Читать книгу Революционный темперамент. Париж в 1748–1789 годах (Роберт Дарнтон) онлайн бесплатно на Bookz (6-ая страница книги)
Революционный темперамент. Париж в 1748–1789 годах
Революционный темперамент. Париж в 1748–1789 годах
Оценить:

3

Полная версия:

Революционный темперамент. Париж в 1748–1789 годах

Беспорядки начались после появления слухов о том, что полицейские агенты в штатском рыщут по городу в поисках детей в возрасте от пяти до десяти лет, которых они заманивают в экипажи и увозят в тюрьмы, а затем их следы теряются. 16 мая в предместье Сент-Антуан, недалеко от моста Мари, из экипажа закричал ребенок. Какая-то женщина услышала это и позвала на помощь; из близлежащих магазинов высыпали работники, которые захватили экипаж, спасли ребенка и избили его похитителя – переодетого полицейского агента – и нескольких помогавших ему солдат. Затем толпа погналась за другими полицейскими, и беспорядки распространились по всему предместью. Хотя на следующий день спокойствие восстановилось, за вспышкой насилия последовали бурные пересуды. Одни говорили, что полицейские при содействии военных получали премиальные за каждого ребенка, которого им удавалось поймать для отправки в Тобаго и Миссисипи, где требовалась рабочая сила для развития предполагаемой (но несуществующей) шелковой промышленности. Другие утверждали, что полиция удерживала детей ради выкупа, используя в качестве предлога уже отданные распоряжения о ликвидации попрошайничества. Затем распространилась история о том, что детям будут пускать кровь, чтобы наполнить ею ванну для одного принца, страдавшего проказой. Чистая кровь невинных детей якобы служила лекарством от проказы, согласно легенде, связанной с обращением римского императора Константина в христианство, а также с массовым избиением младенцев при царе Ироде.

В течение следующих нескольких дней распространились как новые слухи, так и отдельные, по-видимому, достоверные сообщения. По слухам, полицейские агенты и их шпионы получали по 15 ливров за каждого похищенного ребенка и по 100 ливров за каждого возвращенного родителям. Барбье, отметавший россказни о кровавой ванне как небылицу, считал вероятным, что похищенные предназначались для отправки в колонию Миссисипи, а также полагал, что полиция – в особенности солдаты (archers – стражники), нанятые для выполнения ее приказов, – были способны вымогать выкуп. 22 мая после инцидентов в нескольких частях города вспыхнули массовые беспорядки, получившие название émotions populaires (народные волнения). Толпа у ворот Сен-Дени преследовала подозреваемого в похищении до дома комиссара (commissaire, представителя местной полиции) и нанесла ему серьезные травмы, забросав камнями. В предместье Сен-Жермен двое мужчин схватили сына кучера. Мальчик закричал, его отец выбежал на улицу, зовя на помощь, а похитители, преследуемые соседями, бросились бежать, спасая свою жизнь. Один из них попытался укрыться в лавке, где жарилось мясо на огне. Ее работник, размахивая вертелом, пытался сдержать толпу, но она прорвалась внутрь и разграбила все здание. Ночная стража, не способная остановить насилие, не смогла сдержать толпу, и два человека были убиты. В ходе другого инцидента несколько солдат, переодетых в гражданское, схватили мальчика, возвращавшегося из школы на набережной Морфондю. Его одноклассники побежали за ними, зовя на помощь, и толпа бросилась в погоню. После освобождения мальчика один из похитителей попытался спастись в доме другого комиссара. Толпа окружила здание, забросала камнями все окна и уже собиралась сжечь его дотла, когда прибыла конная стража (guet à cheval) и после долгих переговоров восстановила спокойствие. Комиссар со своей семьей и похититель сбежали с чердака по крышам соседних зданий.

На следующий день стало известно о попытке похищения на холме Сен-Рош, после чего на улицах собралась большая толпа. В поисках похитителей она пронеслась по северной части Парижа до улицы Сент-Оноре, где кто-то узнал полицейского шпика по имени Лаббе. Толпа погналась за этим человеком до дома какого-то слесаря, где он спрятался в комнате на четвертом этаже. Слесарь, напуганный насилием, выставил этого Лаббе из своего жилища, и после очередной отчаянной погони ему удалось забежать в дом комиссара напротив церкви Сен-Рош. Часовой открыл огонь по преследователям из внешних ворот дома. Однако разъяренная толпа прорвалась через ворота и вломилась во двор, бросая камни в окна и угрожая поджечь дом, если Лаббе не будет выдан. Комиссар подчинился этому требованию, и бунтовщики забили Лаббе до смерти, оттащив его тело вверх по улице Сент-Оноре к резиденции генерал-лейтенанта полиции Николя-Рене Беррье, где фактически находилась штаб-квартира полиции всего города. Положив тело у входной двери, они кричали, что убьют и Беррье, но тот сбежал через черный ход и спрятался в расположенной по соседству обители монахов-якобинцев (доминиканцев).

Пока бунтовщики пытались прорваться в дом Беррье, подоспели несколько отрядов стражников, как конных, так и пеших, и смогли вытеснить их обратно на улицу, где собралось десять тысяч человек. Затем появились кавалеристы французской и швейцарской гвардий98, которые на полном скаку ворвались в толпу, размахивая саблями. Эта атака рассеяла собравшихся, хотя отдельные группы протестующих продолжали бродить по городу до поздней ночи. Число убитых составило от 10 до 15 человек, а многие участники беспорядков были заключены в тюрьму. Барбье в своих записях отмечал, что их нужно наказать, хотя и добавлял, что беспорядки были объяснимы, учитывая провокацию, которая их воспламенила. Однако правительству нужно было утвердить свою власть и не дать парижанам осознать свою силу, поскольку на короткое время они действительно захватили власть в городе. У маркиза д’Аржансона была такая же реакция: «Простолюдины теперь ни в чем не стеснены и могут безнаказанно делать все что угодно… Когда простолюдины ничего не боятся, они становятся всем»99.

Полиция, усиленная большим количеством солдат регулярной армии, восстановила контроль над Парижем на следующий день, но атмосфера оставалась напряженной. Люди открыто говорили о своей ненависти к полиции, министрам, мадам де Помпадур и королю. Звучали заявления, что нужно было расправиться с Беррье и «съесть его сердце»100. Сам Беррье не осмеливался появляться на публике в течение нескольких дней, но явился по требованию парламента и заверил, что полиция никогда не отдавала приказов о похищении детей. Затем парламент опубликовал указ, в котором опровергались слухи о похищениях, но в то же время было объявлено, что родители, чьи дети исчезли, могут вернуть их, обратившись в полицию. Кроме того, парламент провел расследование беспорядков, в ходе которого была получена информация о том, что некоторые солдаты, нанятые полицией, действительно похищали детей «добропорядочных буржуа» и удерживали их за выкуп в размере 60, 90 или 150 ливров. Барбье в своем дневнике утверждает, что знал об одном бондаре, который заплатил полицейскому 60 ливров, чтобы вернуть своего похищенного сына101. К концу мая среди парижан преобладало мнение, что похищений было много, а полиция принимала в них участие.

В июне двое солдат, оказавшихся в Орлеане, в шутку заявили, что прибыли в город похищать детей. Собравшаяся после этого толпа перешла к насилию и забила одного из солдат до смерти. Другому затем был назначен приговор: подвергнуть порке и клеймению, выставить у позорного столба на рыночной площади и отправить на галеры на девять лет102. В других городах вспыхнули более мелкие беспорядки, а в Париже распространялись слухи, что жители планируют совершить марш на Версаль и сжечь дворец, после чего для охраны этого направления были отправлены солдаты. 8 июня король впервые не заехал в Париж, направляясь из Версаля в Компьен. Как уже упоминалось, Людовик приказал проложить грунтовую дорогу через поля, на которых шел сбор урожая, что вызвало еще больше возмущенных толков среди крестьян и парижан. Тем временем парламент продолжил расследование майских беспорядков. Были арестованы сорок подозреваемых, в том числе несколько солдат, а также участники беспорядков – все они принадлежали к низшим слоям общества. Весь город оживленно обсуждал недавние инциденты и с нетерпением ждал, когда магистраты вынесут вердикт103.

Первого августа парламент приговорил троих заключенных – носильщика, угольщика и торговца подержанной мебелью – к повешению. Два дня спустя на Гревской площади собралась огромная толпа, желавшая посмотреть на казнь. Во избежание нового восстания власти разместили в этом месте полторы тысячи солдат, а на близлежащих улицах – два полка французских гвардейцев. Толпа сочувствовала осужденным, поскольку, как заметил Барбье, в ходе émotion populaire (народных волнений) проявились как возмущение по поводу похищений, так и ярость по отношению к полиции. Когда угольщик – красивый мужчина, избивший в рукопашной схватке солдата, – взошел на эшафот, толпа закричала: «Милости!» Палач на мгновение остановился, дав знак угольщику спуститься на несколько ступенек. Но, вопреки всеобщим надеждам и ожиданиям, гонец с отсрочкой приговора так и не прибыл. Солдаты оттеснили толпу, ранив несколько человек штыками и напугав остальных. Угольщик был повешен, за ним последовали двое его товарищей, и толпа рассеялась.

К тому времени дорога на Компьень уже получила название «тропы восстания», и король приказал ее замостить. Людовик заявил, что не хочет показываться на глаза парижанам, поскольку они называли его Иродом104.

Глава 6. Политика уклонения от уплаты налогов

Несмотря на то что парижане научились сживаться со всевозможными налогами и пошлинами, они придерживались стародавнего представления, что король должен оплачивать свои начинания из собственных доходов. Например, у короля были огромные поместья – вот пусть он и рассчитывает на них для финансирования обычных государственных дел. Война действительно ложилась на королевскую казну тяжелым бременем. Как следствие, ее можно было оплачивать за счет «чрезвычайных» налогов, однако применять такие налоги в мирное время не полагалось105. Десятина (dixième), которой в 1741 году обложили доходы всех подданных (формально ставка составляла 10%, хотя на практике она варьировалась), вкупе с крупными заимствованиями позволили Людовику справиться с Войной за австрийское наследство, хотя и с большим трудом: генеральный контролер финансов Жан-Батист де Машо д’Арнувиль, жесткий и непреклонный администратор, предупреждал короля, что государство балансирует на грани банкротства. Парижане предполагали, что мир приведет к послаблениям от различных косвенных налогов, а также от десятины, которую Людовик обещал отменить, как только закончится война. Тем не менее Машо продлил взимание десятины на приличный срок после прекращения боевых действий – до января 1750 года, а в мае 1749 года король ввел новый подоходный налог – двадцатину (vingtième), которая также взималась с доходов всех подданных, включая духовенство и дворянство, и устанавливалась на неопределенный период. Именно так парижане столкнулись с новым феноменом, который со временем станет неотъемлемой частью жизни современного общества, – постоянным подоходным налогом106.

Предложения по преобразованию налоговой системы звучали на протяжении десятилетий. Наиболее известным из них была книга знаменитого военного инженера Себастьена Ле Претра де Вобана «Королевская десятина» (La Dîme royale, 1706). Стремясь облегчить налоговое бремя бедняков и спасти государственные финансы от отчаянного положения последних лет правления Людовика XIV, де Вобан призывал к введению единого налога на всю сельскохозяйственную и промышленную продукцию с отменой льгот церкви и дворянства. Книга была выпущена тайно и вскоре запрещена. Ее идеи были крамольными не только потому, что угрожали существующим экономическим интересам, но и потому, что они были несовместимы с глубоко укоренившимся взглядом на мир. Большинство французов полагали, что люди не должны быть равны перед законом, поскольку мужчины и женщины (в особенности последние) были неравны от рождения, и Бог распорядился, чтобы такой порядок сохранялся. Общественный строй был основан на привилегиях – понятии, происходящем от латинского термина leges privatae (частные права), который предполагает, что некоторые люди должны пользоваться правами и льготами, в которых отказано другим. Поэтому духовенство и дворянство, составлявшие привилегированные сословия, не должны были платить налоги в принципе.

На практике же возникла сложная система, в рамках которой дворяне облагались значительными прямыми налогами, но при этом самое тяжелое бремя падало на простолюдинов107. Подушный налог (capitation) взимался со всех подданных, но при его введении в 1695 году некоторые дворяне избежали основной его части, выторговав для себя специальные условия, а церковь получила освобождение от него в 1710 году, согласившись выплачивать короне «безвозмездный дар» (don gratuit). Другой прямой налог – талья (la taille) – взимался только с простолюдинов, которых верхи общества воспринимали как «податное население» (taillables). Неравенство системы усугублялось способами управления ею, поскольку отдаленные провинции, так называемые pays d’états108, договаривались с короной о выплате единовременных сумм, которые они собирали сами, через собственные органы управления – провинциальные штаты. Церковь определяла размер своих пожертвований путем голосования на Генеральной ассамблее, которая проводилась раз в пять лет, где доминировали прелаты «первого ранга» и богатые аббаты. Церковь согласовывала эту сумму с правительством и собирала ее, привлекая средства со своих обширных владений. Косвенные налоги взимались частной корпорацией – группой генеральных откупщиков, которые также взаимодействовали с короной на контрактных условиях: они ссужали ей средства авансом, а затем удерживали значительную часть того, что удавалось собрать. Эта шаткая, дырявая и неэффективная система, казалось, находилась на грани краха, особенно когда ей приходилось выносить тяготы войны. Впрочем, на ней зарабатывало так много заинтересованных лиц, что она держалась на ногах, даже когда ей угрожал какой-нибудь министр, решительно настроенный на реформы.

Когда правительство представило эдикт о введении двадцатины, Парижский парламент встал в непримиримую оппозицию. Многие из его членов, и так возмущенные отказом в таинствах янсенистам, рассчитывали упрочить свою поддержку среди простого народа, твердо заняв противоположную точку зрения по налоговому вопросу. Несколько магистратов выступили с яростными речами, осудив взимание постоянного налога в мирное время как раз в тот момент, когда страдания бедных требовалось облегчить. По мнению ораторов, вместо того чтобы выжимать больше денег из своих подданных, королю следовало бы сократить расходы. В те дни парижане судачили о расточительности Людовика – о лошадях (по слухам, их у него было 2100), замках (подаренный мадам де Помпадур дворец Бельвю оценивался в 7 миллионов ливров) и пенсионах109 (один краснодеревщик якобы получал ежегодный доход в размере 4000 ливров за изготовление изысканного chaise percée (стульчака) для фаворитки, чей собственный ежегодный пенсион, как утверждалось, составлял 1,8 миллиона ливров)110. В те времена, когда чернорабочий средней квалификации зарабатывал один ливр в день, такие суммы казались возмутительными. 18 мая все палаты парламента собрались вместе, чтобы проголосовать по предложению опротестовать двадцатину, и решение было принято подавляющим большинством – 106 против 49.

Маркиз д’Аржансон в своих дневниковых записях отмечал, что это был опасный момент. Парламент мог воспользоваться начавшимся государственным банкротством, отказаться от всех налогов, мобилизовать простой народ, спровоцировать восстание и вынудить короля созвать Генеральные штаты, что могло привести к «революции»111. Впрочем, д’Аржансон попросту предавался бесконечным сетованиям: вероятно, он вспоминал о катастрофах XVII века и не пророчил грядущую революцию, несмотря на сходство ситуации с событиями 1789 года. Как и предполагал маркиз, парламентский кризис наступил, но на удивление обошелся без эксцессов. Машо подготовил решительный ответ на голосование парламента, который король и огласил на следующий день. В нем содержалось два непреклонных заявления: Людовик не изменит ни одного пункта эдикта о двадцатине и эдикт должен быть зарегистрирован немедленно. Затем, к унынию парижской публики, парламент подчинился. Через несколько дней все было кончено. Машо совершил «великий переворот», и парламент также согласился зарегистрировать указ о займе в размере 36 миллионов ливров. Парижане не находили объяснения такой покорности, хотя кое-кто подозревал, что всему виной махинации в скрытых от посторонних глаз коридорах власти112.

Уступив требованиям Машо, Парижский парламент подорвал сопротивление в провинциальных парламентах. Однако генеральный контролер столкнулся с более грозной оппозицией со стороны провинциальных штатов и духовенства. Среди первых наиболее рьяно отстаивали свои льготы Лангедок и Бретань. Тогда Машо распустил штаты Лангедока, рассчитывая на то, что королевские интенданты – сильная правая рука центральной администрации в провинциях – организуют сбор двадцатины во всех провинциях с собственными штатами.

Церковь, однако, представляла собой еще большую проблему, поскольку корона часто признавала ее налоговый иммунитет, а духовенство с неизменным успехом отстаивало свои невероятные богатства, выплачивая добровольный дар. Правительство не могло даже подсчитать размер церковных доходов, поскольку каждая епархия собирала собственные средства, как правило, натурой. Во многих местах, в особенности на севере страны, сборщик церковной десятины (décimateur) объезжал крестьянские поля во время сбора урожая и забирал примерно 15‑ю часть колосьев пшеницы (норма этой подати сильно варьировалась, но редко достигала одной десятой). К тому моменту, когда полученное от крестьян зерно было продано, а средства распределены – этим сложным процессом руководило высшее духовенство из структур, именуемых bureaux diocésains (епархиальные канцелярии), – суммы, полученные в масштабе епархий, не говоря уже о Галликанской церкви в целом, установить было трудно. Генеральная ассамблея духовенства определяла сумму добровольного дара в процессе переговоров с правительством, проходивших в момент ее созыва раз в пять лет, однако эта сумма не слишком соотносилась с ценностью и доходностью церковного имущества. Машо планировал нанести удар по всей этой системе, обложив двадцатиной имущество церкви напрямую и в натуральной форме по ставке 5% от его актуальной доходности. Но как министру удалось бы предпринять это начинание, в указе о двадцатине не сообщалось – детали предполагалось предварительно обсудить с агентами, представлявшими интересы церкви между заседаниями ее Генеральной ассамблеи, а затем урегулировать с самой ассамблеей, которая открылась 25 мая 1750 года.

Парижане мало что знали о закулисной борьбе за власть. Ходили слухи, что Машо пользовался поддержкой короля и мадам де Помпадур, хотя и столкнулся с оппозицией прелатов, имевших хорошие связи при дворе. Заседания Генеральной ассамблеи проходили за закрытыми дверями в парижском монастыре Великих августинцев (аббатстве Сен-Виктор). Несмотря на утечки и сплетни, публика не имела четкого представления о конфликте до 17 августа, когда король опубликовал декларацию, в которой изложил требования Машо. Вместо добровольных пожертвований корона намеревалась получать выплаты в размере 1,5 миллиона ливров в год в течение пяти лет – эта мера декларировалась в качестве фонда погашения долгов духовенства, хотя данные поступления должны были оказаться под контролем правительства, то есть фактически являлись бы налогом. Королевская власть также требовала, чтобы все держатели бенефициев декларировали их стоимость в качестве имущества и приносимые ими доходы. Эти декларации планировалось получить в течение шести месяцев, а их точность могла быть проверена чиновниками. Таким образом, предполагалось, что церковь, непосредственно пополняя казну наличными средствами, больше не сможет скрывать свои богатства за своей необъятной организационной структурой, которая фактически превращала ее в государство в государстве, а корона получит ценную информацию и вскоре сможет напрямую облагать духовенство налогами113.

Столкнувшись с угрозой, Генеральная ассамблея проголосовала за то, чтобы направить королю протест, и заявила, что не может позволить светскому государству взимать налоги с «собственности, посвященной самому Господу»114. 18 сентября Людовик по совету Машо занял твердую позицию в отношении сопротивления духовенства. Он направил в ассамблею государственного секретаря по делам религии Луи-Фелипо, графа де Сен-Флорентена, с письмом, адресованным ее председателю, кардиналу де Ларошфуко. Прочитав это послание, кардинал сообщил, что ассамблее нужно время на обдумывание ответа. Между тем Сен-Флорентен настаивал, что король требует немедленного ответа, и ему предложили подождать в отдельной комнате. Через пару часов он отправился на ужин, затем вернулся и прождал еще два часа, пока ассамблея пыталась принять решение. Наконец, в шесть часов вечера министру вручили письмо с резолюцией ассамблеи, в которой отрицалось право короля облагать церковное имущество налогами. Выйдя из зала заседаний, чтобы прочитать письмо, Сен-Флорентен вернулся с конвертом, который передал Ларошфуко. В нем находились заранее подготовленные lettres de cachet – королевские приказы о роспуске ассамблеи и отправке епископов обратно в их епархии. Последующий эдикт предписывал каждому епископу внести причитающуюся долю в рамках первого общего взноса в 1,5 миллиона ливров115.

Как отмечал маркиз д’Аржансон, это был ультиматум: ставки в игре были высоки, а Машо действовал настолько агрессивно, что парижане заговорили о «государственном перевороте» против церкви116. Стали распространяться памфлеты, будоражившие общественное мнение. В одном из них, озаглавленном просто Lettres («Письма»), высмеивалось требование духовенства о получении налоговых льгот в связи с его высокой религиозной миссией. Аналогичное мнение высказывалось в еще одном таком сочинении, под названием La Voix du sage et du peuple («Голос мудреца и народа»), написанном Вольтером, который отвергал различие между светскими и духовными властями как «пережиток варварского вандализма». Кроме того, Вольтер связывал налоговую реформу с миссией философов – уничтожением суеверий и укреплением власти монарха для содействия общему благу117. А бестселлером тех дней мгновенно стал пространный текст Procès-verbal de tout ce qui s’est passé depuis le jour que l’Assemblée du Clergé a commencé à ce qu’elle a été rompue («Описание всего случившегося с того дня, как началась ассамблея духовенства, и до того, как она была распущена»)118.

Машо пытался сломить сопротивление духовенства всю зиму 1750–1751 годов. Он убедил нескольких епископов согласиться с налогами и даже конфисковал часть имущества епископа Меца, а затем вступил в переговоры с представителями церкви и отдельными прелатами во главе с архиепископом Парижа Кристофом де Бомоном. Парижане не знали, какого исхода ожидать, поскольку Машо имел репутацию человека жесткого, а церковные лидеры, в свою очередь, могли опираться на серьезные связи при дворе. В конце концов 17 февраля, когда истекал крайний срок подачи деклараций о церковном имуществе, стало известно, что Машо пошел на «уступки» – фактически он потерпел поражение. Взамен прежней десятины духовенство согласилось выплатить добровольные пожертвования в сумме, равной половине того, что оно уже внесло, а вопрос об оценке церковного имущества и введении прямого налога на его доходы снимался с повестки. «Господин де Машо болен от отчаяния», – сообщал маркиз д’Аржансон. Устав от давления со стороны двора и даже, по слухам, от любовных утех с мадам де Помпадур, король перестал поддерживать генерального контролера119.

В действительности же торг и политические манипуляции возобновились – с июля по декабрь 1751 года состоялось еще несколько раундов переговоров, когда Машо то завоевывал определенные позиции, то снова терял их в постоянной борьбе за расположение короля. Конфликт вокруг двадцатины также осложнялся янсенистской дискуссией и все более враждебной атмосферой в Париже. Горожане, по-прежнему стесненные тяжелыми экономическими условиями, обменивались крамольными комментариями, которые полиция расценивала как «дурные толки» (mauvais discours), а д’Аржансон видел в них призыв к восстанию, опасаясь, что оно может быть спровоцировано убийством короля120. Наконец, 23 декабря Людовик издал указ, который приостанавливал выплату двадцатины и позволял церкви самостоятельно распоряжаться своими финансами. Тем самым угроза налогообложения церкви миновала, а у ее Генеральной ассамблеи появлялась выгодная позиция для переговоров об условиях добровольных пожертвований в казну121.

Парижане не выражали симпатий к духовенству, но ополчились против Машо, чья фигура ассоциировалась у них с произволом короля. В декабре по городу ходили рукописные листки с призывами «свергнуть короля, повесить Помпадур, колесовать Машо»122. Возможно, люди просто выражали недовольство тем, что государство предпринимает усилия по повышению налогов, однако все это демонстрировало неспособность Машо мобилизовать поддержку более справедливой системы налогообложения. В итоге ему пришлось признать свое поражение, и он оставил пост генерального контролера, переместившись на должность министра военно-морского флота в августе 1754 года. Впрочем, двадцатина сохранялась, и значительную ее часть выплачивало дворянство (14,5% в Лангедоке), хотя к духовенству этот налог не применялся, и уклонение от уплаты налогов, воплощенное в виде различных привилегий, оставалось базовым принципом политического порядка.

1...45678...16
bannerbanner