Читать книгу История одного рояля (Рамон Женер) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
bannerbanner
История одного рояля
История одного рояля
Оценить:

4

Полная версия:

История одного рояля

Эйфория прошла уже через пару месяцев. Разбить галлов, войти в Париж и завоевать всю страну оказалось совсем не легким делом. Никто и представить себе не мог, насколько трудной будет эта задача. Теперь стало ясно: план фон Шлиффена – это безумие, утопия, просто бред.

Четыре ужасных дня Йоханнес добирался по территории Германии и Бельгии до этого ада.

В Аррасе он был определен в 36-й (Магдебургский) стрелковый полк «Генерал-фельдмаршал граф Блюменталь» восьмой пехотной дивизии четвертого корпуса армии кайзера.

Это был полк со столетней историей, и в нем служило много ветеранов и бывалых солдат, которые приняли восторженных новичков-добровольцев с распростертыми объятиями. Но беда была в том, что Йоханнес не был добровольцем и не разделял общей эйфории. Происходящее казалось ему ужасным, он умирал от страха, он был здесь чужим.

Весь октябрь 1914-го солдаты – как ветераны, так и новобранцы – занимались тем, что целыми днями рыли траншеи, даже не подозревая, что именно в них им придется провести ближайшие годы. Чтобы ускорить строительство, пригоняли французов из оккупированных сел и заставляли их тоже копать.

Кругом рвались вражеские бомбы, а они копали землю, складывали ее в мешки, таскали доски, натягивали колючую проволоку… К концу месяца пейзаж Фландрии и Артуа являл собой лабиринт из сообщающихся траншей: линия фронта, линия поддержки и резервная линия.

Кроме самих траншей, огрубелые руки ветеранов и покрытые кровавыми мозолями руки новичков вырыли ямы для складов амуниции и продовольствия, командных пунктов, туалетов, блиндажей и землянок.

Французы и британцы ответили тем же: построили напротив немецких траншей свои.

Узкая – всего метров сорок или пятьдесят – полоса земли между позициями противников была ничейной землей[11] – опасной территорией, территорией смерти.

Йоханнес падал без сил днем, но еще больше страдал ночью. Ему снились кошмары, в которых бомбы ровняли с землей его потерянный рай. Парализованный страхом, лежал он на походной кровати (к счастью, ему не приходилось, как многим другим, спать прямо на земле), не смыкая глаз до утра. Эти ночи были самыми длинными и самыми темными в его жизни, и он как спасения ждал сигнала побудки, раздававшегося за час до рассвета, – все, что угодно, только не попытки заснуть в этой темной и вонючей яме.

На его руки страшно было смотреть: ладони в язвах, кожа на нежных пальцах пианиста содрана. В этом забытом Богом месте он думал только об одном: как уцелеть, как избежать смерти, которая подстерегала на каждом шагу. И опять ему на помощь приходила музыка.

Посреди хаоса и разрушения только она помогала не сдаться, не потерять надежду. Он думал только о музыке. Постоянно, еще больше прежнего. Думал о ней, когда вокруг падали и разрывались вражеские бомбы, думал о ней, когда копал землю, когда наполнял землей мешки, когда таскал доски и натягивал колючую проволоку, когда в кровь стирал ладони, когда рыл ямы для отхожих мест, когда, парализованный очередным кошмаром, лежал без сна на походной кровати…

Как бы ни было трудно, он всегда старался думать о музыке, особенно когда писал матери.

Тон писем был бодрым. Йоханнес многое скрывал, а что не скрывал – приукрашивал. Ни слова о трудностях. Он сообщал о своей жизни ровно столько, чтобы мать была в курсе его дел, но чтобы при этом у нее не возникало поводов для беспокойства.

Совсем другие письма он писал герру Шмидту и директору Крелю.

Старому учителю он признавался в своих страхах, делился тревогами, рассказывал о ночных кошмарах.

Директора он умолял, чтобы тот задействовал все свои связи и спас его из этого ада, как когда-то спас от военной службы.

Ему становилось легче, когда он писал близким. Письма скрашивали бесконечные, тоскливые часы в окопах. Они были лучшим лекарством, они были спасением. А потому, хотя почта в военное время работала плохо и письма часто приходили с большим опозданием, переписка с близкими стала неотъемлемой частью его жизни.

Письма матери, более или менее успокоенной бодрым тоном сына, были полны любви и надежды на будущее, которое, как она все еще наивно полагала, должно было наступить очень скоро и быть очень счастливым. В каждом письме она напоминала, что ждет Йоханнеса к Рождеству, как он обещал.

Герр Шмидт, читая признания своего ученика, заливал слезами стекла своих огромных очков. Страдания Йоханнеса болью отзывались в его сердце. Как случилось, что семилетний ребенок, которого Господь когда-то поручил ему, герру Шмидту, оказался в таком бедственном положении, став взрослым? И почему Господь допустил, чтобы Йоханнеса отправили на войну? «Почему? Почему?» – спрашивал герр Шмидт снова и снова, но ответа не находил.

И все же он не утратил веры в провидение и в людей – веры, которая возродилась в нем в тот самый день, когда он познакомился с Йоханнесом и впервые услышал, как тот играет. А потому каждый вечер перед сном старик молился и просил Бога хранить Йоханнеса и вернуть его домой, чтобы его талант не был загублен в окопах. Потом он брал бумагу, карандаш и пытался написать несколько строк. Старательно выводил буквы, зачеркивал, исправлял. Он пытался подобрать самые точные слова, но они ему не давались, – очевидно, с возрастом он утратил способность вдохновенно рассказывать удивительные истории. Под конец он сдавался, отказывался от дальнейших попыток и ограничивался тем, что посылал Йоханнесу нежный отцовский привет вкупе с какой-нибудь интересной книгой, которая могла бы отвлечь его от ужасов войны. Так, однажды он послал Йоханнесу последнюю биографию Баха, написанную Альбертом Швейцером.

Что касается директора Креля, то он сообщал, что переговоры с высоким военным начальством с целью исправить совершённую в отношении Йоханнеса ошибку пока результатов не дали. Тем не менее он призывал своего ученика не падать духом и прилагал к письму фортепианную пьесу нового французского композитора по фамилии Дебюсси, которая, пояснял он, должна была дать толчок воображению Йоханнеса.

Письма, книги и ноты Йоханнес хранил в солдатском ранце и берег как зеницу ока. Но на войне нет места мыслям о прекрасном, и жестокая реальность упорно и настойчиво вытесняла их, заставляя Йоханнеса думать только о том, что происходит здесь и сейчас. А здесь и сейчас нужно было выживать в лабиринте траншей.

Каждый вечер попавшие в ад почти без подготовки новобранцы-добровольцы (а вместе с ними и Йоханнес) отправлялись за третью линию, в тыловую зону, обучаться военному делу, а дни проводили в траншеях – то в одной, то в другой. Хуже всего были дни, когда их отправляли на передовую. Это были бесконечные часы напряженного ожидания: страшный сигнал мог раздаться в любой момент. Услышав его, солдаты должны были выскочить из безопасной траншеи и на ничейной земле биться винтовкой и штыком с французами или британцами, пытаясь, без всякой надежды на успех, захватить несколько метров вражеской территории.

Пока Йоханнесу везло: ему не доводилось услышать зловещий сигнал и участвовать в бою, откуда вернуться живым было почти невозможно. Большинство из тех, кому приходилось, подчинившись роковому сигналу, в таком бою участвовать, погибали или были изувечены противопехотными снарядами, которые британцы называли шрапнель[12].

Свинцовые пули, которыми были начинены эти разрывавшиеся в воздухе снаряды, не просто ранили, а отрывали от солдатских тел целые куски. Вид пострадавших был ужасен: люди без рук, без ног, без носа, без челюсти и даже без лица…

Ужас войны быстро отрезвил всех, и Йоханнес был теперь не единственным, кто испытывал страх и у кого полностью отсутствовал боевой дух.

Юные добровольцы, покинувшие дом в наивной уверенности, что завоюют Париж за какую-нибудь пару дней, сдулись, как воздушные шарики, получив сверхдозу реальности, смертей и усталости.

Случалось, однако, что атак не бывало по целым неделям. Целыми неделями не раздавался страшный сигнал.

Солдаты коротали время кто как мог. Чаще всего играли в карты. Йоханнес карты не любил и был плохим игроком, а потому уединялся в своей потерянной вселенной. Он перечитывал письма матери, знакомился с новой биографией Баха, присланной герром Шмидтом, или в очередной раз просматривал ноты «Rêverie»[13] композитора Дебюсси, полученные от директора Креля.

На него и так смотрели косо, и, чтобы не вызывать еще большей неприязни, он уходил подальше от игроков в карты и сворачивался клубком где-нибудь в уголке – не хотел, чтобы кто-нибудь увидел, что́ он читает. Сначала ему удавалось скрывать свои занятия. Несколько дней он провел в своем мире, и никто не лез к нему с вопросом, зачем он читает о музыканте, который умер больше ста шестидесяти лет назад, или зачем делает карандашом пометки на листках с нотами никому не известного композитора. Погрузившись в свой мир и не замечая ничего вокруг, Йоханнес читал, перечитывал, заучивал наизусть, напевал новые, ранее неизвестные ему гармонии, пока однажды случайно проходивший мимо солдат не увидел у него в руках ноты Дебюсси.

Застигнутый врасплох, Йоханнес тут же спрятал ноты в ранец, но было уже поздно.

– Что это ты делаешь? – спросил солдат, кивнув на ранец.

Йоханнес помедлил с ответом. Он узнал этого солдата. Его звали Отто, он был одним из ветеранов. Высокий, мускулистый и сильный, как Самсон, Отто был любимцем всего полка.

– Ничего, – ответил наконец Йоханнес, не отводя взгляда.

– Ничего?

– Ничего, – подтвердил Йоханнес тем же тоном, каким на школьном дворе отвечал своим обидчикам, когда хотел показать, что не боится их.

– Не ври мне. Дай посмотреть, что у тебя там. Давай, не бойся.

Просьба сопровождалась такой обезоруживающей улыбкой, что Йоханнес решился. Он вынул из ранца биографию Баха и пьесу Дебюсси и протянул Отто. Тот, присев на корточки, взял и то и другое.

– Так-так… Ты, выходит, музыкант?

– Пианист.

– Пианист, значит. Понятно. А знаешь, – продолжил он mezzopiano и доверительным тоном, – мой отец, царствие ему небесное, тоже был музыкантом. Органистом. Играл в церквях на органе… Ходил по деревням… Он и меня пытался научить, да ничего не вышло. Я даже самой простой мелодии не мог сыграть. Думаю, мой отец предпочел бы иметь такого сына, как ты, – образованного и чувствительного, а не такого, как я, у которого, кроме силы, за душой ничего нет и который не годится ни для учебы, ни для музыки, ни для чего артистического. Но тут уж ничего не поделаешь. Зато я гожусь для другого: развлекаться с друзьями, стрелять, биться врукопашную. Вот тут я на месте. Это у меня хорошо выходит. Даже очень хорошо. Сказать по совести, я в этом один из лучших.

С этими словами Отто, поднявшись, forte subito закричал, поворачиваясь во все стороны:

– Эй! Вы знаете, кто у нас тут есть? Пианист!

Йоханнес пришел в ужас. Он смотрел на Отто глазами козла, которого вот-вот принесут в жертву.

– Не волнуйся, – улыбнулся ветеран, протягивая ему руку и помогая подняться. – С этого дня тебе больше не нужно будет прятаться.

На крики, бросив карты, сбежались солдаты со всех концов траншеи. Ветераны и новобранцы сгрудились вокруг Отто и Йоханнеса.

Крепко сжимая Йоханнесу плечо, Отто громко, почти так же громко, как в пивной представляют друзьям новичка, представил его:

– Музыкант! Пианист! Тонкая натура! Культурный и образованный человек! Нам здесь такие очень нужны!

Никто толком не понял, какую пользу может принести такой человек там, где все они сейчас находились, но отношение к Йоханнесу с тех пор изменилось. Он больше не чувствовал себя изгоем. Солдаты перестали сторониться его, считать чужаком, они приняли его таким, какой он есть. К тому же Отто позднее объяснил ему, какие преимущества дает образование и как с наибольшей пользой проводить бесконечные дни, когда ничего не происходит.

Йоханнес стал помогать солдатам писать письма домой. Помощь требовалась многим: далеко не все умели излагать мысли на бумаге.

Особенно трудно приходилось юнцам-добровольцам, вместе с которыми Йоханнес приехал из Магдебурга.

Эти мальчишки, некогда так воинственно настроенные, уверенные в скорой победе, расписавшие стены вагонов призывами к войне, те самые мальчишки, что поначалу презирали Йоханнеса, теперь, такие же напуганные и подавленные, как и он, просили у него помощи. Жизнь на войне была настолько опасной и тяжелой, что уже через пару месяцев все наносное исчезло и осталось только главное.

Страх перед ничейной землей и вражеской шрапнелью уравнял всех. У всех была общая судьба, остальное больше не имело значения. Было уже не важно, откуда кто приехал, кем был и каким был. Они стали товарищами. Больше того, к середине декабря 1914 года, когда до Рождества оставалось всего две недели, все уже чувствовали себя почти братьями.

Обучение новичков подходило к концу, до возвращения на передовую оставалось всего несколько дней, и Йоханнес решил написать матери.

Это письмо не походило на другие. Это было первое письмо с фронта, в котором он ничего не приукрашивал. Он написал, что теперь он в полку больше не чужак, и рассказал о том, как Отто помог ему стать в аду своим и превратил его в официального писаря для всех, кому нужна помощь, чтобы написать письмо домой. Кроме того, приближалось Рождество, и пора было честно признаться матери, что он не сможет выполнить обещание, данное ей на платформе магдебургского вокзала, перед тем как его вырвали из ее объятий и втолкнули в вагон.

«Не волнуйся, мама, – сказал он ей тогда. – Все говорят, что к Рождеству война закончится и мы вернемся домой».

Но самое интересное заключалось не в том, что он впервые был честен с матерью, а в том, что ему, как официальному писарю полка, пришлось десятки раз писать о том же по просьбам других солдат. Десятки раз он слово в слово повторял одни и те же фразы в письмах десяткам матерей от десятков своих товарищей, которые, как и он, обещали вернуться домой к Рождеству.

И именно тогда, после того как все посмотрели правде в глаза, в аду произошло первое чудо.

Произошло оно 11 декабря, в тот самый день, когда Йоханнес вернулся на первую линию.

Зловещий свисток молчал. Все было спокойно. Партия в карты, книга о композиторе, который умер больше ста шестидесяти лет назад, музыкальная пьеса, сыгранная беззвучно…

И вдруг из британских окопов кто-то крикнул по-английски:

– Доброе утро, фриц!

Британские и немецкие траншеи находились так близко друг от друга – между ними было каких-то сорок-пятьдесят метров ничейной земли, – что, когда ветер дул с британской стороны, британцы иногда что-нибудь кричали немцам. В ответ кто-нибудь из немцев выкрикивал какое-нибудь ругательство, и на этом все заканчивалось.

Вот и в то утро – хмурое декабрьское утро, когда холод пробирал до костей, – немцы услышали голос из траншеи противника:

– Доброе утро, фриц!

Британцы называли всех немцев фрицами или джерри.

Йоханнес отложил книгу. Его товарищи переглядывались, но приветствие британца осталось без ответа – от холода никто не мог даже говорить.

Через несколько секунд тот же голос, но уже чуть более forte, повторил:

– Доброе утро, фриц!

И тогда Отто положил на землю карты и смело и громко, словно давая понять, что оценил шутку и готов ее поддержать, крикнул scherzando:

– Доброе утро, томми!

Всех британцев немцы называли томми.

– Как дела, фриц?

– Хорошо.

– Вылезай из траншеи и иди сюда!

– Нет, томми! Если я вылезу, ты меня застрелишь.

– Я не буду в тебя стрелять, фриц! Иди, не бойся! Я тебе сигарет дам!

– Нет! Давай так: выхожу я, и ты тоже выходишь. Выходим оба и идем вперед. Встретимся посередине.

– Согласен!

Сказано – сделано. Обмен приветствиями перерос в разговор, и вот уже Отто осторожно высовывает голову из траншеи.

Выглянув из-за бруствера, Отто убедился, что британец делает то же самое. Оба вылезли из траншей, подняли руки и медленно, шаг в шаг, двинулись навстречу друг другу. Из немецких и британских траншей, затаив дыхание, следили за ними их товарищи.

Встретившись посередине ничейной земли, они опустили руки и обменялись рукопожатиями. Англичанин протянул Отто обещанную пачку сигарет, а Отто в ответ достал из кармана полплитки шоколада. И тут все томми и все фрицы начали бросать в воздух шапки и кричать «ура». Воодушевленные примером, другие солдаты, по пятнадцать-двадцать человек с каждой стороны, тоже осмелились выбраться на ничейную землю. Встретившись посередине, все жали друг другу руки. Всюду слышались смех и радостные крики.

Йоханнес наблюдал за происходящим из-за бруствера. Ему вдруг тоже захотелось выйти на ничейную землю, но он не был уверен, что у него хватит смелости. И пока он колебался, все закончилось и все вернулись в свои траншеи. Так что ему осталось только ругать себя за малодушие.

Это маленькое чудо длилось всего несколько минут, и к концу дня от него, казалось, не осталось и следа: вечером немцы и британцы снова были врагами, словно то, что случилось утром, не имело никакого значения.

Но маленькое чудо имело значение и не хотело исчезать совсем. Оно нашло способ возродиться и повториться. Повториться с бо́льшим размахом, большей силой, большей coloratura.

Случилось это 23 декабря. Никто не мог бы сказать, с чего все началось: события развивались crescendo. Не важно, кто начал – немцы или британцы, но только все запели рождественские гимны. В немецких траншеях подданные кайзера пели свои народные песни, в британских подданные короля Георга V пели свои. И вдруг, не сговариваясь, те и другие запели «Тихую ночь». Каждый пел на своем языке[14], но голоса слились в стройный хор.

Чудесная песня тронула всех, и некоторые солдаты – те, кто находился за третьей линией траншей, в тыловой зоне, – начали срезать ветки и мастерить подобия рождественских елок. Они украшали их свечами и выставляли на бруствер траншеи первой линии.

Рождественские гимны звучали всю ночь. На следующий день, в четверг, 24 декабря, вновь начался обмен приветствиями, а потом один из англичан – тот самый, что получил от Отто шоколад в обмен на сигареты, – вышел один на ничейную землю и во весь голос продекламировал прекрасные стихи «On the Morning of Christ’s Nativity»[15] Джона Мильтона:

This is the Month, and this the happy mornWherein the Son of Heav’ns eternal King,Of wedded Maid, and Virgin Mother born,Our great redemption from above did bring;For so the holy sages once did sing,That he our deadly forfeit should release,And with his Father work us a perpetual peace[16].

При первых звуках этих прекрасных стихов пение смолкло и воцарилось благоговейное молчание, которое, впрочем, скоро нарушил Отто. Он узнал англичанина и тоже выбрался из траншеи. Встав возле одной из «елочек», на которой все еще горели свечи, он прочитал рождественское стихотворение, знакомое каждому немцу:

Advent, Advent,ein Lichtlein brennt.Erst ein, dann zwei,dann drei, dann vier,dann steht das Christkind vor der Tür[17].

Растроганные стихами, солдаты стали выбираться из укрытий. И на этот раз их было не несколько человек. На этот раз на ничейную землю вышли все. Вышли, чтобы молча и спокойно собрать тела убитых товарищей, лежавшие на мерзлой земле под серым небом Фландрии и Артуа. Сгустились сумерки, наступила Рождественская ночь, и зажглась луна – огромная, круглая, maestosa.

25 декабря выстрелов тоже не было слышно. Капелланы отслужили рождественские мессы, солдат впервые за долгое время накормили горячим обедом, а ничейная земля превратилась в такое спокойное и людное место, что туда осмелился выйти даже Йоханнес.

Происходили удивительные вещи. Люди, считавшиеся врагами, обменивались едой, дарили друг другу маленькие подарки – кусочек сыра, горсть сухофруктов, карандаш, ремень… Один томми постриг Отто и сбрил ему бороду (некоторые шутили, что, лишившись бороды, Отто потеряет силу, как когда-то Самсон), другие all’improvviso затеяли футбольный матч, в котором со счетом 3:2 выиграли немцы. Всюду царила веселая суматоха, и только Йоханнес чувствовал себя не в своей тарелке.

Он ходил по ничейной земле, втянув голову в плечи и испуганно озираясь, пока не столкнулся с одним из томми в чине капрала. Йоханнес сразу узнал в нем того англичанина, что несколькими днями раньше заговорил с немцами из своей траншеи, а потом встретился с Отто на ничейной земле; того самого, что во весь голос читал стихи Мильтона, заставив смолкнуть рождественские песнопения. Лет двадцати пяти, среднего роста, наделенный природной элегантностью (чего стоили одни с математической точностью отмеренные усы!), он казался спокойным и уверенным в себе. Йоханнес стоял перед ним, не зная, что сказать. Англичанин нашелся первым. Он начал рыться в карманах в поисках подходящего подарка – чего-нибудь ценного, достойного момента, который все сейчас переживали.

Подходящий подарок нашелся не в кармане: англичанин заметил, что на кителе Йоханнеса не хватает пуговицы. Ткнув пальцем в пустое место, он взялся за одну из золоченых пуговиц своего капральского мундира, с силой дернул и протянул оторванную пуговицу Йоханнесу, который, приняв подарок, вполне правильно произнес Thankyou[18] и приложил пуговицу к пустой петле, давая понять англичанину, что пришьет ее, как только появится свободная минута.

Теперь был черед Йоханнеса. Но он от волнения никак не мог собраться с мыслями и придумать, что подарить в ответ.

Капрал замахал руками, показывая, что ничего дарить не надо, но Йоханнес жестом остановил его. Сняв ранец, он вынул из него ноты Дебюсси, присланные директором Крелем. Написал в правом верхнем углу, кто он такой и откуда, и протянул ноты англичанину. Подарил от души. К тому же он столько раз, в каждую свободную минуту, читал и перечитывал в траншеях эти ноты, что давно выучил их наизусть. И хотя ему не пришлось сыграть эту пьесу, светлая музыка Дебюсси, которая помогала ему выжить на этой ужасной войне, нота за нотой перетекла с бумаги в его душу и запечатлелась в ней навсегда.

Британец удивленно смотрел на ноты, и Йоханнес понял, что этот элегантный и уверенный в себе капрал понятия не имеет о музыке. Он жестами объяснил, что он пианист. томми понял, кивнул. Его Dankeschön[19] прозвучал почти безукоризненно.

Завершив обмен, они тепло (рождественское настроение их еще не покинуло) пожали друг другу руки и разошлись: день клонился к вечеру, и пора было возвращаться в траншеи.

26 декабря все вернулись к своим обязанностям. Пошел снег, и белые хлопья падали на ничейную землю, заметая следы удивительного чуда – второго чуда, которое, как и первое, не смогло ничего изменить и тоже diminuendo сошло на нет, не в силах противостоять абсурдной логике войны.

Начальство пригрозило: тех, кто еще раз осмелится брататься с противником, ждут арест и суровое наказание, и страх перед наказанием убил всякую надежду на взаимопонимание, на ослабление вражды и, может быть, даже на мир.

А все это было возможно. Было возможно взаимопонимание – это показали рождественские стихи и гимны. Для того чтобы исчезла вражда, достаточно было футбольного мяча, бритвы, нот, золоченой пуговицы, карандаша, куска шоколада… А что касается мира, то солдаты, будь у них право решать, заключили бы его за пять минут.

Но – ни взаимопонимания, ни ослабления враждебности, ни мира. Казалось, золоченая пуговица на кителе Йоханнеса и отсутствие в его ранце нот Дебюсси были единственными свидетельствами того, что счастье было. Счастье, которое должно было длиться вечно. Однако война не хотела помнить ни о чем хорошем и упрямо продолжала свой путь к бездне.

Йоханнес, пытаясь сохранить память о случившемся на фронте чуде, рассказал о нем в трех письмах: в посланиях к матери, к герру Шмидту и к директору Крелю. Он с горечью писал, что Рождество 1914 года обмануло ожидания немцев, веривших, что встретят его в кругу семьи, вернувшись домой с победой. Все вышло совсем не так. И еще сетовал на судьбу, которая, подарив солдатам на фронте два чуда, тут же их отняла. Два невероятных чуда, когда самое страшное место на свете – ничейная земля – вдруг становилось для солдат родным домом.

10

В последних числах декабря ад стал совершенно невыносимым: в траншеях завелись крысы. Их были сотни. Некоторые были размером с кролика. Их нашествие было подобно казни египетской. Они вели себя по-хозяйски, и избавиться от них было невозможно. Траншеи с их грязью, клопами, вшами, нестерпимой вонью немытых тел были для крыс самым подходящим местом, и они плодились и размножались куда более presto, чем играется третья часть любой сонаты Моцарта.

bannerbanner