
Полная версия:
Соляной тракт

Роман Кубов
Соляной тракт
Пролог
Демьян проснулся от того, что в ушах стоял соляной туман.
Так бывает на варницах в конце лета: рассол в чанах кипит, пар поднимается к потолку, а потом не уходит, а оседает на балках и висит там до утра, и к утру становится солёным. Демьян лежал на полатях и слышал, как пар шуршит по соломенной кровле, и знал, что к обеду всё, что внизу, будет белым.
Ему было сорок четыре. Он варил соль двадцать девять лет, с пятнадцати, и за это время у него на руках не осталось ни одной линии, которую было бы видно без света: ладони были как две доски, тёмные и гладкие, и соль въелась в них так, что и после бани.
Он встал, натянул рубаху и вышел на стан.
Нижний стан стоял на берегу реки Солоной, и в нём было четыре чана под навесом, две печи, колодец с рассолом и две избы для работных. За рекой, на взгорке, была церковь без попа и три двора, а дальше, к югу, — степь, солончаки, белые до того, что на них больно было смотреть.
Демьян подошёл к колодцу и опустил бадью.
Вода шла с глубины в двенадцать сажен, и раньше, когда бадья поднималась, её всегда приходилось держать двумя руками: рассол был тяжёлый, как чужой. Сегодня бадья поднялась легко.
Он поставил её на сруб и посмотрел.
Вода в бадье была мутная и пахла не так, как всегда. Демьян опустил в неё палец, потом лизнул.
Он стоял так довольно долго.
— Что там? — спросил Гурьян, работный, который вышел мочиться и стоял у поленницы.
— Ничего, — сказал Демьян. — Спи.
Гурьян ушёл.
Демьян вылил бадью на землю, взял другую, опустил, поднял, попробовал снова. Потом ещё раз, на другой глубине, потом зачерпнул из чана, в котором с вечера оставался рассол.
В колодце рассол стал слаще, а в чане — солонее.
Он сел на сруб и просидел так, пока не рассвело.
Утром пришёл Аким Фролович Смола, хозяин, и, как всегда, первым делом положил ладонь на обшивку первого чана, будто здоровался с ним.
— Холодный, — сказал он. — Почему холодный?
— Ночь холодная была.
— Ночь была тёплая, Демьян. Я в рубахе спал.
Демьян посмотрел на чаны. В первом рассол стоял как стоял, во втором шёл парок, но вялый, не тот, что прежде: так парят щи, а не рассол.
— Жила садится, — сказал он.
Смола убрал руку с обшивки.
— Что значит садится?
— Значит, меньше тепла идёт. — Демьян вытер ладони о штаны. — С сорокового года идёт с одной силой, а нынче — меньше. Я утром мерил.
— Чем ты мерил?
— Рукой.
Смола рассмеялся, но не досмеялся.
— Слушай, — сказал он. — У меня в книге записано: за прошлый год двенадцать тысяч пудов. За позапрошлый — одиннадцать. Ты мне хочешь сказать, что у меня в чанах меньше тепла, а соли больше?
— Соли больше, — сказал Демьян. — Только она из колодца солонее. Рассол другой. — Он помолчал. — Она, может, и хорошо, что солонее. Только вода в колодце убывает.
Смола посмотрел на колодец.
— Убывает?
— На сажень за месяц.
— Врёшь.
— Пойдём покажу.
Он показал: опустил бадью на верёвке с узлами, которой мерили двенадцать лет, и стало видно, что узел, который всегда приходился на сруб, теперь ниже сруба на две ладони.
Смола смотрел на верёвку долго.
— Что делать? — спросил он наконец, и это было хуже всего, потому что Смола никогда не спрашивал, что делать: он всегда говорил сам.
— Не знаю, — сказал Демьян. — Надо к тем, кто жилы знает.
— К каким «тем»?
— К северным. У них там дорогу подняли, я слыхал. Мужики на базаре говорили: за Гривой человек есть, который сеть поднял.
Смола плюнул в сторону реки.
— Сказки, — сказал он. — Сорок лет сказки. У меня соль, у меня книга, у меня четыреста человек. Мне сказки не нужны, мне нужна вода.
Он ушёл к себе, а Демьян остался у колодца.
Через два дня слепой мальчишка пришёл к стану с северной стороны.
Его звали Пронька, ему было двенадцать, и он не был слепым от рождения: он ослеп в шесть лет, после того как просидел зиму у чанов. Таких на варницах было семеро, и все знали, что это от пара, и никто не знал, что с этим делать. Пронька ходил по стану уверенно, потому что знал каждый шаг наизусть, и работал: носил воду, чистил подовые, раздувал мехи.
— Дядька Демьян, — сказал он. — Там у Сухого Лога камень новый.
— Какой камень?
— С буквой.
Демьян выпрямился.
Сухой Лог был в семи верстах к северу, у тракта. Там когда-то стояли два двора, а потом вода ушла, и дворы ушли, и осталось урочище: обрыв, старые ямы да плоский камень на спуске, на котором мальчишки выцарапывали имена.
— С какой буквой?
— С «добро», — сказал Пронька. — Большая. Я её руками трогал.
Демьян пошёл в тот же час.
Он шёл по тракту, и тракт был мёртвый.
Это было самое странное зрелище на свете: дорога, которая никуда не ведёт. Полотно шириной в пять сажен, мостки через овраги, верстовые кольца — всё на месте, всё целое, а по бокам не было ни следа колёс. Сорок лет по нему никто не ездил. Трава пробилась между камнями и стояла ровная, как посеянная, потому что её никто не месил.
Демьян дошёл до Сухого Лога к вечеру.
Камень лежал на спуске, как и говорил Пронька, только он был не новый: он был старый, вросший в землю, и с него только что счистили мох. На боку, гладко, глубоко, будто резали не ножом, а чем-то тяжёлым, была выбита буква «Д».
А рядом, чуть ниже, были царапины.
Демьян сел на корточки и стал смотреть.
Царапины были свежие: камень под ними был светлее. Их было семь, коротких, будто кто-то считал что-то на камне и считал недолго. И ещё была одна, длинная, через всю букву.
Демьян тронул её пальцем, потом приложил ладонь к камню.
Под камнем гудело.
Он знал этот гул: так гудит чан, когда в нём закипает рассол, только тише и глубже, и не в одном месте, а как будто в стороне. Он сидел так довольно долго, а потом приложил ухо к самой земле, и гул стал яснее: он шёл не вверх, а вбок, к югу, к варницам.
И ещё один, слабый, шёл на север.
Демьян выпрямился.
Он смотрел на букву, и в голове у него было очень мало мыслей, потому что все они были заняты одной: сорок лет он варил соль на тепле, которое приходит откуда-то, и никогда не спрашивал, откуда.
А теперь у него было два гула и камень с буквой, и ещё семь царапин, будто кто-то приходил считать.
Он вернулся на стан к полуночи и застал Смолу у чана.
— Ты где был?
— На Сухом Логу.
— Что там?
Демьян помолчал.
— Камень, — сказал он. — С буквой.
Смола поднял голову.
— И что?
— И под ним гудит. — Демьян смотрел ему прямо в лицо. — В одну сторону гудит сильнее, в другую слабее. В которую сильнее — там варницы. В которую слабее — там тракт.
Смола долго молчал.
— Слушай меня, — сказал он наконец очень спокойно. — Ты двадцать девять лет варишь соль. Ты хороший солевар. Но если ты пойдёшь по стану и скажешь работным, что у нас тепло уходит на тракт, — они пойдут туда. Не потому, что поверят тебе, а потому, что там не пар. А если они пойдут туда, здесь встанет всё, и я не смогу платить никому.
— Я и не собирался говорить.
— И не говори. — Смола положил ладонь на чан. — И камень этот забудь. Сорок лет стоял, и ещё сорок простоит.
Демьян ушёл к себе и не спал до утра.
Утром он взял мешок, положил туда хлеб, лук, две горсти соли и верёвку с узлами, и вышел со стана, не сказав никому, кроме Проньки.
— Куда ты, дядька Демьян?
— На север, — сказал Демьян. — К человеку.
— А когда вернёшься?
— Когда узнаю, — сказал Демьян и пошёл по мёртвому тракту, на котором не было ни одного следа колёс.
Он прошёл шесть вёрст и обернулся. Стан был виден: четыре навеса, дым над третьим чаном, и пар, который стоял над станом белым столбом, будто кто-то поставил туда свечу и забыл задуть.
— Я туда больше не пойду, — сказал Демьян вслух, как говорил всегда, когда шёл именно туда.
И пошёл.
Глава 1. Счёт
В палате пахло пылью и сургучом, и от этого запаха у меня всегда начинало тянуть в висках.
Мы вошли втроём: я, Зждана и староста Заозёрья Осип Терентьич, который для такого дела надел кафтан, а под кафтан — рубаху, которую я видел на нём только на сходе. Клим Терентьевич, подьячий с входящей книгой, записал нас в трёх строках, поставил номера и только потом поднял глаза.
— Хранитель? — спросил он.
— Ветров, — сказал я. — По дорожным делам.
— Номер триста девять, — сказал Клим Терентьевич и перевернул лист. — Ждите. Господин дьяк занят.
Мы ждали полтора часа, сидя на лавке, которая была прикручена к стене так, чтобы её нельзя было сдвинуть. Зждана вынула дощечку и мел и стала считать что-то своё: она делала так всегда, когда злилась.
— Что считаешь? — спросил я тихо.
— Сколько дней мы уже здесь, — сказала она. — Трое.
— Два.
— Трое. — Она не подняла глаз. — Вчерашний тоже.
Осип Терентьич вздыхал и вытирал лоб платком.
Наконец нас позвали.
Лаврентий Обух, дьяк по дорожным делам, был человек, которого я знал полтора года и с которым мы один раз уже расходились по-хорошему. Он похудел, и от этого стал похож на птицу. На столе перед ним лежала папка, а рядом — счётная доска.
— Садитесь, — сказал он. — Все.
Мы сели.
— По дороге на Гриву и по её содержанию, — сказал Обух, — у палаты накопились вопросы. Сорок лет дорога содержалась распоряжением палаты. Потом дорога встала. Потом её подняли вашими руками. — Он посмотрел на меня. — Я не спорю: подняли. Я видел акт и сам его подписал. Вопрос не в этом.
— А в чём? — спросил я.
— В деньгах. — Обух открыл папку. — С сорокового года по нынешний палата израсходовала на перевал и на дорожное полотно три тысячи семьсот сорок рублей. Это записано по годам, вот здесь, и это не выдумано.
Он повернул лист ко мне, и я увидел ровный столбик цифр: за каждый год сумма, за каждый год приписка рукой — на что.
— Три тысячи семьсот сорок, — сказал я.
— Да.
— Дорога сорок лет не ездила.
— Ездила, — сказал Обух. — По ней ходили обозы с солью. Медленно, дорого, но ходили. Палата чинила полотно, латала мостки и раз в три года посылала человека считать колодцы.
— И за это сёла должны три семьсот сорок?
— Сёла не должны ничего. — Он откинулся. — Должна дорога. И тут у нас, хранитель, два выхода.
Он вынул из папки два листа и положил их рядом.
— Первый: дорожный сход собирает деньги и гасит расходы палаты. Раскладка на девять сёл и два посада — по дворам. Это три тысячи семьсот сорок рублей, и я, сказать по чести, не знаю, где их взять: в Заозёрье сорок три двора, и половина живёт с перевалки, которой больше нет.
— А второй?
— Второй — проще. — Обух посмотрел мне в глаза. — Дорога передаётся в казну. Палата её содержит, палата её и кормит. Сёла пишут отказ от права нужды, и на этом всё заканчивается.
В палате стало тихо.
Право нужды — это была та самая бумага, из-за которой мы полтора года держали перевал. По ней дорога принадлежала не казне и не товариществу, а сёлам: любому селу, стоящему на дороге, давалось право нужды — провозить своё без платы, ставить на тракте колодцы, брать с проезжих по обычаю и не пускать на полотно того, кто не чинит.
— Отказ от права нужды, — повторил я. — То есть дорога будет ваша, а сёла станут проезжими.
— Сёла станут проезжими на казённой дороге, — сказал Обух. — Это не худшее, что бывает.
— Это худшее из того, что бывает, — сказал я. — Господин дьяк, вы помните, чем кончилась концессия на перевалку?
— Помню.
— Девять копеек с пуда.
— Помню, — сказал Обух. — И помню, что концессию отменил я, а не вы. — Он взял первый лист. — Я вам скажу прямо, потому что время дорого: у меня нет ни малейшего желания отбирать у сёл дорогу. Но у меня есть книга, и в книге написано, что дорога содержится на деньги палаты, а палате эти деньги никто не вернёт. Дайте мне бумагу, по которой будет видно, что дорога может содержать себя сама, — и я вычеркну и первый выход, и второй.
Я смотрел на него и понимал, что он не врёт. Он действительно хотел бумагу, потому что с бумагой он мог идти к своему начальству, а без бумаги — нет.
— Сколько у меня времени?
— Две недели. — Обух закрыл папку. — На сходе в Усть-Соли девятнадцатого числа будет палатный человек. Он привезёт эти два листа и предложит их сходу.
— Усть-Соль? — переспросила Зждана. — Это юг. Это Соляной тракт.
— Да, — сказал Обух. — Дорожный сход тамошних сёл и варниц. — Он посмотрел на неё с некоторым интересом. — А вы разве не знаете, что тракт тоже наш? По книге — наш. Двести вёрст, четыре колодца, и ни один не работает.
— Мы знаем, — сказала Зждана.
— Тогда вы понимаете, почему я тороплюсь. — Обух встал. — У меня на руках две мёртвые дороги. Одну вы подняли, и она стоит. Вторую я хочу либо поднять, либо списать с книги, потому что держать в книге мёртвое — это грех против порядка.
Мы уже были у двери, когда он сказал:
— Хранитель.
Я обернулся.
— Вас ведь вызывали не только за этим. — Он надел очки. — В палату пришло письмо из столицы. Сысой Вершин пишет, что вашей дороге нужен устав, а вам — чин. И, по тону письма, он не о награде думает.
— А о чём?
— О том, что дорога, которая никому не подчинена, — это не дорога, а случайность. — Обух снял очки. — Я вам этого не говорил.
На улице было холодно. Кресень кончался, и в Вересовом Посаде уже пахло дымом, а на лужах по утрам стоял лёд.
— Три тысячи семьсот сорок, — сказал Осип Терентьич. — Это по дворам. Это ж по восемьдесят рублей с двора?
— По восемьдесят шесть, — сказала Зждана, не поднимая головы от дощечки. — Если на сорок три двора.
— Где я возьму восемьдесят шесть рублей?
— Нигде, — сказал я. — Поэтому мы поедем на юг.
Мы шли по Вересову Посаду к постоялому двору, и город был непохож на Студенец: каменные лавки, соляные амбары, вывески, которых не было у нас, и люди, которые ходили быстрее.
У соляной лавки на углу стоял воз, и вокруг него толпились.
Я подошёл и спросил у мужика в тулупе:
— Почем соль?
— Одиннадцать копеек пуд, — сказал он.
— Одиннадцать?
— А ты думал? — Мужик посмотрел на меня, как на дурака. — Два месяца как одиннадцать. Летом было девять.
Зждана рядом со мной перестала писать.
— Почему? — спросила она.
— А кто его знает. — Мужик сплюнул. — Говорят, вода в варницах худая пошла. Говорят, у них там колодец сел. — Он поправил тулуп. — Только нам-то что? Нам бы соли.
Я стоял и смотрел на воз с солью, и в голове у меня уже начал складываться столбик, который я не хотел складывать.
Одиннадцать копеек пуд. В Студёнце — одиннадцать. А в Усть-Соли, если верить книге, было два.
Я достал тетрадь и записал: «Варницы. Вода. Одиннадцать».
— Пойдём, — сказала Зждана.
— Погоди.
— Что ты записал?
— Пока не знаю, — сказал я. — Но у меня есть догадка, и она мне не нравится.
На постоялом дворе нас ждал человек.
Он сидел в углу у печи, на лавке, положив на колени мешок, и было видно, что он сидит здесь давно: перед ним стояла пустая кружка, а хозяин уже дважды поглядывал в его сторону.
Ему было под сорок пять. Руки у него были тёмные, гладкие, будто обожжённые, и я такие руки видел один раз в жизни — у солевара, который приезжал к нам на ярмарку.
Он встал, когда мы вошли.
— Ветров? — спросил он.
— Ветров.
— Я Демьян. — Он помолчал. — С Нижнего стана. С варниц.
— Знаю, где варницы.
— Не знаешь. — Демьян покачал головой. — Если б знал, ты бы туда уже поехал.
Он развязал мешок и достал камень.
Камень был небольшой, в две ладони, серый, с одной гладкой стороной, и на этой стороне была выбита буква «Д», глубокая, ровная, с длинной царапиной через всю букву.
— Я нашёл его у Сухого Лога, — сказал Демьян. — На спуске. И под ним гудит.
Я взял камень в руки.
Он был тёплый.
Не так, как нагретый на солнце камень, — солнце в кресне уже не греет. Он был тёплый изнутри, ровно, как бывает тёплой ладонь спящего человека, и я почувствовал это раньше, чем успел сообразить.
— Зждана, — сказал я. — Иди сюда.
Она подошла, взяла камень, и лицо у неё сразу стало другим.
— Он живой, — сказала она.
— Он не живой, — сказал я. — Он тёплый.
— Это одно и то же, — сказала она, и я не стал спорить, потому что она была права больше, чем я.
Мы сняли комнату на постоялом дворе, и до полуночи я делал то, что делаю всегда, когда не понимаю: мерил.
Сначала я положил камень на стол и приложил к нему ладонь. Потом накрыл его тряпкой и стал смотреть, как тряпка сохнет: у края, где было выбито «Д», сохла быстрее. Потом я взял ковш холодной воды и опустил камень в ковш.
Вода в ковше потеплела через счёт до сорока.
— Через сколько? — спросила Зждана от печи, где сидела с дощечкой.
— Через сорок, — сказал я. — Если считать ровно.
— Сколько он держал вчера? — Она уже писала.
— Не знаю. Вчера им не я держал.
— Допустим, ты держал. — Она подняла глаза. — Сколько он грел после того, как ты его взял в руки?
Я подумал.
— Он был тёплый сразу. И через час ещё был тёплый.
— Значит, он не греется от тебя. — Зждана перестала писать. — И не остывает. Он как кусок ствола, который отсёк от сети: держит то, что было, и не отдаёт.
— Ствол бы остыл за час.
— Ствол бы остыл, — согласилась она. — А этот нет.
Я сел напротив и посмотрел на камень.
За полтора года я привык к одному: жила — это не огонь и не вода. Её нельзя «взять» и нельзя «положить». Её можно отвести, можно перекрыть кладкой, можно разделить — но она всегда течёт откуда-то куда-то, и у неё всегда есть конец, до которого доходит тепло, и конец, до которого не доходит.
Камень в ковше был не жилой. Камень был отломленным куском того, что жилой держало.
— Такое бывает? — спросил я.
— Не знаю. — Зждана посмотрела на меня. — Я рудознатец, а не поводчик. Я знаю породу, а не то, что в ней гудит.
— Тогда спросим того, кто гудит, — сказал я и обернулся к Демьяну.
Демьян сидел на лавке у двери, не снимая тулупа, и всё это время молчал.
— Демьян, — сказал я. — Иди сюда, на свет.
Он подошёл.
— Расскажи ещё раз, — сказал я. — Только медленно и только то, что ты видел сам.
И он рассказал.
Он рассказывал полчаса, и в его рассказе не было ни одного слова про чудеса.
Рассол в колодце стал солонее. Вода убыла на сажень за месяц. Пар над чанами стал гуще, а жар — слабее, то есть вода кипела хуже и соли выходило меньше, и от этого её приходилось больше жечь дров. Двое работных ослепли за год, и до этого ослепли пятеро, но те — давно. Хозяин велел не считать. В книге у хозяина за прошлый год двенадцать тысяч пудов, и соли в чанах и правда больше, потому что рассол крепче. А вода убывает.
— Постой, — сказал я. — Если рассол крепче, а вода убывает — это не одно и то же.
— Не одно, — согласился Демьян. — Я тебе и говорю: их два.
— Что два?
— Два дела. — Он поднял руку и показал два пальца, тёмных и гладких. — Одно — соль. Другое — вода. Раньше они шли вместе. Теперь — врозь.
Зждана перестала писать и посмотрела на него.
— Демьян, — сказала она. — А ты когда-нибудь видел, чтобы в колодце вода убывала от того, что её больше берут?
— Видел. — Он усмехнулся. — Так всегда и бывает: берёшь больше — воды меньше.
— Я не о том. — Она пододвинула дощечку. — Если ты берёшь больше, вода убывает и потом приходит снова, по весне. А если она убывает и не приходит — значит, её уводят в сторону.
Демьян долго смотрел на неё.
— Уводят, — сказал он.
— Уводят.
В комнате стало тихо, и было слышно, как внизу хозяин гремит ухватом.
— Сколько от Сухого Лога до вашего стана? — спросил я.
— Сорок вёрст.
— А до тракта?
— Тракт в семи верстах от Сухого Лога.
— И по тракту сколько?
— Двести вёрст. — Демьян посмотрел на меня. — Я по нему шёл одиннадцать дней.
Я сел и открыл тетрадь, и то, что я писал дальше, было не про соль и не про варницы.
Я записал четыре числа: двести вёрст тракта, сорок вёрст от узла до варниц, семь вёрст от узла до тракта и одиннадцать копеек за пуд.
Потом подчеркнул одиннадцать.
— Что ты сделал? — спросила Зждана.
— Я записал цену, — сказал я. — Пока не понимаю зачем.
Демьян вынул из мешка ещё одну вещь.
Это был не камень. Это был лист, сложенный вчетверо, серый от времени, с одной стороны исписанный ровным писарским почерком и с другой — с отметкой и печатью.
— Это откуда? — спросил я.
— Из книги, — сказал Демьян. — Хозяин держит книгу в конторе, а листы, которые старые, отдаёт считать. Я двадцать девять лет варю, меня за грамоту не считают, мне дают считать. — Он положил лист на стол. — А я считать умею.
Я развернул лист.
Это была запись о разделе тепла. Не про соль и не про деньги — про то, кому сколько. В ней стояло: «На варницы — три доли. На тракт — одна доля». И внизу, под всем, подпись: «Поверенный соляного дома Кузьма Ильич Сычёв».
А рядом, чуть ниже, была вторая подпись, свежая, чернила ещё лоснились: «Подтверждаю. На варницы — три доли с половиною».
Год стоял нынешний.
— Ты это когда взял? — спросил я.
— Вчера, — сказал Демьян. — Перед тем как уйти.
— Он хватится.
— Хватится. — Демьян посмотрел на меня прямо. — Только я двадцать девять лет варил соль, и у меня в колодце вода ушла на сажень. Мне терять нечего, кроме места.
Зждана взяла лист и стала читать, и лицо у неё было такое, какое бывает у неё, когда она находит в породе то, чего не ждала.
— Глеб, — сказала она. — Здесь написано «доля».
— Вижу.
— Долю нельзя взять и унести. — Она подняла на меня глаза. — Долю можно только держать. Значит, там, у Сухого Лога, кто-то стоит и держит.
— И этот кто-то каждый год отдаёт варницам больше, — сказал я. — На полдоли больше.
Демьян ничего не сказал.
Я закрыл тетрадь и посмотрел на камень, который лежал у меня на столе, в ковше, и уже остывал — медленно, к утру остынет.
— Значит, так, — сказал я. — У нас две недели до схода в Усть-Соли. Мы идём на юг по тракту, двести вёрст, и по дороге считаем всё, что можно посчитать: колодцы, воду, вёрсты, цену пуда. А потом мы придём в Сухой Лог и посмотрим, кто там стоит на делёжке.
— А если он нас не пустит? — спросил Демьян.
— Значит, мы придём с бумагой, — сказал я. — Потому что бумага — это единственное, чего нельзя не пустить.
Глава 2. Дорога на юг
Мы вышли из Вересова Посада на второй день, и первые тридцать вёрст тракта я шёл и не верил, что это дорога.
Полотно было лучше нашего, гривского: шире, ровнее, с мостками через три оврага, и камни в нём лежали так, как кладут не на год, а на сто лет. По обочинам стояли верстовые кольца — каменные тумбы с выбитым числом, — и все были целые.
И по всему полотну росла трава.
Не кустами, не вразброс: ровным, густым покровом, как на лугу, который косят каждый год. Между камнями, по стыкам, вдоль колеи — везде. Я присел и раздвинул её рукой.
— Что? — спросила Зждана.
— Она не примята, — сказал я. — Совсем.
— И что это значит?
— Что по дороге не ездили не «давно», а очень давно. — Я выпрямился. — По нашей дороге, когда она стояла, всё равно ходили: пешком, с ручной тележкой, с обозом в три подводы. Здесь — никто.
Демьян стоял в стороне и смотрел на кольцо с числом тридцать.
— Тридцать вёрст от Посада, — сказал он. — Тут первый колодец.
Колодец был в десяти саженях от полотна, под навесом на четырёх столбах, и навес был новый. Я это заметил сразу: старое дерево сереет, а это было светлое, будто его поставили года три назад.
— Кто поставил? — спросил я.
— Палата, — сказал Демьян. — Она раз в три года посылает человека колодцы считать. Тот приезжает, смотрит, пишет, что колодец «в наличии», и уезжает.
— А воду пробует?
Демьян посмотрел на меня, как на ребёнка.
— Кому нужна вода в мёртвом колодце?
Я подошёл и заглянул.
Колодец был глубокий, сажен в десять, с хорошим срубом. Внизу было темно, и я не сразу увидел воду. Потом увидел: она стояла высоко, в трёх саженях от верха.
— Высоко, — сказал я.
— Высоко, — согласился Демьян. — Она всегда тут высокая. Тут река близко.
Я опустил бадью. Верёвка размоталась на три сажени, и бадья стукнула о воду.
Я поднял её и опустил палец.
Вода была холодная.
Не «свежая», не «студёная» — холодная, как вода из-под камня в июле, когда её пьёшь и ломит зубы.

