцев опасливо потрогал нос и как-то легко вздохнул, не обнаружив в носу кольца, которого почему-то забоялся.
Катя грустно усмехнулась одними ласковыми ямочками на щеках, медленно побрела назад, во двор.
Её взор упал на клумбу.
Не убирая взгляда с хризантем в шапочках из первого снега, Катя поражённо остановилась.
Независимо, с каким-то решительным вызовом и низкому небу, укиданному сплошными комьями облаков, и пробегавшим мимо людям, и ленивому, монотонному шуму, сдавленно бившему откуда-то, казалось, из-под заводской стены, стояли на клумбе прямыми чёрными столбиками стеблины подсолнухов, астр, георгин, с которых давно посрезали цветки. Зато как-то ненадёжно, врастопырку держались ещё живые хризантемы. Под белой тяжестью снега хризантемы клонились в беспорядке в разные стороны, готовые вот-вот подломиться.
В растерянность на Катином лице втекла тревога.
«Живым всегда трудней», – обречённо подумалось и она принялась стряхивать снег с хризантем.
Подошёл удивлённый Глеб.
– Катерина Ивановна, всё равно ж под снег уйдут. Чего с ними нянькаться? Кому они нужны?
«Мне, например! – лишь бровями корильно повела. – Могли б и поднести…»
Никому и никогда Глеб не дарил цветов, ни матери, ни девушкам, и не было в том, пожалуй, его прямой вины. Уж так исстари велось в роду, что вся прошлая жизнь, вытолкнувшая свой росток и в наш день, всегда крутилась вокруг того, как на всякий час добыть сытый кусок, и цветы, росшие и в палисадничке под окном, и на огородчике за сараем, никогда не входили в ту цену, чтоб их дарили хоть кому-нибудь даже в красные дни. Не принято было раньше, не принятым так осталось и дотеперь.
Это по городам с купли дарят, это по городам цветок подарок, а тут цветов до пропасти, как крапивы некошеной. Чего ж их дарить? Стоят, сколь надо рви, и никто тебе слова поперёк не кинет.
Цветы на заводе не шли в приварок к статье прибылей. Всем миром сажали цветы во всякую весну. Надо ли на регистрацию, жену ли из родильного привезти отделения, проводить сына ли, дочку ли в первый класс или на выпускной вечер – иди ломай, не оглядывайся. Своё!
Хотел было Глеб всё это объяснить, да раздумал, свёл всё к мысленной плоской шутке: начальник не имеет права принародно делать подношения подчиненному. Положение не позволяет-с!
Когда Катя становилась на профсоюзный учёт, Глеб, месткомовский предводитель, не отпустил случай приблизить её к себе, предложив ей вот так с лёта взяться за беспризорный культурно-массовый сектор.
За первые три месяца Катя уже успела сладить громкую поездку заводчан в Киев.
На подходе маячил Волгоград.
Тихая, тихая, а на всякое дело цепкая. Дай только!
Шли дни.
Всё чаще Глеб ловил себя на том, что после смены караулил её за проходной.
Но едва девушка проявлялась в виду, почему-то именно в тот миг ему вспоминалось, сколько лет ему, сколько ей, и несчастный провожальщик панически утягивался в свою сторону, прямо противоположную от Катиной, гонимый погибельной разницей в годах.
Со временем отважился, стал следом плестись на большом расстоянии от неё, когда возвращалась она с ночной смены. Провожал… Вся смелость и примёрла, размазалась в проводинах на отстоянии.
Он боялся встреч с нею вне завода и – не мог не видеть её. Он ничего лучшего не придумал: под предлогом неотложных профсоюзных забот чуть ли не каждый день вызывал после смены её к себе за столик, прижатый к углу в громадной комнате бухгалтерии, и под горячими, лихостными обстрелами испытующих взоров мучительно и сладостно придумывал, что бы такое ещё спросить, что бы ещё такое уточнить, что бы ещё такое не забыть сказать, что бы ещё разъяснить зелёненькой, неопытной заведующей сектором.
И вот этот бессловесный упрёк – а вы дарили мне цветы? – застал Глеба врасплох.
Неужели в ней шевельнулось что ответное? Неужели это правда? А может… А может и в самом деле… Ну если я ей тошней старого чёрта, так на кой тогда поталкивать меня к тому, чтобы я дарил ей цветы? Для смеха? Не-ет… Не из того семени вышла Катя…
Глеб посмотрел Кате в лицо. Было оно смятенное.
– Как холодно цветам, – выдохнула она тихие слова и осторожными красными от стужи ладошками обняла освобождённый от снега цветок, близко подышала на него, согревая в живой хатке ладошек своих.
Глеб не мог вот так уйти домой от Кати, не мог и позвать её за свой столик в бухгалтерии. С сегодня Лизавета в учебном отпуске. У неё сессия в заочном техникуме. Подмену пока не нашли, Катя сама и вызовись отдежурить две смены подряд. Первую отстояла за Лизу. Теперь вот бегает вторую смену за себя.
Не мог Глеб и начать стряхивать снег с хризантем. Он видел, как потемнело уже у окон от любопытных. Нелепо было и вот так торчать столбом рядом с молоденькой девчошкой, работавшей странную работу на круглой, выпуклой клумбе.
Глебу показалось, что Катя горько усмехнулась, и он, загоревшись, – а! была не была! – навалился выводить цветы из беды. Пускай перемывают косточки. Чище будут!
Катя молча ушла.
Глеб споро сбивал снег, лёгкими, кроткими щелчками остукивая твёрдо державшиеся стебли хризантем. С надломившихся таки стеблей он карманным ножичком аккуратно срезал цветки.
Вскоре под восторженное, ройное гудение, шедшее от впритиску млевших в окнах любопытных баб и девок, Глеб конфузливо внёс Кате в лабораторию огромный нежно-пенный букет.
В сумеречной лаборатории посветлело, добавилось тепла.
– С таким богатством, – шёлково просияла Катя, – я побоюсь одна в полночь идти домой…
– А зачем одна? По линии месткома настоятельно рекомендую в провожатые вот этого товарища, – в энергичном поклоне Глеб с шутливо-подчеркнутым уважением патриаршим жестом указал на себя. – По авторитетным данным, товарищ проверенный, надёжный, не имеет задолженности по профвзносам… Рекомендую… Соглашайтесь…
Бесхитростная Катя не сдержала счастливого смеха и согласно затрясла головой.
2
Со смены Катя пойдёт ровно в полночь.
Ещё целых шесть часов! Куда девать эту вечность? Шатнуться домой?
Нелепым показалось Глебу грести на это время домой, хотя дом и темнел наискосок по тот бок улички. Полторы минуты в ходьбе.
«Еще зевну проводины. – Уж для верности перебуду пустое время в котельной. Всё рядком».
Решив так, Глеб было уже двинулся на выход, когда зазвонил телефон.
Катя сняла трубку.
Заслышав голос Митрофана, Глеб попридержал разгонистый шаг, медленно побрёл к двери, ловя сторожким ухом каждое слово в телефонном разговоре.
– Что же это ты, дорогуня, – не здороваясь, с мягким укором насыпался на Катю Митрофан, – своим людям безбожно портишь передовую картинку? Где это видано, чтоб мне привозили смехотворную жирность три и шесть?
Катя напряглась.
В широко распахнутых глазах плеснулась обида.
– А я тут при чём? – тихо возразила.
Кате не нравилось, что Митрофан разговаривал с нею как с какой-то вертячей фуфынькой, которой что ни скажи, всё сделает.
«Если Лиза, жена, завлаб, мне начальница, так я и рисуй ему жирность по заказу?» – подумала она.
А вслух сказала:
– Видите ли, претензии не по адресу… Один у нас на всех жиромер. Что жиромер показал, я то и записала в накладную.
– Ну писала, грех тебя изломай, писала-то ты живой рукой! Светопреставления, гарантирую, не произошло бы, на какую десятинку и черкани процентишко посправней… – Митрофан натянуто хохотнул, и Катя не поймала, говорил он всерьёз или вёл всё к шутке. – Человек я добрый. Даю возможность исправиться. Что бы тебе да не учесть пожелание трудящихся насчёт десятинки при вечорошнике?[240]
– Учту, – так же тихо и ровно отвечала внешне спокойная Катя. – Обязательно учту.
– Рыжовый каляк![241] – весело крикнул Митрофан.
– Но я ещё не всё сказала… Что жиромер покажет, то и будет всё ваше, – как-то виновато проговорила она и твёрдо положила трубку.
Уже с порожка, обернувшись, Глеб, осиянный, торжественный – наконец-то он сегодня открыто, с согласия Кати провожает впервые её! – гордовито и ободряюще выставил Кате оттопыренный большой палец. Так его! Так его!
Ишь, привык, что перед ним все на пальчиках. Как же! Первый бежит в районе, по всем статьям маяк. А ты… Всякому в открытую лепишь свою правдёнку, никаким чинам не кланяешься. У-умница ты у меня!
Глеб вышел в холодный заводской двор, немного прокосолапил в сторону котельной и, подняв глаза на лабораторное окно, вкопанно остановился.
В окне, точно в раме из ребристого черного кирпича, была Катя, говорила по телефону. Ранние предзимние сумерки уже перетекли в ночь. В лаборатории горел свет. Низко спущенная лампочка без абажура сияла из-за головы Кати, будто нимб. Катя отстранённо смотрела со света в ночь, на волю. Однако Глеба не видела.
В высшей степени довольный этим обстоятельством Глеб, стоявший в своих резиновых сапожищах в разведённой молоковозами хляби по щиколотку, мёртво пристыл у лаборатории под окном, безотрывно пялился на Катю, пил счастье с лица, такого родного, единственного.
Счастливым своим видом, счастливой своей выходкой Глеб окончательно сломал работу всей смене. Вся смена плющила, давила лица на оконных стёклах, радуясь, завидуя, осуждая Глеба.
Здоровцев – разгорячённый взгляд, лицо пылающее – устало сронил руку Глебу на плечо, кисло пожмурился.
– Обегался его!.. Пан воевода! Ну что за интерес любить через окошко? Не смеши мои подмётки! Кончай ты эту детскую кино. У нас кино почудней!
– То есть? – без охоты отозвался Глеб, трудно забирая глаза с Кати в окне.
– То и есть, что есть! – ликующе выкрикнул Здоровцев, нетерпеливо поталкивая Глеба в сторону котельной.
Податливый Глеб медленно пошёл.
– Пшёл! Пшёл! – торопил Здоровцев. – Да живей шевели помидорами![242] Не имеешь праву камыши́ть![243] Мотоциклетный соседушка приплавил на своём на новеньком аспиде бутыль червивки!
– Какой ещё червивки?
– Да ты иля с Луны чебурахнулся?! Червивка, она и есть червивка! Ну, ещё плодово-выгодная… Пролез, чёртушка, в дырку в заборе, притаранил прямо в компрессорную. Знаю, говорит, горит неопохмелённая душа, на, примай микстуру… Да разве я несознательной? Разве я распозволю себе одному свалить целую фугаску? Я, извиняюсь, хочу такую радость разломить напополамки с тобой! Даю приём!
– Не-е, тырь-монастырь. До конца смены никакой радости! Никакого приёма! Это я смену свою отстрелял. Я неуязвимое лицо. Я могу что хочу! А ты по этой линии, – Глеб постучал себя по кадыку, – ничего не можешь. Ты в смене!
– Не в лад… Какое дельцо рассохлось, – неподдельно грустно пожалел Здоровцев. – Н-ну… – Здоровцев тоскливо погладил себя по горлу, – хоть эту генеральную смочить линию… Горит… Пожар последней степени!
– До полуночи не сгорит. А то… Это и ёжик расколупает… Случись что с тобой, верней, случись что у тебя, первому холку намнут-то мне. Месткомовский генералитет не пресекает буревестник[244] в рабочее время! Разнарядка такая… Я своё… два балдометра…[245] оприходую сейчас и шпацирую на боковину. А твою долю я тебе торжественно вручу в ноль-ноль часов ноль-ноль минут. За минуту до четырёх нолей разбудишь и получай свою радость в полном количестве. И запускай приём! Только смотри, разбуди, как сказал. Мне никак нельзя ни минуты лишней спатки. Ты слышишь?
– Да уж слышу… Бу сделано, – глухо пробубнил Здоровцев.
Уполовиненную бутылку Глеб зарыл в шлак во дворе.
«Пёс с сытости прячет кость в землю. Так и я…»
Ему помстилось, что этот ходовой парень, как любит подавать себя Здоровцев, наверняка видел его похоронки, и Глеба повело перепрятать к себе поближе.
В котельной Глеб пихнул бутылку из-под полы за тумбочку в уголок, чтоб никто не уволок. Потом трудно взобрался по шатким, гремящим мосточкам на самую верхотуру, развалил усталую, громоздкую тушу по тёплому железному листу площадки у самой головы котла.
И приснился Глебу сон…
3
Макушка лета.
Нигде ни облачка. Чистое, будто к празднику вымытое и подсиненное небо.
Маленький Глебка, босой, в одних подвёрнутых до колен полотняных штанишках, перешитых из старой отцовой рубахи, стоит посреди своего огорода и счастливо таращится по сторонам.
Вокруг, насколько брал цепкий глаз, крутыми полосатыми горушками подымались не пудовые ли арбузищи.
Сколько помнил себя Глебка, столько и знал арбуз. И познакомился Глебка с арбузом не за столом, а на огороде.
Какой огурец, какая морковка могли сравниться с арбузом!
И потому весь жар детской души отдавался единственно ему. Чистишь ли сарай, курятник – в отдельные кучки навоз под арбузы.
Сажают отец с матерью прочую огородину – Глебке без разницы. А как дошло до арбузов – дай да дай! Я! Я!! Я!!!
Норовил всё сам воткнуть ещё слабо гнущимися пальчонками в лунку и своё семечко острым вниз.
И потом каждое утро летел проведать, не вынесли ли ростки из земли семенную одёжку.
Прорывка, прополка, поливка арбузов – всё это оставалось у нас за детьми, было их привилегией. А за остальной огородиной уход несли взрослые.
И когда начинали спеть арбузы, это была самая сладкая и мучительная пора. Только пролупил глазёшки – бегом от арбуза к арбузу. Какой поспел? Какой можно сорвать?
Обскачешь весь огород, все перехлопаешь и беда, коль ни одного, по твоим приметам, спелого.
Однажды – то невезучее утро Глеб запомнил навсегда – не было ни одного спелого.
Как выспелить?
Иначе мама не сорвёт.
Наше дело показать на спелый. А родители уже сами рвали. Боялись, что мы плети пораним.
Под великанистый, звонкий, как гитара, арбуз Глебка незаметно в луночку подложил – голь на выдумку мудра! – старый фуфаечный рукав. Звону, кажется, поубавилось.
Привёл маму.
– Постучите… Спелыш! Совсем оглох!
Настукивать она не стала.
– Раз считаешь, – сказала, – спелый, аккуратненько рви да режь.
Арбуз оказался белей молока и не вкусней мочалки.
Это был урок самому себе.
Больше Глебка не ловчил. Зелёный, он и есть зелёный. Не хватит ему выспеть той секунды, пока срываешь.
В другой раз мама тоже не стала рвать, а только вслух подумала:
– К вечеру, может, дойдёт. Тогда и сорвём.
Глебка не пошёл в детский сад. Весь день простоял у того арбуза. Караулил, как бы он куда не спрятался да как бы кто его не унёс. Но под вечер – сторож вышел из Глебки аховый – усталый Глебка уснул меж плетей, прижав к щеке тёплый живой арбуз…
Вдруг упруго подпрыгнул ближний тяжёлый арбуз, весело махнул Глебке листом лопуховым, которым арбуз обмахивался. Жарко!
– А ну, – повелел арбуз, – отгадай мою загадку.
И, указывая на себя листом, стал загадывать:
– Кафтан по мне зелёныйИ сердце, как кумач.На вкус, как сахар, сладок,На вид похож на мяч.Не успел поражённый Глебка открыть рот, как подкатился другой арбуз. Отдышался и попросил:
– И мою… Моя куртка зелена, рубаха бела, штаны красны, галстук чёрен.
– Отгадай и мою… – Голос у третьего был тихий, далёкий. – Я не могу прибежать. Я на привязи… Зелёный телёночек привязан верёвочкой, лежит на боку и толстеет… Скучно мне всё время лежать на одном месте. Проведай меня!
– И меня…
– И меня…
– И меня… – неслось жалобное со всех сторон.
Плотнели сумерки.
Глебка пошёл от арбуза к арбузу.
Перед каждым арбузом Глебка становился на колени и тихонько гладил на сон.
Так Глебка исходил весь вечерний огород и выбрался на стёжку.
Стёжка вприпрыжку бежала по бугоркам к дому.
Уже с порога мальчик заслышал глухой ропот.
Шёл ропот от овощной лавки, стояла за три барака.
Глеб метнулся на голоса.
У лавки толклась толпа и гудела, как кипящий улей.
– Дорогие граждане und[246] гражданки! Ну чего меня утюжить!? Да об чём ваш шум? – стоя к людям спиной и закрывая лавку на пудовалый висячий замок, лениво спрашивала продавщица. – Об чём вскудахтались? Что, Баб-эль-Мандебский проливишко заиграли? Так нет… Русским языком повторяю. Рабочий день у меня скончался. Арбузов завались. Тащи хотько мешками! Только завтра!
Глеб и дай голос:
– Кому сейчас нужны – за мной! Безо всякой платы!
– Задарма не возьмём, – отвечают ему. – А что сто́ит отдадим.
Пятна арбузов были хорошо видимы.
А тут вышла ещё луна.
На всё кругом легла такая ясность как днём.
И все ахнули, увидев, что за дива растут у Глеба на огороде.
– Огуречные гранаты! Откуда?
– А откуда квадратные арбузы?
Глеб не спеша, гордовато развалил квадратный арбуз.
– Сахар! Переливается звёздочками, искрится. Угощайтесь.
По аккуратному ломтю протягивает каждому.
Потчевал и смущённо пояснял, что такие, квадратные, арбузы при перевозке не бьются. Их и проще нарезать. А ещё проще выхаживать. В простор плексигласа или плотной полиэтиленовой плёнки впихни завязь и получай через месячишко полосатую арбузину угодной формы. То же и с огуречными гранатами. Пупырышек воткни бутылке в горло. Бутылка зальётся огуречиной. Вид у огурца, конечно, бутылки. Посудинку эту аккуратно кокни. Вот тебе и огуречная граната!
Всем взял арбуз, всем понравился. И «красный, как кровь, и крутой, как пуля, и сладкий, как мёд»!
– Ну что же, Глебушка, спасибочки за царское угощенье. Пора к делу подступаться.
Что здесь началось!
Обгоняя друг дружку, в радостной суматохе заметались люди от арбуза к арбузу. Каждый на свой лад выискивал спелый.
Один, чудаковатый дядько в галстуке, растопырился над арбузом, как петух. И, прерывисто дыша, мурлыча: «Для матушки княгини угодны дыни, а для батюшкина пуза надо арбуза!» – в лихорадке стучал по корке острым когтистым ногтем и скоро проломил арбузу бок.
Перебежал дальше. Потом ещё дальше.
Второй искал непременно с сухим хвостиком.
Накидал добрую чёрную кучу арбузов, но сухого хвостика с тем звуком, какой при переломе издаёт палая сушинка, так и не доискался.
Третий вместе с обрывком плети вскинул арбуз, со всей слоновой силой жал, приставивши к уху. Не пищит-трещит – не мой. Не беру!
– Пожалуйста, осторожней, – простонал маленький Глебка и горестно заплакал, закрыв лицо руками.
И тут случилось невиданное.
Люди наклонялись над арбузами – арбузы убегали из-под рук.
Человек гнался за арбузом и не мог догнать.
Наконец все арбузы, сорванные и на плетях, разбежались кто куда, пропали вовсе, растворились в воздухе.
Облако плотно накрыло луну. Стало темно и жутко.
– Вот так конфуз – съел арбуз! – пробормотал Галстук, в панике пятясь с пустой сумкой прочь.
Страхом выдуло с огорода и всех остальных налётчиков.
И когда на огороде остался один Глебка, облако упало с луны. Свет разлился кругом.
Вернулись все арбузы, стали уговаривать Глебку перестать плакать. Они уговаривали и корили.
– Зачем привёл этих бармалюков? – сердито просопел толстый, как ящик, арбуз.
На огороде жирели и обычные, круглые, арбузы:
– Эти бармалеи ещё и лентяки. Ленятся разводить нас у себя на огородах… Сколько сегодня от них беды. Кому бок пробили, кого с плетью, даже с корнем выдрали из земли. Кого вовсе раздавили!
– Глебка, – пропищал маленький арбузик в два кулака, – ну разве ты не хочешь, чтоб мы жили только с тобой? В золе, в зерне, в сетках на весу мы б жили до самого до Нового года. Не отдавай нас больше чужим!
Глебка рассвобождённо просиял и пообещал.
Восторженные арбузы кинулись качать Глебку.
А потом, взявшись за руки-плети, повели вокруг него хоровод…
Долго кипело веселье.
Устав, арбузы разбрелись по своим местам отдыхать.
Каждый лёг на своё прежнее место, прирос к своей плети, будто его и не срывали. Никто не охал от болей, будто ему и не протыкали пальцами бока: раны затянулись. И раздавленные арбузы снова слило в целые. Всё было как прежде.
Белым арбузом висела в ясном небе луна.
Во втором классе вытвердилась в Глебе воля: буду агрономом. Выведу новый сорт помидоров. Покрупней головы!
Да как это сделаешь скоро?
Не знал ещё Глеб, зачем мама обламывает на помидорах пасынки. Он и спроси, зачем она это делает.
– А шоб помидоры гарни рослы, агрономик ты наш…
Выспели помидоры и впрямь хорошие. Один в один. Такого сильного урожая Глеб ещё не видывал.
Эге, смекнул Глеб, обдёргали лишь пасынки, а вон какие здоровые. А что если…
На новое лето обламывал Глеб с последнего куста пасынки, всю завязь, цветы, листья, когда на огороде появилась мать. Увидела Глебово старанье, побелела вся.
– Без помидоринки оставил и не охнул… Ты шо учубучил, пылат?!
Пылат, то есть пират, было самое ругательское у мамы слово.
Ну, тоскливо подумалось Глебу, раз дошло до пылата, наверняка на голых, как палец, стеблях ничего не вызреет кроме встрёпки.
На бегу подхватила мама с земли пук уже привялых помидорных цветов на ветоньках и ну ими учить Глеба по ушам, по ушам.
Глеб смотрел на мать немигающе, упрямо стискивая зубы. Не-ет, он не побежит, он не захнычет, он не извинится, он не запросит пощады, хоть прибей на месте!
Остановившимися виноватыми глазами смотрел Глеб на мать и вдруг заметил, что у матери – лицо Марусинки.
Глеба так и осыпало морозом.
Дрогнул Глеб и проснулся.
4
Несколько мгновений Глеб ещё лежал, потерянно соображая, к чему бы могло такое насниться.
Плохих снов он суеверно боялся.
«Марусинка… Цветами… К чему?»
Тупая тревога разлилась, угнездилась в нём.
Ему было уже не до сна.
Он покосился за котёл.
На лавке в углу старик Галдабин пил чай.
У этого кочегарщика была странная привычка. Будь то первая ли, вторая или третья смена, он начинал свою смену непременно с чая.