
Полная версия:
Издатели и пираты. Книжное дело в эпоху Просвещения
Наконец, важно отчетливо понимать, какова была стоимость денег при Старом порядке и как они работали (этому посвящена последняя глава книги). Рабочий люд имел дело с медными деньгами – оболами и лиардами. Среди коммерсантов для ведения бизнеса использовались «расчетные деньги» [monnaie de compte] – ливры, су и денье. Су равнялось 12 денье, а ливр – 20 су. Реальная стоимость денег может быть подсчитана разными способами. Так, несмотря на колебание цен, обычный четырехфунтовый каравай – основная пища трудящихся людей – как правило, стоил 8 су. Квалифицированный мастеровой зарабатывал в день 30–50 су, полуквалифицированный – 20 су, а нищий чернорабочий – иногда не более 10 су. Стоимость книг сильно варьировалась, но во многих случаях 200-страничный том ин-октаво16 обходился в 30 су. Книготорговцы расплачивались с издателями векселями («lettres de change» или, менее формально, «effets»), срок выплат по которым подходил не сразу, а в указанную на них дату. Тем не менее их можно было в любой срок перепродать, но с большим дисконтом, крайне невыгодным для держателя векселя. Основная счетная единица, о которой следует помнить, следя за финансовыми транзакциями книготорговцев, – это ливр, который в общем и целом был равен дневному заработку большинства городских разнорабочих.
Часть I
Книгоиздание
Глава 1
Правила игры
Когда в 1470 году печатное слово впервые пришло во Францию, власти не понимали, как к нему относиться. Надзор за печатным станком был возложен на Парижский университет: под его эгидой со Средних веков находились переписчики и торговцы рукописными книгами. К тому времени размножение манускриптов было оптимизировано за счет «конвейерной» системы ручного копирования, известной как «pecia». Тем не менее такая продукция практически не выходила за пределы Латинского квартала, и покупали ее в основном студенты. В XVI веке, с началом распространения протестантизма, книгопечатание превратилось в мощную подрывную силу. Сначала королевская власть попробовала пойти напролом: эдикт Франциска I от 13 января 1535 года накладывал запрет на любую печать; нарушителям грозила виселица. Но в эпоху религиозных и гражданских потрясений, то есть вплоть до консолидации власти в руках Людовика XIV, ни эта, ни последующие репрессивные меры не возымели действия. Лишь к 1700 году государство разработало сложный механизм контроля производства и продажи книг; вплоть до революции 1789 года власти издали не менее 3 тысяч эдиктов и ордонансов, ограничивавших возможности печати. Между тем спрос на книги постоянно рос, и издатели, как и книготорговцы, всеми силами старались этот спрос удовлетворять. Это не значит, что история управления книжным делом в XVIII веке сводится к противостоянию между автократическим режимом и представителями книжных профессий. Но в ней не разобраться, изучая одни эдикты; необходимо заглянуть внутрь, чтобы увидеть характерную смесь лоббизма, интриганства, торговли влиянием – словом, политики, в том виде, в каком она была свойственна Старому порядку17.
Эта политика была скрыта от посторонних глаз; ею занимался правительственный департамент, носивший название Дирекции книготорговли. Как раз в середине XVIII века в оборот вошло слово «бюрократия», когда из‑за бумажной волокиты («paperasse», как ее тогда называли) коридоры власти оказались погребены под горами бумаг. Дирекция книготорговли аккумулировала их в таком количестве, что, заглянув в ее фонд во Французской национальной библиотеке (BnF), трудно не впасть в отчаяние. Но время от времени среди бесконечных меморандумов попадается что-то неожиданное, и, открыв очередную бумагу, натыкаешься на страстный монолог Дидро:
В самом деле, если человеку не принадлежит творение его разума, неповторимое детище его штудий, изысканий и ночных бдений, плод долгих занятий и наблюдений; если ему не принадлежат самые чудесные часы, самые дивные мгновения его жизни; если ему не принадлежат его собственные мысли, сердечные волнения, важнейшая частица его самого – та, что не ведает тлена, та, что награждает его бессмертием, – что же тогда ему принадлежит?18
Речь идет о том, что сегодня называется интеллектуальной собственностью. Как когда-то Мильтон, призывавший в «Ареопагитике» (1644) отказаться от цензурных разрешений на публикацию19, Дидро, пуская в ход всю мощь своего недюжинного красноречия, доказывал необходимость ослабить запреты, ограничивавшие свободу печати. Но власти остались глухи к его доводам по поводу авторских прав. У них были заботы посерьезнее: блюсти собственные интересы и улаживать разногласия между книготорговцами. Да и сам Дидро выступал на стороне своего издателя Андре-Франсуа Ле Бретона и парижской Гильдии книготорговцев, претендовавшей на монопольное владение издательскими привилегиями. В 1764 году недавно возглавивший Дирекцию Антуан де Сартин задумал ограничить срок действия привилегий и тем самым положить конец монополии. Но – возражал Дидро – это совершенно неприемлемо! При создании произведения автор получает на него неограниченное право собственности. Когда издатель приобретает его у автора, то вместе с рукописью к нему переходит столь же неограниченное право собственности. Конечно, нужно еще получить одобрение цензора, а затем заплатить за привилегию, поскольку только эти шаги дают исключительное право продавать книгу, которое должно быть зарегистрировано Гильдией. Но подобные формальности лишь подтверждают существование права, источником которого является творческий акт.
Впрочем, перед тем как подать записку Дидро в Дирекцию книготорговли, Гильдия убрала оттуда его имя и личные комментарии, а также подчистила доводы, вычеркнув любые намеки на свободу печати. (Позднее Дидро в переписке упоминал о ней именно как о сочинении «о свободе печати»20.) Тем не менее, несмотря на жестокую редактуру, Дирекция прекрасно понимала, откуда ветер дует. В этом можно убедиться, проследив этапы прохождения записки через бюрократическую систему. Дидро обращался непосредственно к Сартину, с которым был лично знаком. После правки Гильдии обезличенный вариант записки был подан Сартину, который передал его Жозефу д’Эмери, опытному инспектору полиции, осуществлявшему надзор за книготорговлей. Д’Эмери, также знавший Дидро и имевший обширный опыт общения с Гильдией, переадресовал записку генеральному секретарю Дирекции Франсуа Марену. Последний составил меморандум, в котором опроверг доводы Дидро как попытку отстоять доминирующее положение Гильдии. Сравнение подлинного и переделанного текста записки подтверждает его вывод. Монопольно владея большей частью привилегий, члены Гильдии хотели, чтобы государство признало их собственность неотчуждаемой. Им вряд ли удалось бы найти более красноречивого защитника, чем философ21.
Дидро – пропагандист на службе у лоббистов? Такое предположение покажется оскорбительным, если видеть в создателе «Энциклопедии» лишь олицетворение просвещенческого духа свободной мысли. Но он был человеком своего времени, а при Старом порядке просить короля о привилегиях было обычным способом ведения дел. Собственно, с точки зрения государства, разрешение на публикацию относилось к разряду королевских милостей. Как раз об этом писал Анри-Жан Мартен: «Издательские привилегии являются временной милостью [grâce], сильно отличающейся от владения домом или землей»22. Вопрос «милость или собственность?» снова оказался на повестке дня после публикации королевских эдиктов от 30 августа 1777 года, вводивших новую систему регулирования книгоиздания и книготорговли. Это были первые официальные документы, в которых использовалось выражение «авторское право» (копирайт). Возникло оно намного раньше, и его реальный смысл был одной из множества проблем, которые Дирекция пыталась прояснить, неуклонно наращивая бумагооборот.
В XVI веке, когда профессиональное сообщество печатников и книготорговцев только начало формироваться, оно находилось под юрисдикцией Парижского университета, ранее следившего за тем, чтобы при копировании рукописей не извращались церковные догматы. С появлением книгопечатания и распространением протестантизма этот надзор превратился в цензуру. По мнению властей, дело стало слишком серьезным, чтобы оставаться в руках профессоров Сорбонны. В 1566 году, в разгар кровавых Религиозных войн, был выпущен Муленский ордонанс, передавший контроль за книгопечатанием государству. Для издания книги надо было получить привилегию, скрепленную большой печатью королевского канцлера или, при его отсутствии, хранителя печатей. При этом книготорговцы и печатники, число которых резко возросло, продолжали формально считаться младшими членами (suppôts) университета, что не позволяло им, в отличие от других ремесленников, обзавестись собственной корпорацией. Решение о создании Гильдии было принято лишь 16 июня 1618 года, в рамках начатой Бурбонами консолидации государственной власти. Согласно статутам, определявшим привилегии, функции и структуру Гильдии, только ее члены имели право печатать, продавать и переплетать книги. Формально они продолжали числиться за университетом и должны были проходить номинальную экзаминацию, подтверждавшую их способность читать латинские тексты и хоть как-то разбирать греческие, но реально подчинялись королевской канцелярии. Переплетчики вскоре выделились в отдельную корпорацию.
По мере укрепления абсолютистской системы государственного управления росли и влияние Гильдии, и государственный контроль над ее деятельностью. Так, королевские эдикты 1643, 1665 и 1686 годов определяли требования к качеству бумаги и печати и устанавливали строгие правила внутреннего управления и допуска к профессии. В них ощущался дух кольберизма (французского варианта меркантилизма), а часть предписаний была непосредственно разработана самим Жан-Батистом Кольбером, министром финансов Людовика XIV. Только члены Гильдии могли печатать книги и ими торговать; они же следили за поддержанием монополии. Синдики Гильдии и их адъюнкты должны были регулярно проверять типографии и книжные лавки, а также и книги, поступавшие из других мест. Тем самым они служили государственным интересам, одновременно охраняя свои собственные, поскольку, кроме запрещенных изданий, имели право конфисковать любую пиратскую продукцию. В 1667 году Людовик XIV учредил в Париже полицию, которая, помимо прочего, обеспечивала соблюдение установленных порядков книгоиздания. За производством и торговлей книгами следила череда специальных инспекторов по делам печати, отправлявших злостных нарушителей в Бастилию; они же проводили рейды по провинциальным типографиям. Центральным элементом всей системы была издательская привилегия: получить ее могли только члены Гильдии, и она обретала законное действие лишь после занесения в регистр Гильдии.
Постепенно, посредством ряда эдиктов, эта система распространилась на всю территорию Франции. Многие провинциальные города, в особенности Лион и Руан, в XVI веке имели развитую книжную индустрию, и некоторые провинциальные печатники-книгопродавцы, заручившись разрешением местных властей, продолжали выпускать книги и в XVII столетии. Но даже крупные издатели не были способны устоять под натиском государства и Гильдии. Теоретически, провинциалы тоже могли получать издательские привилегии. Однако на деле такие негоциации все чаще совершались в пределах Парижа, причем не только из‑за необходимости вносить их в регистр. Право на заключение сделок по продаже привилегий имели исключительно члены Гильдии. Для этого в Париже проводились закрытые аукционы, а приобретенные привилегии делились на доли (иногда вплоть до 1/48), которые затем могли перепродаваться, служить приданым или завещаться наследникам, поскольку этот тип собственности воспринимался как бессрочный. Одновременно власть ограничила количество типографий, причем как по всей стране, так и в Париже, где, согласно эдикту от 11 августа 1686 года, впервые установившему общий свод правил по изданию и продаже книг, их могло быть не более тридцати шести. Эдикт от 28 февраля 1723 года ввел комплексную систему управления книжным делом, которая с 24 марта 1744 года стала обязательной для всего королевства. С точки зрения Версаля совместные усилия французской короны и Гильдии увенчались успехом, печатное слово было взято под контроль23.
Это не вполне соответствовало действительности. К сожалению, мы мало знаем о том, что происходило в провинциальных городах; наиболее полным источником сведений остаются архивы Дирекции книготорговли, но в любом случае удобной точкой отсчета является кодекс 1723 года. Он до мельчайших деталей регламентировал устройство парижской Гильдии и определял параметры типографских наборов, бумаги, печатных станков, перевозок, ученичества и всех видов издательской деятельности и книготорговли. Однако в том, что касалось привилегий, он всего лишь закреплял уже существовавшую практику: перед публикацией сочинение должно получить письменное одобрение цензора, заверенное королевской канцелярией. Далее цензурное одобрение и издательская привилегия заносятся в регистр Гильдии, после чего книгу можно печатать и продавать. Но делать это дозволяется исключительно членам Гильдии, которые приобрели привилегию. Кодекс 1723 года не касался ни характера привилегии, ни срока ее действия; в нем ни слова не говорилось о правах авторов, и даже просто об авторах, речь шла лишь о «правах, свободах, гарантиях неприкосновенности, прерогативах и привилегиях» парижской Гильдии. За незаконную перепечатку книг, находившихся под действием новой или продленной привилегии, назначались крупные штрафы. Из-за расплывчатости формулировок Гильдия стала претендовать на бессрочное продление привилегий, хотя по более ранним правилам для этого требовалось существенное увеличение объема текста. Однако парижские книготорговцы это игнорировали и даже настаивали на своих исключительных правах на сочинения, давно находившиеся в публичной сфере. Казалось, что к 1723 году парижская Гильдия установила монополию на большую часть французской литературы24.
Публикация кодекса 1723 года спровоцировала первую публичную полемику по поводу привилегий и связанных с ними коммерческих интересов. Против гегемонии Гильдии выступил Пьер-Жак Блондель – аббат, хорошо знавший книжную индустрию, а интересы Гильдии защищал крупный правовед Луи д’Эрикур, подавший свой меморандум непосредственно хранителю печатей.
В «Записке о досадах, причиняемых парижскими книготорговцами и типографами» (1725) Блондель утверждал, что владельцы типографий и книготорговцы (которых он считал бездарями, своим невежеством, некомпетентностью и жадностью заслуживающими глубокого презрения) смогли установить беззастенчивую монополию, поскольку имеют влияние на государственную политику в этой сфере. Вместо того чтобы навести порядок в книжном деле, новый кодекс лишь узаконивал существующие злоупотребления, чему Блондель приводил множество конкретных примеров, с именами и точными цифрами спекулятивных прибылей. При всем том он не ставил под сомнение базовые элементы системы, будь то цензура, корпоративный принцип или издательская привилегия. Его симпатии были на стороне не просвещенческой свободы мысли, а классической эрудиции и религиозных сочинений предшествующего века. Самая интересная часть его памфлета – доводы в защиту интересов авторов. Именно их он считал истинными творцами, чьи труды обогащают книготорговцев. По сути, Блондель был в шаге от понятия интеллектуальной собственности, однако этого шага он не сделал25.
Д’Эрикур, напротив, детально обосновывал «права авторов», но исключительно для того, чтобы защитить интересы парижских книгоиздателей, претендовавших на неограниченное право литературной собственности, от посягательств провинциальных торговцев. Поэтому он утверждал, что автор имеет полное право на свое сочинение, право столь же непререкаемое, как в случае приобретения в собственность дома или земли; когда автор продает рукопись, это право целиком переходит к издателю26. Да, привилегия имеет предельный срок, но его истечение не означает, что сочинение становится публичным достоянием и может быть перепечатано кем угодно, поскольку право собственности существует само по себе и королевская привилегия лишь его подтверждает. Таким образом, власть государства над литературой сводится к «благому бессилию»; монополия парижской Гильдии легитимна, а «бесстыдное поведение» провинциальных книготорговцев, столь непохожих на законопослушных парижан, заслуживает безоговорочного осуждения27. Цели д’Эрикура были прямо противоположны тем, что преследовал Блондель, но, выступая за экономическую монополию Гильдии, он с большей категоричностью настаивал на правах авторов на собственные сочинения. Впрочем, сутью конфликта было столкновение кровных интересов парижских и провинциальных книготорговцев, и он не возвысился до принципиального спора о государственной политике.
Властям – все еще абсолютной монархии – не понравились разговоры об их «бессилии». Хранитель королевской печати Флерио д’Арманонвиль был так возмущен памфлетом Гильдии, что заставил синдика и адъюнктов подать в отставку, а напечатавший его типограф был вынужден бежать из Парижа, чтобы не оказаться в Бастилии28. Тем не менее, как обычно бывало при Старом порядке, принципиальные проблемы остались нерешенными, а противоборствующие стороны вели дела по-прежнему, стараясь любыми способами добиться преимущества над конкурентами. Кодекс 1723 года, определявший правила парижской книготорговли, в 1744 году вступил в силу по всей стране. В середине столетия ему не раз приходилось проходить испытание на прочность и видоизменяться под влиянием общественных прецедентов.
Самыми громкими из них стали скандалы вокруг наследия трех авторов XVII столетия (или, как его уже называли, «великого века») – Пьера Корнеля, Жана де Лафонтена и Франсуа Фенелона. Выход вольтеровского «Века Людовика XIV» (1751) способствовал укоренению представления о том, что правление «короля-солнца» стало золотым веком и вершиной французской цивилизации не в последнюю очередь благодаря великим писателям. Увы, потомки некоторых из них оказались в трудном финансовом положении. Если бы они могли получать доход от продаж сочинений своих предков, это спасло бы их от нищеты, однако привилегии оставались в руках книготорговцев. Сам Вольтер взял под крыло правнучку Корнеля – не по прямой линии, как он сперва полагал, и не столь обездоленную, как ему нравилось утверждать. В 1764 году он выпустил новое издание сочинений Корнеля с обширным комментарием, что позволило получить на него новую привилегию. Вся прибыль, не без велеречивых рассуждений по поводу обязанности нации чтить память великих писателей, была передана правнучке драматурга. Привилегия на сочинения Лафонтена была продана, а затем перепродана многочисленным книгоиздателям, но в 1761 году королевский совет проигнорировал эти сделки и выдал обедневшим внучкам баснописца новую привилегию сроком на 15 лет. Распорядители Гильдии выкупили ее и перечислили нуждавшимся дамам выручку от продаж издания, тем самым благополучно разрешив ситуацию, поставившую под угрозу их основной источник дохода. В случае наследия Фенелона королевский совет в 1771 году постановил, что первоначальная привилегия на его сочинения не может быть продлена без согласия его потомков. Однако после долгого процесса суд поддержал издателей, оставив проблему продлений нерешенной, но склонив чашу весов в пользу бессрочного обновления привилегий. Тем временем малоизвестный, но дерзкий литератор Пьер-Жозеф Люно де Буажермен, не будучи членом Гильдии, осмелился выпустить и самостоятельно продавать новое комментированное издание Расина. Несмотря на протесты Гильдии, указывавшей на очевидное нарушение кодекса 1723 года, королевский совет в 1770 году встал на сторону Буажермена29.
Хотя эти казусы свидетельствуют о том, что власти все чаще поддерживали авторов, а не издателей, они не создавали кумулятивного эффекта. А потому спорные вопросы по-прежнему висели в воздухе: обладают ли авторы правами на собственные сочинения? Зависят ли права издателей от привилегии, выдаваемой им королевской канцелярией? Являются ли привилегии бессрочными? Оправдывает ли фактическая монополия Гильдии на привилегии вытеснение из книгоиздательской индустрии провинциальных типографов? Правила игры оставались столь же неустойчивыми, что и столетием ранее, книготорговцы и типографы по-прежнему занимались своим делом, и индустрия процветала. Середина XVIII века была на редкость благополучной для Франции: рекордные урожаи, расширение экономики, увеличение численности населения, рост потребления и повышение уровня грамотности – все это говорило об облегчении бремени нищеты, лежавшего на обществе еще столетие назад. Конечно, бедность и невежество никуда не исчезли, и историки экономики продолжают спорить о том, насколько широким и всеохватным было улучшение условий жизни. Но в целом Франция вступила в период роста, резко отличавшийся от ситуации «великого века», когда население косил голод, эпидемии и войны30.
Зарождение общества потребления, безусловно, стимулировало книжную торговлю, но не могло в одночасье создать массовую читательскую аудиторию, которая возникнет лишь в середине XIX столетия31. И все же на смену малочисленной элите эпохи Людовика XIV, приобретавшей благочестивые трактаты и латинских классиков, пришла более пестрая публика. Многие представители свободных профессий, дворяне и духовенство ежегодно тратили по несколько десятков ливров на покупку самых разных книг. Жанровый спектр публикаций постоянно расширялся; среди популярных новинок попадались литературные и философские сочинения, которые позднее стали символами Просвещения. В середине века увидели свет многие важнейшие труды французских просветителей: «О духе законов» (1748) Монтескье, «Письма о слепых» (1749) Дидро, «Рассуждение о науках и искусствах» (1750) Руссо, его же «Общественный договор» (1762) и «Эмиль» (1762), не говоря о «Кандиде» (1759), «Трактате о терпимости» (1763) и «Философском словаре» (1764) Вольтера. Своеобразным аккомпанементом им служила «Энциклопедия» Дидро, первый том которой вышел в 1751 году, а последний, семнадцатый, – в 1765‑м (речь только о текстах, поскольку десять томов иллюстраций были отпечатаны в 1772 году).
Удивительно плодотворный период между 1748 и 1765 годами оставил столь глубокий след во французской культуре, что позднее все столетие стало именоваться «веком Просвещения». Однако внимание публики того времени было обращено на актуальные проблемы, в том числе на конфликты вокруг янсенизма (аскетического течения внутри католической церкви, которое в итоге было осуждено папой римским как еретическое); парламентские дела (французские парламенты, в отличие от британского, были судебными инстанциями, а не представительскими собраниями; тем не менее они часто опротестовывали королевские эдикты); придворные интриги (взлеты и падения различных клик и королевских любовниц, прежде всего госпожи де Помпадур); победы Морица Саксонского в Войне за австрийское наследство (1740–1748); утрату заморских владений в ходе Семилетней войны (1756–1763) и изгнание иезуитов (1764). Был ли Вольтер больше известен парижанам, чем «большой Тома» – шарлатан, дравший зубы на Новом мосту? Возможно. Тем не менее не стоит считать, что Франция внимательно следила за публикациями философов. Вплоть до 1765 года их сочинения составляли относительно небольшую долю книжного рынка. Потом ситуация изменилась, Просвещение вышло на новый уровень, на смену оригинальным идеям пришла их популяризация. Публика же поглощала благочестивые трактаты, проповеди, рассказы путешественников, исторические, медицинские и естественно-научные сочинения, учебники по самосовершенствованию и художественную литературу разного разбора, от народных книг до классики (частично на латыни, но чаще в переводах).
Все эти книги были защищены привилегиями, которые принадлежали членам Гильдии, и почти все они становились объектом пиратских перепечаток, что было неизбежным следствием издательской монополии и государственных ограничений. Еще в XVII веке проиграв торговую войну парижанам, провинциальные владельцы книжных лавок вернулись к незаконной, но крайне выгодной торговле контрафактными изданиями. Типографы Лиона и Руана порой сами брались за пиратские перепечатки, однако большинство полагалось на поставки из‑за рубежа. Начиная с XVI столетия, когда Амстердам и Женева снабжали гугенотов протестантскими трактатами, за пределами Франции бурно развивалась франкоориентированная печать, которая по мере усиления религиозных гонений превратилась в мощную индустрию. В 1685 году был отменен Нантский эдикт, гугеноты лишились гражданских прав, а их вероисповедание оказалось вне закона, что привело к массовой эмиграции. Среди бежавших было немало типографов и книготорговцев, которые либо присоединялись к уже существовавшим издательским домам, либо основывали новые. К 1750 году по северным и восточным границам Франции протянулась цепочка типографий, от Амстердама до Женевы и вплоть до Авиньона (папского анклава на юго-востоке страны); помимо собственно протестантской литературы, они печатали все, что не пропускала французская цензура, включая львиную долю просветительских сочинений. Ряд издателей – прежде всего Марк-Мишель Рей в Амстердаме, Жан-Франсуа Бассомпьер в Льеже, Пьер Руссо в Буйоне и Габриэль Крамер в Женеве – специализировались на определенных типах просвещенческой литературы. Для Рея, Пьера Руссо и некоторых других это было делом принципа, сознательным выбором в пользу толерантности и разума перед лицом преследований и религиозной нетерпимости, хотя реальную степень их ангажированности трудно оценить из‑за нехватки документов. При этом, вне зависимости от личных убеждений, издатели были деловыми людьми, а потому стремились удовлетворить растущий запрос на новые книги самого разного толка, чей список не ограничивался несколькими наименованиями, включенными потомками в историю французской литературы32.

