
Полная версия:
Соляной тракт
За окном стоял солёный туман, и в нём было видно, как над третьим чаном Нижнего стана ходит свет.
— Полторы сажени на пуд, — сказал он, глядя в окно. — Я считал прошлой зимой. И знаете, что я посчитал потом?
— Что?
— Что если перевести на дрова хотя бы один стан, то пуд станет дороже на копейку, и мне придётся поднять цену. — Он обернулся. — А поднять цену на соль — это не как поднять цену на репу. Соль берут все. И тогда в палате спросят: почему у Смолы дорого, если у него тепло от земли?
— И что вы ответите?
— Я отвечу, что тепло у меня не от земли, а от дела. — Смола сел обратно. — Хранитель, я вам скажу, чего я боюсь. Не того, что вы заберёте тепло. Того, что вы его поделите и уйдёте. А я останусь с двумя половинами: с половиной тепла и с половиной дров, и ни та ни другая не сварят мне пуд.
В конторе стало тихо, и было слышно, как внизу, у чана, кто-то кашляет.
— Тогда давайте так, — сказал я. — Я не буду ничего делить, пока не посчитаю. Дайте мне три дня, книги и людей, которые умеют мерить воду.
— Книги не дам, — сказал Смола.
— Тогда дайте мне чан и людей.
Он смотрел на меня.
— Чан дам, — сказал он. — И людей дам. И ещё, хранитель, я вам дам совет, который вам не понравится. — Он наклонился. — Не верьте Демьяну.
— Почему?
— Потому что у него в колодце вода ушла, и он прав. — Смола посмотрел на Демьяна. — И потому что человек, который прав, очень легко начинает думать, что весь мир виноват.
Демьян ничего не сказал.
Мы вышли на воздух, и солёный туман сразу облепил лицо.
— Он даст, — сказал Демьян.
— Что даст?
— Чан. — Демьян вытер лицо. — Он всегда даёт, если попросить по-человечески. Он только книгу не даст.
Я стоял и смотрел в туман, в котором плавали искры.
— Зждана, — сказал я. — Как думаешь, сколько соли в ведре рассола?
— Не знаю.
— А я думаю, что мы это узнаем к утру, — сказал я. — И тогда я, кажется, пойму, куда уходит вода.
Глава 4. Три варницы
Утром я пошёл считать варницы, и это оказалось делом на весь день, потому что варница — не изба и не сарай, а живое хозяйство, у которого сто рук и один рот.
Сначала — три стана.
Верхний стоял на самом берегу, у впадения ручья: четыре чана под двумя навесами, амбар, сушильня и изба для работных. Средний — в полуверсте ниже, за мысом: шесть чанов, две сушильни, кузня. Нижний — у самого устья, где река становится широкой: восемь чанов, соляные амбары в три ряда и пристань, к которой подходили лодки.
Восемнадцать чанов на три стана.
— А по бумаге сколько? — спросил я Фрола.
Фрол, который ходил со мной вместо провожатого, был молодой, лет двадцати девяти, с обветренным лицом и очень серьёзными глазами; он вёл счёт стану и знал его наизусть.
— По бумаге двадцать, — сказал он. — Два стоят.
— Почему?
— Рассол не идёт. — Фрол показал на два пустых чана у Верхнего. — С прошлой зимы. Мы их не разбираем, потому что если разобрать, то потом собирать втрое дороже.
— Понял.
Дальше я считал сам, и Фрол проверял.
Чан: дубовый, в три с половиною аршина в поперечнике, в сажень глубиной. Под чаном — топка. У жильного чана топка маленькая, только чтобы держать рассол горячим: тепло приходит по трубе снизу, через чугунную плиту с дырами, и плита эта стоит с сорокового года.
— Плиту кто ставил? — спросил я.
— Дед мой, — сказал Фрол. — Он в книге записан.
— В какой книге?
— В книге варниц. Там всё: кто поставил, когда, сколько тепла пришло, сколько соли взяли. — Фрол помолчал. — Отец говорил, что книга важнее соли.
— Почему?
— Потому что соль съедят, а книгу будут читать.
К полудню я знал цифры, и цифры мне не понравились.
Восемнадцать чанов. В каждом — сорок ведер рассола. Варка идёт дважды в сутки: залили, выпарили, выгребли, залили. С чана выходит полторы бочки соли, в бочке — двадцать пять пудов. Значит, чан даёт семьдесят пять пудов в сутки, а все восемнадцать — тысячу триста пятьдесят.
— А по книге сколько за год? — спросил я.
— Двенадцать тысяч пудов, — сказал Фрол.
Я остановился.
— Фрол. Тысяча триста пятьдесят в сутки — это четыреста тысяч в год.
— Так не бывает, — сказал Фрол спокойно. — Зимой вода в реке падает, и рассол слабеет. Летом жарко, чан кипит сам, но люди устают. В межень стан стоит две недели. — Он загнул пальцы. — По правде выходит тридцать пудов с чана в сутки, а не семьдесят пять.
— Почему тридцать?
— Потому что рассол слабый, — сказал Фрол. — Чем слабее рассол, тем больше дров и тем меньше соли. А рассол у нас слабый.
Вот это и было первое, что я записал в тетрадь.
Я сел на чурбак и стал считать вслух, а Фрол стоял рядом и слушал.
— Если в ведре рассола четверть фунта соли, то из сорока ведер чана выйдет десять фунтов, — сказал я. — Десять фунтов — это четверть пуда. А ты говоришь тридцать пудов с чана.
— Говорю.
— Значит, в рассоле не четверть фунта, а больше. Сколько?
Фрол задумался.
— Не знаю, — сказал он. — Мы не считаем. Мы пробуем на язык: если солоно — варим.
Я посмотрел на него.
— На язык.
— На язык, — подтвердил Фрол. — Так деды варили.
— И сколько раз на язык?
— А по-разному. — Фрол пожал плечами. — Когда рассол идёт хороший, он густой, и язык сразу чует. Когда слабый — не чует, и мы льём больше.
— И никто никогда не мерил?
— Хранитель, — сказал Фрол терпеливо, — у нас триста лет варят. Если бы надо было мерить, давно бы мерили.
Я закрыл тетрадь и пошёл к чану.
К вечеру у меня было четыре числа, которых не было ни у кого на варницах.
Первое: рассол в чанах Верхнего стана — двадцать две части соли на сотню ведер. Второе: в чанах Нижнего — семнадцать. Третье: в бочке с рассолом, которую принесли из колодца, — двадцать девять. Четвёртое, самое скверное: в чанах воду доливали из реки.
— Кто велел доливать? — спросил я Фрола.
— Никто не велел, — сказал он. — Так делают.
— Зачем?
— Чан должен быть полный. — Фрол сказал это так, будто объяснял мне, что вода мокрая. — Если налить меньше, соль пригорит к днищу.
— А если налить полный, но рассол слабый?
— Тогда и соли меньше.
Я стоял над чаном и смотрел, как в нём кипит вода, и в голове у меня складывалось то, что я потом назвал про себя «глупостью на четыреста человек».
Они варили реку.
Каждый день, каждый час: привозили рассол, разбавляли его речной водой, потому что «чан должен быть полный», и потом жгли дрова, чтобы выпарить воду, которой в чану было больше, чем надо, и соли в которой не было вовсе.
Я взял уголёк и на доске у чана написал счёт.
Сорок ведер. Двадцать два фунта соли на сотню ведер — значит, в чану восемь с половиной фунтов соли, то есть пятая часть пуда. Чтобы выпарить сорок ведер воды, нужно полторы сажени дров. Полторы сажени — это шестьдесят копеек.
Пятая часть пуда соли в Усть-Соли стоит две копейки.
Я пересчитал дважды.
— Фрол, — сказал я. — У тебя дрова дороже соли.
— Как дороже?
— Вот так. — Я показал ему доску. — Ты тратишь шестьдесят копеек дров, чтобы получить две копейки соли. Ты работаешь в убыток и называешь это варкой.
Фрол смотрел на доску долго.
— Так не бывает, — сказал он наконец. — Мы же живём.
— Вы живёте не с соли, — сказал я. — Вы живёте с жильного тепла, которое вам ничего не стоит. Пока тепло идёт, ваши дрова — копейки. А как только тепло кончилось, вы варите реку за шестьдесят копеек.
Он ничего не ответил и пошёл к навесу.
А я остался у чана, и во мне в первый раз за все эти дни поднялось не любопытство, а злость.
Я злился не на Смолу. Смола считал и знал цену — он мне сам назвал полкопейки с пуда. Я злился на то, что вот эти восемнадцать чанов, триста лет, четыреста человек, книга варниц в восемьсот листов — всё это держалось на одном: на трубе, которую поставил чей-то дед, и на правиле «если солоно — варим».
Жила давала им тепло даром. И они за триста лет разучились считать.
Ночью меня разбудил Радыш.
Радыш был старшим на Среднем стане, ему было сорок два, и он говорил медленно, с паузами, будто каждое слово сначала взвешивал.
— Хранитель, — сказал он. — Извини. Пойдём.
— Что случилось?
— Косна.
Мы прошли через двор к избе, где жили работные, и в сенях на лавке сидела старуха и держала на коленях руки.
— Косна, — сказал Радыш. — Хранитель тебя посмотрит.
— Не надо меня смотреть, — сказала Косна.
Ей было шестьдесят, и она была маленькая и сухая, и на лице у неё было то, что я видел уже у Демьяна: красные, слезящиеся глаза и кожа вокруг них, будто выдубленная.
— Сколько ты у чана? — спросил я.
— С четырнадцати.
— А сколько не видишь?
Она помолчала.
— Пальцы вижу, — сказала она. — Лицо не вижу.
— С какого года?
— С прошлого.
Радыш сказал тихо:
— У нас таких двенадцать. У Верхнего — пять. У Нижнего — семь. И ещё девять, которые видят, но плохо.
Я сел на корточки рядом с Косной.
— Косна, — сказал я. — А если бы ты не стояла у чана, ты бы видела?
— Не знаю, — сказала она. — Мне никто не говорил.
Больше она не сказала ничего, и Радыш увёл её в избу, а я вышел на двор и долго стоял на холодном воздухе.
Солёный туман висел над станом и в темноте был почти невидим, только по огням было понятно, что он есть.
Тридцать шесть человек. Из четырёхсот. Двенадцать слепых, девять полуслепых — только на трёх станах, и это то, что я увидел за один день.
Утром я пошёл к Смоле.
Он сидел в конторе и пересчитывал что-то на счётах; на столе лежала книга, раскрытая на середине.
— Хранитель, — сказал он, не поднимая головы. — Я вас слушаю.
— У вас тридцать шесть человек с глазами.
— Двадцать девять, — сказал он. — Тридцать шестой умер на Покров.
— Двадцать девять.
— И что?
— Сколько вы тратите на стан в год? — спросил я.
Смола отложил счёты.
— Зачем вам?
— Затем, что я хочу знать, во что вам обходится варница.
Он смотрел на меня и молчал. Потом взял лист и стал говорить, а я записывал.
Двенадцать тысяч пудов соли в год. Цена в Усть-Соли — две копейки за пуд. Значит, двести сорок рублей. Соляной сбор в палату — сто рублей в год со всех варниц, то есть почти половина выручки. Жалование: сорок копеек в день мастеру, три щепы работному, харчи. Четыреста человек, из них сто двадцать на станах, остальные на реке: возчики, бурлаки, грузчики.
— Итого? — спросил я.
— Итого — сорок рублей в год чистыми, — сказал Смола. — В хороший год. В плохой — ничего.
Я отложил перо.
— Кузьма Ильич Сычёв сказал мне, что соляной сбор — тысяча двести рублей в год.
Смола пожевал губами.
— Сычёв считает весь тракт, — сказал он. — Не только варницы. В тысяче двухстах — сбор с перевоза, с амбаров, с лодок, с посада, с тех, кто торгует солью в Студёнце.
— А сколько из них с варниц?
— Сто.
— И вы платите сто рублей в год в палату, — сказал я, — при выручке двести сорок. Это сорок процентов.
— Так и есть.
— А тракт стоит в год четыреста восемьдесят рублей, — сказал я. — На сто держателей. Вы знаете эту цифру?
Смола посмотрел на меня внимательно.
— Знаю, — сказал он. — Сорок лет знаю.
— И?
— И что? — Он развёл руками. — Тракт — не моё дело. Тракт — дело палаты. С палаты я требую дорогу, а палата требует с меня сбор. Если я не заплачу сбор, палата не даст мне амбар.
— А если я скажу вам, что четыреста восемьдесят рублей в год делает тракт живым? — сказал я. — Сто держателей, четырнадцать вёрст на человека, замер каждый месяц, книга. Через два года по тракту пойдёт соль — ваша соль, и вы будете возить её в Посад за три дня, а не за десять.
Смола молчал.
— И что вы хотите от меня? — спросил он.
— Я хочу знать, отдадите ли вы долю тепла, если я докажу, что без этого тракт не встанет.
— Нет, — сказал он.
— Кузьма Ильич...
— Хранитель. — Смола поднял руку. — Я вам отвечу не как противник. Я вам отвечу как человек, у которого сорок рублей в год чистыми и четыреста ртов. — Он наклонился. — Если я отдам долю тепла, мои чаны станут. Если мои чаны станут, я не заплачу сбор. Если я не заплачу сбор, палата отберёт амбар. И тогда тракт ваш встанет через год, а мой стан — через месяц. Понимаете?
Я понимал.
Вот в чём была беда. Он не был злодеем. Он был человеком с сорока рублями в год, и в его счёте каждая строка была правдой.
— Тогда дайте мне чан, — сказал я. — И людей. Я хочу показать вам, что бывает, когда варят не реку.
— Чан я обещал, — сказал Смола. — Берите Нижний, третий. Он всё равно в простое.
Мы вышли, и на крыльце меня догнал Радыш.
— Хранитель, — сказал он. — Ты про Косну спрашивал.
— Спрашивал.
— А ты можешь сделать так, чтобы пар уходил?
Я посмотрел на него.
— Пар?
— Пар стоит над станом двое суток. — Радыш показал рукой. — Мы в нём как в бане. Глаза от него. Если бы он уходил...
— Радыш, — сказал я. — Сколько над станом пару в сутки?
Он задумался.
— Много.
— Вот это «много» я и буду мерить, — сказал я. — А потом приду к хозяину и скажу: Радыш, у тебя полстана работает на то, чтобы варить воду, которую ты сам налил. И тогда, может, он отдаст долю не мне, а тебе.
Радыш долго смотрел на меня.
— Не отдаст, — сказал он.
— Почему?
— Потому что он не злой, — сказал Радыш. — Он просто считает так, как ему выгодно считать. — Он помолчал. — У нас так все считают, хранитель. И я тоже. Я про Косну спрашиваю, а сам думаю: если чан станет, кто мне заплатит три щепы?
Он ушёл.
Я стоял на крыльце с тетрадью в руке, и в тетради у меня было четыре числа, доска с расчётом, который переворачивал триста лет варки, и ни одного человека, который бы мне поверил.
Глава 5. Замеры
Третий чан Нижнего стана был старый и стоял в стороне, у самой воды, так что воды в него натекало снизу, и Фрол сказал, что поэтому его и не варят.
— Натекает? — спросил я.
— По днищу. — Фрол показал на тёмное пятно у основания. — Через щель. Мы её замазывали, но она опять расходится.
Я сел на корточки и посмотрел.
Щель была в две ладони длиной, узкая, и из неё сочилась вода. Я взял её на палец и лизнул.
Солёная.
— Фрол, — сказал я. — А рассол в чан откуда идёт?
— По трубе. Вон она.
Труба была чугунная, в две руки толщиной, и шла от стены навеса к чану, а от чана — дальше, под землю.
— Куда дальше?
— В реку, — сказал Фрол. — Отработанное.
Я встал и посмотрел на реку.
Вода в реке у стана была солоноватой на вкус — я это знал ещё вчера, потому что пил её утром и не понял, почему чай отдаёт солью.
— Понял, — сказал я.
Опыт я поставил так, как поставил бы его у себя на заводе, если бы мне дали старый чан, трёх работных и два дня.
Сначала — крепость рассола.
Соляной меры у них не было, и я её сделал: взял узкую деревянную кадушку, налил в неё воду из колодца, опустил туда деревянный поплавок с грузиком из свинца и отметил, насколько он сел. Потом бросил в воду восемь ложек соли — и поплавок поднялся. Ещё восемь — поднялся ещё. Так я разметил поплавок на двадцать частей, и каждая часть означала одну долю соли на сотню ведер.
Фрол смотрел на это, как смотрят на фокус.
— И что он показывает? — спросил он.
— Что в реке — ничего, — сказал я. — Что в колодце — двадцать девять. Что в твоём чану — семнадцать.
— А сколько надо?
— Столько, сколько в колодце. — Я опустил поплавок в кадушку с рассолом из бочки. — Если в чану двадцать девять, ты варишь рассол. Если семнадцать — ты варишь воду с воспоминанием о соли.
Фрол молчал.
— И сколько дров уходит на воду? — спросил он наконец.
— Считай сам. — Я дал ему уголёк. — Полторы сажени на чан. Из сорока ведер двадцать три — вода. Значит, чуть больше половины дров уходит в воздух.
Он посчитал и положил уголёк.
— Хранитель, — сказал он. — А если не доливать?
— Тогда чан будет полон на две трети, и соль пригорит.
— А если нагревать не так сильно?
— А вот это мы сейчас и проверим.
Второй опыт был длиннее.
Мы взяли четыре ведра рассола прямо из бочки — двадцать девять частей, — налили в котёл и поставили на плиту. Развели под плитой огонь — небольшой, чтобы не бурлило, а только держало пар.
И я стал ждать.
Сначала ничего не было видно. Потом над котлом пошёл пар — сначала редкий, потом густой, и я заметил то, чего никогда не замечал раньше, потому что никогда не смотрел на пар глазами человека, который считает деньги: пар шёл ровно, и в нём не было ни запаха, ни цвета, и уходило его столько, что если бы его можно было вернуть, то это была бы половина моей зарплаты.
Через два часа на дне стало бело.
— Всё? — спросил Фрол.
— Нет. — Я сунул палец в котёл. — Ещё густо. Вот теперь греби.
Фрол выгреб.
Соли вышло полторы меры — мера у них была деревянная, в полпуда. Значит, три четверти пуда с четырёх ведер.
Я сел и посчитал.
В четырёх ведрах рассола двадцать девять частей — это около фунта и двух золотников соли. Четверть пуда с небольшим. А вышло три четверти.
— Фрол, — сказал я. — Ты соль с ведрами не взвешивал.
— Как не взвешивал?
— А вот так. — Я показал ему расчёт. — Ты выгреб из котла всё, что выпало, и в том, что выпало, половина — не соль, а грязь и мел, который тоже падает на дно, если варить долго. Ты не довариваешь рассол и не перевариваешь, а варишь наугад.
Фрол смотрел на расчёт, и лицо у него было такое, будто я сказал ему, что земля круглая.
— И что теперь? — спросил он.
— Теперь мы сделаем так, — сказал я. — Кипятим, пока не станет густо, и всё время меряем поплавком. Как только рассол в котле станет вдвое крепче — значит, половина воды ушла, и тогда греби. Тогда у тебя в мере будет соль, а не мел, и дров уйдёт вдвое меньше.
Мы сделали так.
Соли вышло полторы меры — столько же. А дров ушло на треть меньше. И пар, которого поднялось над котлом, был легче — я это видел по тому, как он расходился.
К вечеру у меня в тетради было написано:
«Крепость рассола — двадцать девять. Варка без долива — выход тот же, дров на треть меньше. При крепости двадцать девять и полном чану из сорока ведер выходит сорок два пуда вместо тридцати. При цене две копейки — восемьдесят четыре копейки с чана. Дров — сажень».
— Фрол, — сказал я. — Ты понимаешь, что это значит?
— Нет.
— Это значит, что при том же тепле вы можете варить в полтора раза больше соли. — Я постучал по тетради. — Не потому, что я дал вам тепло. Потому что я перестал лить в чан реку.
Фрол долго молчал.
— Хранитель, — сказал он. — А почему дед так не делал?
— Потому что дед мерил на язык, — сказал я. — И потому что у деда не было поплавка.
Он засмеялся — первый раз за два дня.
Зждана в это время занималась своим, и её работа была труднее моей.
Ей нужно было измерить, сколько тепла приходит от жилы, сколько уходит на варницы и сколько пропадает зря — и всё это без приборов, с бочкой, ведром, водой и часами, которых у нас не было.
Она придумала так: наливать в бочку воду, ставить её на плиту у чана и считать, за какое время вода нагреется на столько, чтобы рука терпела только до счёта «двадцать». От этого она переходила к тому, сколько тепла даёт плита. А потом ставила ту же бочку на холодную плиту у второго чана — и получала разницу.
Она мерила четыре дня, днём и ночью, и в конце сказала:
— Садись.
Мы сели на чурбак у амбара.
— Я насчитала так, — сказала она. — Через плиту у Верхнего чана проходит столько тепла, что на нём можно выпарить сорок ведер в четыре часа. Через плиту у Нижнего — вдвое меньше, хотя чан больше.
— Вдвое?
— Вдвое. — Зждана показала на бумагу, где у неё были нарисованы чёрточки. — И вот что я тебе скажу, Глеб: тепло уходит не в чаны. В чаны идёт треть. Остальное уходит в стену.
— В стену?
— В стену и в землю. — Она повела рукой. — Труба от этой щели идёт через стан и уходит дальше в реку. Мы её нашли: она выходит в воду за амбаром, и от неё в реке полынья, даже в стужу.
Я встал.
— Зждана, — сказал я. — Ты хочешь сказать, что варницы греют реку?
— Я хочу сказать, что варницы греют реку, — сказала она. — И что если поставить на трубе у самого выхода из щели заслонку, то в чаны пойдёт вдвое больше тепла при той же щели.
Я сел обратно.
— Какая заслонка?
— Простая. — Зждана пожала плечами. — Камень и клин. Мы её поставим и будем держать рукой, а мерить — по бочке.
— И Смола не заметит?
— Заметит, — сказала Зждана. — Но не сразу. Тепла у него станет больше, а не меньше. Он обрадуется.
Я посмотрел на неё.
— Зждана, — сказал я. — А сколько в таком случае останется тепла тракту?
Она помолчала.
— Ничего не останется, — сказала она. — Потому что тракту и сейчас ничего не остаётся. Всё, что идёт от Сухого Лога на юг, Смола себе и берёт. Тебе дают только то, что идёт от тридцатой версты, — а там ствол сухой.
Ночью мы взяли фонарь и пошли за амбар, к реке.
Река у стана была чёрная, и в ней стояли отражения огней, и там, где труба выходила в воду, было пятно — не пар, а просто вода, которая не спала.
Пятно было сажен пять в поперечнике, и от него тянуло теплом, как от печи.
— Вот, — сказала Зждана. — Круглый год.
Я присел на берегу и посветил фонарём в воду.
Труба выходила из-под берега у самой кромки, и вода из неё шла ровно, не пульсируя, — так идёт вода из ствола, у которого много запасу.
А рядом с трубой, вросший в берег, лежал камень.
Он был не больше локтя, серый, с плоским верхом, и на плоском верху были выбиты чёрточки: длинный ряд чёрточек, одна подле другой, как считают годы.
Я посчитал их.
Сорок.
И рядом — сорок первая, свежая, с белым сколом по краю, будто её выбили этой осенью.
— Зждана, — сказал я. — Подойди.
Она подошла, посчитала и выпрямилась.
— Сорок один год, — сказала она. — А тракт стоит сорок лет.
— Вот именно, — сказал я. — Кто-то каждый год приходит к этой трубе и ставит чёрточку. Не к делёжке, про которую толкует поверенный, — сюда.
— И что это значит?
— Это значит, что у этого дела есть хозяин, — сказал я. — И он не Смола. Смола в книгу пишет, а не на камне режет.
Мы постояли у полыньи, и в чёрной воде качалось отражение фонаря.
— Глеб, — сказала Зждана. — Можно я тебе скажу одну вещь, и ты меня не перебьёшь?
— Скажи.
— Я в палате год сидела над описями, — сказала она. — Мне там предлагали место: рудознатец при палате, оклад, стол, свечи. Я отказалась.
— Почему?
— Потому что рудознатец при палате ищет то, что палате нужно найти, — сказала Зждана. — А я хочу мерить то, что есть. — Она кивнула на камень. — Вот это вот. Сорок одну чёрточку. И чтобы кто-то за это ответил, а не переписал в книгу.
— Зждана, — сказал я. — А если я попрошу тебя остаться здесь?
Она помолчала.
— Тогда палата запишет, что я отказалась от места, — сказала она. — И больше не предложит.
— А ты?
— А я подумаю, — сказала Зждана. — Не сейчас. Сейчас я хочу знать, кто из нас двоих будет держать заслонку, когда за ней станет горячо.
Она взяла фонарь и пошла к берегу, и я пошёл за ней.
Я сидел и смотрел на реку.
— Значит, — сказал я, — мне не нужно отнимать у него долю. Мне нужно открыть второй ток.
— Какой второй?
— Тот, который от делёжки, — сказал я. — Я тебе говорил: стволов два. Один идёт под трактом и сухой, а второй — от делёжки на юг, и он живой. Смола берёт живой. А под трактом — мёртвый, потому что его перекрыли сорок лет назад, когда ставили делёжку.
Зждана медленно кивнула.
— И ты хочешь вернуть перекрытый.
— Не вернуть. — Я встал. — Я хочу встать на делёжку. Своими ногами, с людьми, с мерой. Тогда по правилу доля будет моя, и я её не у Смолы отниму — я её возьму у ствола.
— А если на делёжке уже стоят?
— Кузьма Ильич сказал, что доля есть у того, кто стоит, — сказал я. — Он сказал, что тракт не стоит. Значит, там никого нет.
Зждана посмотрела на меня и сказала:
— Глеб, ты сказал это так, будто не веришь.
И она была права: я и вправду не верил.
На делёжке, на сто десятой версте, у Сухого Лога, было всё то же, что и на семидесятой: колодец, к которому не зарастала тропа, примятая трава вдоль обочины и старый журавль, скрипевший на ветру.
Но кроме этого там была яма.
Она была обложена камнем и накрыта тяжёлой крышкой из лиственницы, а крышка держалась на обруче и на замке — и замок был свежий, смазанный, и на нём висела бирка с двумя буквами.

