Читать книгу Революционный темперамент. Париж в 1748–1789 годах (Роберт Дарнтон) онлайн бесплатно на Bookz (11-ая страница книги)
Революционный темперамент. Париж в 1748–1789 годах
Революционный темперамент. Париж в 1748–1789 годах
Оценить:

3

Полная версия:

Революционный темперамент. Париж в 1748–1789 годах

Парадоксальность своей позиции романиста Руссо проанализировал в двух предисловиях, где пояснял, что жанр романа плох сам по себе, поскольку развращает читателей, но в то же время благотворен, поскольку может вдохновлять к добродетельным поступкам тех, кто уже попал в ловушку испорченного общества. К этому Руссо добавил еще один парадокс – «Роман – не роман»203, – который остается неразрешенным, хотя автор и заявляет, что вместо вымысла, обычного для художественной литературы, он предлагает подлинность, неподдельные чувства, которые текст напрямую доносит до читателя.

Ознакомившись с пояснениями автора, читатели обнаруживали, что «Новая Элоиза» открывает новую область опыта – неопосредованный контакт с эмоциями, как будто авторы писем были реальными людьми, а читатели участвовали в этой переписке. Реакцией читателей стали десятки писем, адресованных Руссо, несмотря на то что их авторы не были знакомы с ним лично. Это излияние чувств оказалось связано с захлестнувшей Европу волной сентиментализма, которой способствовали и другие эпистолярные романы – «Памела» Сэмюэля Ричардсона, появившаяся ранее (1740), и «Страдания юного Вертера» Иоганна Вольфганга Гете, которые будут опубликованы позже (1774). Видеть в реакции на «Новую Элоизу» просто «письма от поклонников» – значит не воздать роману должное. Такой отклик свидетельствовал о новом характере отношений между автором и читателем, что признавал сам Руссо, который хранил письма своих читателей, планируя их опубликовать. Несмотря на то что он этого так и не сделал, с данной корреспонденцией можно ознакомиться в одном из современных изданий переписки Руссо, где представлены послания его читателей204.

Авторы писем выражали уверенность, что роман добрался до самой глубины их души: «Ваши божественные произведения, месье, – это всепоглощающий огонь. Они проникли в мою душу, укрепили мое сердце, просветили мой разум». Некоторые читатели были настолько тронуты книгой, что не могли оторваться от нее и были вынуждены делать паузы, чтобы читать текст небольшими, «удобоваримыми» порциями. Один из корреспондентов Руссо утверждал, что три дня не мог заставить себя прочитать письмо, в котором, как он ожидал, сообщалось о смерти Юлии: «Однако мне пришлось преодолеть свою неохоту, и никогда прежде из глаз моих не лилось таких слез восхищения». Другие корреспонденты перечитывали шесть томов по несколько раз, постоянно проливая такие же «слезы восхищения»205.

Разумеется, слезы читателей исторгали и многие книги, изданные прежде, в особенности благоговейные духовные сочинения206, однако «Новая Элоиза» породила целый поток «слез», «сладких слез», «восхитительных слез», «слез нежности». Один читатель рыдал так сильно, что вылечился от сильной простуды. Другие испытывали непреодолимую потребность поделиться с Руссо тем, что с ними случилось: «Нужно было остановиться, отложить книгу, разрыдаться и написать вам, что я стал задыхаться и плакать». Люди были так глубоко тронуты, что не могли поверить, что читают художественное произведение: «О Юлия, о Сен-Пре, о Клэр, о Эдуард! В каком мире обитают ваши души? как я могу соединиться с вами? Месье, это дети вашего сердца; ваш ум не смог бы создать их такими, какие они есть; откройте мне это сердце, чтобы я мог в реальной жизни лицезреть добродетели, один только образ которых заставляет меня проливать такие сладкие слезы»207.

Многие были убеждены, что Юлия и другие действующие лица были реальными людьми. Об этом свидетельствовали их эмоции, поскольку письма производили столь сильное впечатление искреннего общения между персонажами, что проникали прямо в сердца читателей. «Многие, кто читал вашу книгу и с кем я беседовал, уверяют меня, что это ловкий трюк с вашей стороны», – писал один читатель, который, как и большинство корреспондентов, не был знаком с Руссо. «Я не мог в это поверить; не могло ли впечатление, подобное тому, что я испытал, быть результатом неверного прочтения? Еще раз спрашиваю, месье, существовала ли Юлия? Жив ли еще Сен-Пре? В какой стране он живет?» Читатели так сильно отождествляли себя с героями, что воображали, будто сами превращаются в них: «Мое сердце, по-прежнему наполненное всем, что оно испытало, становится сердцем Юлии». Именно образ Юлии вызывал самую бурную реакцию, но другие персонажи тоже проникали в души читателей: «Признаюсь даже, что, читая эти письма, я проникся всеми чувствами, которые они выражают; описанные в них персонажи оживали во мне, и я последовательно превращался в Юлию, Вольмара, Бомстона, часто в Клэр, хотя и редко в Сен-Пре, за исключением первой части»208.

Установив связь с героями, читатели чувствовали необходимость общения с самим Руссо. Их послания к автору воспроизводили обмен письмами в романе, как будто они выступали его продолжением и ничто не отделяло вымысел от реальности: «О Руссо! Мой достойный друг! Мой нежный отец! Позвольте моему сердцу, в которое вы проникли и которое наполнилось самым глубоким уважением, самой живой и прочной привязанностью к вам, обратиться к вам именно так». Для некоторых читателей потребность установить контакт с Руссо выступала побуждением исповедаться ему: «О, мой добрый отец… Признаюсь вам во всех своих ошибках и чувствах, открою вам свое сердце, и вы сделаете его достойным своих уроков». Совершенно незнакомые люди рассказывали Руссо истории своей жизни, раскрывали грехи, в которых они никогда никому не признавались, и решали обратиться к добродетельному образу жизни. Роман Руссо, как признавался один из читателей, заставил его полюбить добродетель больше, чем любая проповедь, которую он когда-либо слышал в церкви. «„Новая Элоиза“, – писал другой, – это религиозный опыт, полученный не из книги, а по воле Провидения». Еще один читатель признавался, что «сладкие слезы» помогли ему постичь моральный порядок, присущий природе: «С каждой страницей моя душа таяла. О, как прекрасна добродетель!» Не все отзывались столь страстно, однако общее направление писем демонстрирует, что читатели реагировали на произведение Руссо именно так, как он указывал в предисловии к роману. «Я почувствовала, как чистота чувств Юлии проникла в мое сердце, – написала Руссо одна женщина, пожелавшая остаться неизвестной. – Ее добрые дела возвысили мою душу. Я чувствую, что стала лучше с тех пор, как прочла ваш роман, который, надеюсь, не является романом»209.

«Новая Элоиза» покорила читателей повсеместно. Книга стала самым продаваемым бестселлером XVIII столетия, к 1800 году выдержав 72 издания. Несмотря на свое презрение к утонченности «света», роман Руссо взял Париж штурмом. Книготорговцы были не в состоянии удовлетворить спрос на книгу и стали сдавать ее экземпляры напрокат – посуточно, а иногда и по часам, прося 12 су за 60 минут чтения одного тома. В то же время роман задел парижских критиков, прежде всего Гримма, который с одержимостью осуждал его художественные недостатки на страницах своего издания Correspondance littéraire («Литературная корреспонденция»)210. Гримм презирал Руссо и выступал от имени «энциклопедистов», которых оскорбил автор «Новой Элоизы», однако его реакция свидетельствовала о чем-то более глубоком – о трансформациях чувственности читающей публики, к которой теперь относились и представители среднего класса. Авторы предшествующих романов, в особенности аббат Прево и Пьер де Мариво211, разжигали чувства, но в большинстве этих произведений сохранялась ироническая дистанция между повествователем и его персонажами – автор управлял реакцией читателя, прибегая к остроумию. Вольтер манипулировал Кандидом, как марионеткой, дергая за ниточки, чтобы заставить его действовать в соответствии с философскими темами своей повести. Добродетели, которые отстаивал Вольтер, были добродетелями «света» (le monde): порядочность вместе с роскошью, толерантность вкупе с хорошим вкусом, свобода, связанная с искусством и наукой, цивилизация, понимаемая как сложная система, столетиями формировавшаяся ценой огромных издержек и поддерживаемая узким кругом элиты. Столкнувшись с несправедливостью, Вольтер, как мы увидим в следующей главе, оказался на высоте положения. Он критиковал злоупотребления, творившиеся во Франции на уровне государственных институтов, тогда как Руссо проникал в сердца и распространял чувства, достаточно сильные, чтобы настроить своих читателей, в том числе светских, против установленного порядка. Вне зависимости от статуса они разделяли одни и те же эмоции и ощущали всеобщее равенство, скрывавшееся за искусственными социальными условностями.

К удивлению Парижа, через полтора года после публикации «Новой Элоизы» Руссо был изгнан из Франции. Поводом для этого стало оскорбление церкви, государства и парламента в его следующем произведении «Эмиль» (1762) – это сочинение на тему воспитания было воспринято читателями как провокационный религиозно-политический трактат. Как утверждалось в «Тайных заметках», «Эмиль» вызвал грандиозный скандал, поскольку в нем присутствовали «очень смелые высказывания против религии и правительства»212. Теперь Руссо – уже в качестве «суперзвезды», осмелившейся поставить свое имя на титульном листе подобной книги, – открыто бросил вызов ортодоксальным ценностям Старого порядка. Если первые части четырехтомного труда были посвящены психологическому развитию Эмиля – образца идеального воспитания в понимании Руссо, – то один из фрагментов последней части, «Исповедание веры савойского викария», был воспринят как выпад против католицизма. Кроме того, в нем присутствовала сжатая версия трактата «Об общественном договоре», где идеализировалась эгалитарная демократия. Сам трактат появился в Париже через месяц после «Эмиля», однако читатели не знали, как расценивать это произведение. В «Тайных заметках» утверждалось, что книга «недоступна для широкого круга читателей»213, притом что «Эмиль» был «в руках у всех… Это сочинение читал весь Париж»214.

В июне 1762 года Парижский парламент постановил сжечь копии «Эмиля», а его автора арестовать. При помощи влиятельных поклонников Руссо бежал из Франции. Слухи о том, где он затем оказался, были противоречивыми: назывались такие места, как Англия, Голландия, Рейнская область, Швейцария и Пруссия. Обвинения в адрес Руссо продолжались – в частности, в Женеве, где его книги также были сожжены. Руссо, нашедший убежище в швейцарском Невшателе, в ответ отказался от женевского гражданства. Кроме того, он направил вызывающее письмо архиепископу Парижа Кристофу де Бомону, который проклял «Эмиля» в своем пастырском послании (mandement). Полемика развивалась, сопровождаясь новыми попытками Руссо скрыться от преследований и его прогрессирующей душевной болезнью. В течение следующего десятилетия парижане следили за судьбой Руссо по сообщениям в прессе, поэтому все происходившие с ним события становились новостями.

Руссо пострадал, став жертвой своей известности, тогда как Вольтер наслаждался ею. Оба умерли в 1778 году с разницей в два месяца. На популярной гравюре, которую продавали на улицах Парижа, изображалось, как они вместе отправляются в загробные елисейские поля. Вольтер и Руссо превратились в дуэт, неразрывно связанный взаимной неприязнью.

Глава 12. Высокие моральные принципы от Вольтера

Подобно большинству людей, живших в XVIII веке, парижане воспринимали публичные казни как развлечение. Такие события происходили раз в несколько недель при огромном скоплении зрителей. Простолюдины собирались на Гревской площади (или в других специально отведенных для экзекуций местах) и ждали казни, простаивая часами, а представители знати арендовали места у окон и балконы, чтобы иметь хороший обзор. Согласно обычному сценарию, осужденный на казнь мужчина (иногда женщина) сначала должен был искупить свою вину (faire amende honorable), опустившись на колени перед церковью со свечой в руках, босиком и одетый только в длинную рубашку. Затем приговоренного провозили в повозке мимо глазеющих зевак до Гревской площади. Если он решал умереть христианской смертью, его отводили к священнику неподалеку от Ратуши (Hôtel de Ville), и он признавался в своем преступлении, очистив душу для загробной жизни. В сопровождении священника приговоренный выходил перед толпой и поднимался по ступеням эшафота. Судебный чиновник зачитывал приговор, по которому он был осужден. Государственный палач – внушительного вида особа, известная как exécuteur de la haute justice, или maître des hautes œuvres («вершитель высшего правосудия»), – затягивал петлю на его шее, убирал опору, на которой стоял осужденный, после чего его тело начинало болтаться в воздухе. Обычно смерть наступала в течение 10–20 минут, и тело оставалось висеть достаточно долго, чтобы публика могла его хорошо рассмотреть215. До 1760 года трупы казненных на виселице на Соколиной горе (Gibet de Montfaucon) на севере Парижа (ныне площадь полковника Фабьена, Place du Colonel-Fabien) оставались выставленными на всеобщее обозрение в течение нескольких месяцев, пока их плоть разлагалась. Такие виселицы, именуемые fourches patibulaires – высокие каменные башни, соединенные деревянными балками, – демонстрировали власть короля вершить правосудие.

Если осужденный преступник был дворянином, он имел право быть обезглавленным, поскольку топор считался менее унизительным, чем веревка. В случае особо тяжких преступлений приговоренного привязывали к Андреевскому кресту, и на глазах у толпы палач ломал ему конечности и разрывал внутренние органы ударами железного прута. Затем его привязывали к колесу лицом к небу на два часа или до тех пор, пока он не умирал от ран. Нередко палач прекращал страдания смертника, удушая его. В конце экзекуции труп бросали в костер, а пепел развеивали по ветру.

Несмотря на то что парижане привыкли к подобному насилию, они были потрясены одной казнью, которая случилась далеко от столицы – в Тулузе – 10 марта 1762 года216. Экзекуция проходила по обычному сценарию, но после того, как появилась информация о дополнительных обстоятельствах случившегося, это событие стало величайшим «делом» столетия – делом Каласа (l’Affaire Calas). После двухнедельного судебного разбирательства парламент Тулузы признал пожилого уважаемого торговца-протестанта Жана Каласа виновным в убийстве своего старшего сына. Несмотря на доказательства самоубийства Каласа-младшего, судьи поверили слухам о том, что молодого человека убил отец, чтобы помешать ему перейти в католичество. Калас настаивал на своей невиновности, несмотря на два допроса с пытками. Он покаялся перед кафедральным собором, после чего его отвели на площадь Сен-Жорж на глазах у 20 тысяч человек. Сначала Калас был распят на Андреевском кресте, а затем палач размозжил его тело и привязал к колесу на два часа, как требовала процедура казни. На последнем издыхании Калас молил Бога простить его судей. В конце казни его труп был брошен на жаровню для сожжения.

Первое сообщение о судьбе Каласа появилось в опубликованной анонимно двадцатидвухстраничной брошюре Pièces originales concernant la mort des sieurs Calas, et le jugement rendu à Toulouse («Оригинальные документы касательно смерти господ Каласов и приговора, вынесенного в Тулузе»). Она состояла из двух писем. Первое, якобы написанное вдовой Каласа, было адресовано ее неназванному другу. В нем простым и понятным языком рассказывалось о том, как женщина пережила смерть своего старшего сына Марка-Антуана несколькими месяцами ранее. Все началось с того, что в доме Каласов остановился молодой человек по имени Франсуа-Александр-Гобер Лавайс, следовавший из Бордо в загородную резиденцию своих родителей, которые приятельствовали с Каласами. Муж мадам Калас, Жан Калас, торговец тканями в Тулузе, пригласил Лавайса поужинать с ними, после чего тот собирался отправиться ночевать домой к еще одному другу. Во время трапезы в семейных покоях, расположенных над магазином и складом, они вели светскую беседу. Марк-Антуан покинул стол во время десерта, как он часто делал, пройдя через кухню и спустившись по лестнице в комнаты этажом ниже. Остальные гости – мадам Калас, ее муж, их младший сын Пьер и Лавайс – отправились в гостиную и продолжали болтать еще около двух часов.

Когда Лавайс собрался уходить, Пьер проводил его вниз с фонарем. Внезапно супруги Калас услышали отчаянный крик. Жан Калас бросился вниз по лестнице. Его жена осталась позади, испуганная и растерянная, а затем, когда и она начала спускаться по лестнице, Лавайс остановил ее и велел вернуться в гостиную, где ей сообщат о произошедшем. После продолжительного ожидания она позвала служанку: «Жаннет, пойди посмотри, что там происходит. Я не знаю, что случилось, и очень расстроена»217. Жаннет не возвращалась, поэтому мадам Калас собралась с духом и спустилась вниз. К своему ужасу, она увидела на земле тело Марка-Антуана. Она побежала за каким-нибудь крепким напитком, чтобы привести его в чувство, но вызванный врач сообщил ей, что сын мертв. Ее муж склонился над прилавком, настолько подавленный горем, что мадам Калас испугалась, как бы он тоже не умер. Им было велено подняться наверх, где вскоре после описанных событий они были арестованы. На этом вдова Калас заканчивала свой рассказ, умоляя Бога проклясть ее, если она хоть в малейшей степени отклонилась от правды.

Продолжение этой истории содержалось во втором письме, адресованном мадам Калас другим ее сыном, Донатом, из городка Шатлен неподалеку от швейцарской границы. Он узнал о смерти Марка-Антуана, находясь в отъезде в Ниме, где работал подмастерьем, но не осмелился вернуться в Тулузу из‑за вызванной этой трагедией религиозной ненависти, направленной против его семьи. Донат получил сведения, что у их дома собралась толпа, кричавшая, что Жан Калас задушил своего сына, чтобы помешать ему на следующий день перейти в католичество. Распространился слух, что протестанты наподобие Каласа устраивали тайные собрания, замышляя убийство любого человека, собиравшегося отречься от их веры. Утверждалось, что Лавайс был направлен таким собранием для совершения преступления. Донат знал, что его брат не собирался отказываться от протестантизма, а если бы он это сделал, добавлял Донат, их отец разрешил бы это. Четвертый их брат, Луи, действительно сменил веру, но вместо того, чтобы пытаться остановить его, отец поддерживал его финансово. Жан Калас был мягким пожилым человеком, уважавшим принципы протестантизма: «Терпимость – этот светлый, святой и божественный принцип, который мы исповедуем, – не позволяет нам никого осуждать… Мы следуем велениям нашей совести, не касаясь совести других людей»218. Тем не менее тулузцы распространяли слухи, что Марк-Антуан планировал вступить в католическое братство Pénitents blancs («Белые кающиеся»). Пока семья молодого человека находилась в заключении в ратуше, его тело было похоронено в соборе Святого Этьена, словно он был католиком. Четыре дня спустя «Белые кающиеся» устроили в своей часовне тщательно продуманную церемонию, во время которой чествовали его как мученика.

Описанный сюжет дополнялся рядом примечаний. В одном из них говорилось, что Марк-Антуан в последние недели жизни пребывал в депрессии и, должно быть, покончил с собой. Сначала отец утверждал, что его убили, чтобы сохранить честь семьи, поскольку тела самоубийц волочили по улицам лицом вниз, и это навсегда бы запятнало репутацию Каласов. Но после того, как Жана Каласа и его родственников обвинили в убийстве, он признался, что Марк-Антуан повесился. Предположение о том, что отец убил сына, было абсурдным не только потому, что Жан был известен своим мягким характером, но и потому, что слабый 60-летний мужчина вряд ли смог бы одолеть сильного 28-летнего парня.

Несмотря на его очевидную невиновность, отсутствие каких-либо мотивов и доказательств, кроме слухов, Жан Калас был признан виновным судьями парламента Тулузы и подвергнут пыткам, однако до конца настаивал на своей невиновности. Донат не стал описывать сам этот конец – как тело его отца было распято, а затем подвергнуто колесованию и сожжено, – поскольку решил пощадить чувства своей матери. Вместо этого он выражал сочувствие ее страданиям: «Ваши дети оказались кто где, ваш старший сын умер у вас на глазах, ваш муж, мой отец, умирает под жесточайшими пытками, ваше приданое потеряно, уважение и богатство сменились нищетой и позором – таково ваше состояние! Вы претерпеваете все ужасы нищеты, болезней и даже позора, чтобы молить короля о справедливости у подножия его трона»219.

Последнее замечание раскрывало цель всего письма. Донат пытался убедить свою мать добиваться реабилитации отца, обратившись к королевскому суду с просьбой возобновить дело и вынести новый вердикт после изучения документов, переданных в парламент Тулузы. В третьем документе, опубликованном отдельно под заглавием Mémoire de Donat Calas pour son père, sa mère et son frère («Памятная записка Доната Каласа о своем отце, матери и брате»), были добавлены подробности о его семье. Донат подчеркивал, что они были тихими и законопослушными людьми, которые платили налоги и любили своего короля, хотя Марк-Антуан обладал мрачным и меланхоличным темпераментом. Он читал о самоубийстве у Плутарха и Сенеки и принял близко к сердцу знаменитый монолог Гамлета. Его камзол, аккуратно сложенный на прилавке, свидетельствовал о том, что борьбы в момент его смерти не происходило, однако толпа, собравшаяся вокруг дома Каласов в тот роковой вечер, выкрикивала обвинения в жестоком убийстве, совершенном всей семьей. Один фанатик кричал, что Марк-Антуан был задушен, чтобы предотвратить его отречение от протестантизма. Другой высказался в том смысле, что если дети протестантов попытаются перейти в другую веру, то родители, согласно их религии, должны будут убить их. Третий утверждал, что обращение Марка-Антуана должно было состояться на следующий день. Четвертый заявлял, что Лавайса послали протестанты, чтобы совершить убийство. Слухи достигли такого размаха, что побудили одного местного чиновника, известного своей ненавистью к протестантам, арестовать всех членов семьи и их слугу-католика. «Типичное простонародье! – заключил Донат, предупредив, что трагедия его семьи продемонстрировала опасность, угрожавшую кому угодно и где угодно. – Этот ужасный инцидент касается всех религий и всех народов. Для государства принципиально важно знать, откуда берется самый опасный фанатизм»220.

Наконец, еще один документ был представлен братом Доната Пьером. Осудив их отца, парламент Тулузы приговорил Пьера к изгнанию и прекратил дело против мадам Калас, Лавайса и служанки Жанны Вигьер, хотя и не оправдал их (их обвиняли в коллективном соучастии в убийстве, поэтому после вынесения обвинительного приговора Жану Каласу суд вряд ли мог признать их невиновными). Пьер отправился к Донату в Шатлен и подкрепил свою историю рассказом о трагедии из первых уст, опубликованным под заголовком Déclaration de Pierre Calas («Заявление Пьера Каласа»). Он подтвердил, что следов насильственной борьбы обнаружено не было, а волосы на теле Марка-Антуана даже не были взъерошены. Хотя в ходе следствия показания дали более полусотни человек, они опирались только на слухи, по большей части нелепые, но абсолютно не убедительные. Парламент Тулузы отказался обнародовать свои протоколы, однако, заявлял Пьер Калас, они должны быть доступны не только для реабилитации его отца, но и ради блага человечества, поскольку «фанатизм, эта отвратительная чума» угрожает всем людям221.

Все четыре документа были напечатаны в виде брошюр. Они широко распространялись и преподносились как свидетельства из первых уст, хотя ни один из этих текстов не был написан лицами, которые значились их авторами. Настоящим их сочинителем был Вольтер. Искусное изложение сюжета, простой, но красноречивый язык, тщательное расположение сносок, обрисовка характеров, ощущение трагизма (вольтеровский «Танкред» только что с большим успехом прошел в театре «Комеди Франсез») – во всем этом чувствовалась рука мастера. Вскоре и парижане, и вся Европа узнали, что именно Вольтер взялся за этот сюжет и превратил его в протестное движение – «дело Каласа». Он встречался с Донатом и Пьером, собрал сведения у вдовы Калас, которая жила в уединении в Париже, связался с другими осведомленными людьми и выяснил все подробности произошедшего. А затем, убежденный в невиновности Каласа и охваченный яростью из‑за его мучений, Вольтер организовал кампанию не только для того, чтобы реабилитировать имя их семьи, но и ради борьбы с тем, что он именовал словом l’infâme – религиозным фанатизмом, нетерпимостью и несправедливостью в целом. Именно с этого времени Вольтер стал заканчивать свои письма боевым кличем: Écrasez l’infâme! («Раздавите гадину!») – сокруши бесславную тварь.

Хотя слава Вольтера уже распространилась по всей Европе, лишь немногие парижане поначалу знали, что именно он возглавляет движение за реабилитацию Каласа. Подогревая общественное мнение с помощью этих немногих, Вольтер действовал из‑за кулис. Он писал письмо за письмом, адресуя их лицам, занимающим стратегические посты в системе власти, от салонных дам до придворных и министров, даже Шуазелю и мадам де Помпадур. Вольтер не был демократом – он верил в просвещение сверху и поэтому неустанно работал, дергая за те струны, которые позволили бы передать дело Каласа с сопроводительными документами из парламента Тулузы в Королевский совет.

bannerbanner