
Полная версия:
История одного рояля
Вернувшись из школы, он, как всегда, застал дома герра Шмидта. Только сидел учитель не на своем обычном месте, возле пианино. Два самых важных в жизни Йоханнеса человека сидели за обеденным столом. Оливковые глаза матери казались зеленее, чем обычно, – сияли зеленым светом надежды. Герр Шмидт поднялся, улыбнулся сквозь усы а-ля Ницше и величавым жестом указал на свободный стул. Йоханнес остановил весь день звучавший в его голове Второй ноктюрн ми-бемоль мажор Шопена, сел, выжидательно посмотрел на мать, на герра Шмидта и приготовился слушать.
– Пришла пора собираться, мой мальчик, – начал учитель.
Его basso profondo звучал как никогда глубоко. По словам герра Шмидта, настало время учиться у других музыкантов, которые помогут Йоханнесу по-новому взглянуть на музыку, откроют перед ним новые перспективы и заполнят пробелы в его образовании.
– Я уже слишком стар, и мне недолго осталось, – продолжил герр Шмидт со смирением мудреца. – Я дал тебе все, что мог, и больше ничему не смогу тебя научить. В свои пятнадцать лет ты играешь так, как я не играл никогда.
Слова герра Шмидта глубоко тронули Ортруду и Йоханнеса. Только сейчас они поняли, как любят этого старика, появившегося в их жизни именно в тот момент, когда это было необходимо. Ортруда любила его за альтруизм и щедрость, за искренность и за ту самоотверженность, с какой он учил ее сына музыке. А Йоханнес любил его как творца, как учителя… как отца, которого он никогда не видел.
– Ты должен идти вперед, – добавил старик. – У тебя огромный талант, и ты сможешь достичь всего, чего захочешь. Поэтому мы с твоей матерью решили, что тебе следует отправиться в Лейпциг и продолжить образование в Королевской консерватории.
На лице Йоханнеса не дрогнул ни один мускул. В душе он всегда понимал, что этот момент когда-нибудь настанет. Он читал об этом в биографиях почти всех музыкантов. Переломный момент. Краеугольный камень в становлении человека.
Его охватило волнение. Лейпциг представился ему Ханааном, землей обетованной, где текут молоко и мед. Ухватившись за крышку стола, он глубоко вздохнул, чтобы успокоить биение сердца, и увидел, как по щеке матери скатилась слеза – слеза радости и печали. Как она радовалась за него! И как в то же время ей было за него страшно! Он же совсем еще ребенок! Йоханнесу было всего пятнадцать, и мать боялась, что вдали от дома с ним может что-нибудь случиться. Очень боялась. И еще боялась остаться одна. Но она понимала, что решение об отъезде – это правильное решение, что именно так и нужно поступить. Они с герром Шмидтом давно во всех деталях обсудили этот вопрос. «Это предназначение Йоханнеса, – убеждал учитель. – И не стоит так беспокоиться: я уже все уладил».
Он действительно все уладил.
Старик в черном костюме, в больших круглых очках, с усами а-ля Ницше и почти лысым черепом сделал все, что мог. Несколькими месяцами ранее он съездил в Лейпциг, где встретился со своим бывшим учеником Штефаном Крелем, когда-то многообещающим молодым пианистом, а теперь ни больше ни меньше как директором Королевской консерватории города Лейпцига.
Решительно открыв дверь величественного здания на Грассиштрассе, старик шагнул внутрь, пересек вестибюль и по широкой лестнице из белого мрамора поднялся на второй этаж. Секретарша тут же, не заставив ждать в приемной ни секунды, пригласила его пройти в кабинет директора.
Они не виделись много лет, и директор Крель встретил герра Шмидта так, как и должен встречать учителя ученик, не забывший, что своими профессиональными успехами он в большой степени обязан тому, кто его когда-то учил. Едва герр Шмидт показался в дверях, директор – костюм в клетку, безукоризненный пробор в набриолиненных волосах – машинально пригладил бородку, вскочил, словно подброшенный пружиной, и, вытянув вперед длинные руки, шагнул навстречу. Они обнялись. А после долгих объятий, рукопожатий и похлопываний по плечу бывший ученик и бывший учитель удобно расположились в глубоких креслах у большого окна, в которое лился солнечный свет.
Директор Крель распорядился, чтобы его не беспокоили и чтобы принесли кофе. Начался обычный в таких случаях разговор. Собеседники обменялись новостями, поговорили о прошлом и от души посмеялись, вспоминая разные забавные случаи. Но уже через несколько минут старый учитель, давно усвоивший, что время – слишком большая ценность, чтобы тратить его на пустяки, перешел к делу. Когда секретарша внесла кофе и бисквиты, он уже стоял перед директором Крелем и с жаром говорил о Йоханнесе. Говорил с воодушевлением и страстью, проснувшимися в его душе в день, когда он познакомился с этим мальчиком. Герр Шмидт рассказал директору Крелю, как семилетний ребенок впервые сел за инструмент и заиграл так, словно это было самым легким делом на свете, о постоянном crescendo его музыкальной вселенной, о том, чего достиг Йоханнес за каждый год занятий, о его необыкновенном таланте и удивительном трудолюбии…
Директор Крель, пораженный энтузиазмом старого учителя, которого он всегда знал как человека сдержанного и даже робкого, сказал, что мальчику нужно будет сдать вступительный экзамен.
– Вступительный экзамен?! – воскликнул герр Шмидт, и в голосе его прозвучали изумление и возмущение.
– Чистая формальность, – поспешил успокоить его директор Крель. – Без этого не обойтись. И не волнуйтесь: если мальчик хотя бы вполовину так талантлив, как вы уверяете, я лично возьму его под свое покровительство.
4
В концертном зале Королевской консерватории Лейпцига полная тишина. В глубине сцены – величественный орган. На сцене – концертный рояль. В пятом ряду партера – экзаменаторы: директор Крель, глава приемной комиссии, и два его верных сподвижника – Фриц фон Бозе и Макс Регер, лучшие преподаватели самой старой в Германской империи школы музыки, основанной еще в 1843 году самим Феликсом Мендельсоном. На галерке, почти под потолком, с которого свисают три огромные хрустальные люстры, – Ортруда Шульце и герр Шмидт.
Йоханнес поднялся на сцену, сел за рояль, вдохнул столько воздуха, сколько смогли вместить его легкие. Взглянул на орган. Обвел глазами зал. Взгляд прошел поверх голов экзаменаторов и поднялся к галерке. Там, в первом ряду, Йоханнес увидел своих.
Герр Шмидт ответил на его взгляд легким наклоном головы и улыбкой, спрятавшейся за пышными усами. Мать на взгляд сына не ответила: ее огромные оливковые глаза были закрыты. Она не хотела ничего видеть. Она дрожала от нервного напряжения, вся покрылась потом и бормотала что-то невнятное.
Директор Крель велел начинать. Йоханнес потер ладони о брюки. Готовый принять судьбу, он выдохнул из легких весь воздух, поставил ноги на педали, положил руки на клавиатуру и вышел в открытое море, благословляемый розой ветров. Вложив всю свою воображаемую вселенную в ми-бемоль мажор, он заиграл andante из Ноктюрна Шопена – то самое andante из Ноктюрна ми-бемоль мажор, оп. 9, № 2, что звучало в его голове весь памятный летний день, когда он, вернувшись из школы, узнал, что ветер переменился.
Он мог сыграть что-нибудь другое. Любую из куда более сложных пьес, что хранила его память. Какую-нибудь из фантазий Шуберта. Одну из рапсодий или один из вальсов Листа. Но ему захотелось сыграть Ноктюрн Шопена. Именно его. Несколькими днями ранее он спросил герра Шмидта, одобряет ли тот его выбор. Старый учитель взял его руки в свои, прижал к груди и ответил, что о выборе пьесы беспокоиться не стоит: «Играй, что хочешь, лишь бы музыка шла от сердца».
Из-под пальцев юного исполнителя полилось pianissimo, которое вскоре переполнило резонатор рояля и выплеснулось наружу.
Музыка завораживала и пьянила. Утонченное andante наполнило каждый уголок партера, потом по трубам органа поднялось на галерку, вьюнком взобралось по колоннам на самый потолок, уцепилось за него и оставалось там до тех пор, пока хрустальные люстры не присоединились к sempre legato Йоханнеса и не пришли в совершенную гармонию с ним.
Пьянящий ноктюрн звучал всего несколько минут, но эти несколько минут изменили жизнь всех присутствовавших в зале.
Герр Шмидт жестом человека, завершившего свой земной путь, медленно и торжественно перекрестился и протер платком стекла больших очков. Надевая очки и пряча платок в карман, он мысленно возблагодарил Всевышнего за возложенную на него миссию и счел свой долг исполненным.
Ортруда Шульце перестала дрожать и бормотать. Уверенность и достоинство, с какими держался ее сын – точная копия своего отца, – рассеяли все ее страхи. Глядя сейчас на Йоханнеса, она еще острее чувствовала любовь к мужу и тоску по нему, но утешала себя тем, что он в эту минуту смотрит на сына с небес и гордится им.
Трое экзаменаторов в недоумении смотрели друг на друга. Они были озадачены. Как некогда законники, услышавшие обличения отрока Иисуса в иерусалимском храме, они вынуждены были признать, что никогда ничего подобного не слышали.
И дело было не только в том, что юный исполнитель играл прекрасно. Нет. Было что-то еще, что-то едва ощутимое, не поддававшееся описанию, что-то… Впрочем, какая разница, что это было? Они хотели, чтобы этот мальчик стал учеником консерватории. Еще когда он играл, они готовы были остановить его, сказать, что достаточно, что им уже все ясно. Хотели, но не смогли: колдовской ми-бемоль мажор приковал их к месту, лишил возможности пошевелиться или произнести хоть слово.
Потрясенный директор Крель вспомнил слова, сказанные им незадолго до того герру Шмидту. Конечно же, он возьмет мальчика под личное покровительство. Он сделает даже больше. Слушая ноктюрн, директор принял еще одно решение. Очень важное. То, которое, как и предполагал герр Шмидт, он непременно должен был принять. Ортруда Шульце может вздохнуть с облегчением: проблемы не будет. Околдованный музыкой директор Крель решил: Королевская консерватория города Лейпцига выделит Йоханнесу стипендию, которая покроет все его расходы. Расходы на обучение, на проживание, на питание… на все.
Что же касается Йоханнеса, то он играл и, играя, как всегда, думал только о музыке, что означало думать ни о чем и в то же время обо всем. Думал не о ноктюрне и не о конкретных нотах, которые должен был взять, – он думал о музыке в целом. Абстрактно. Да, именно так. Как думал в тот день, когда семилетним ребенком впервые сел за инструмент, как думал на протяжении тех шести дней, когда герр Шмидт творил его вселенную. И каждое утро, когда садился завтракать вместе с матерью, и каждый раз, когда мальчишки в школе смеялись над ним и били его, и каждый раз, когда бродил по школьному двору, устремив взгляд куда-то за горизонт. Каждый раз, когда читал биографии музыкантов, которые мать покупала для него у букинистов, и каждый раз, когда повторял катехизис своего старого учителя. Как каждый раз. Как всегда. Музыка, музыка и только музыка.
5
В домике, укрывшемся под сенью готических башен Магдебургского собора, Ортруда все так же чинила одежду, все так же приходила в отчаяние, проснувшись одна в супружеской постели, и все так же ее единственной спутницей оставалась тоска. Все было как прежде и все было по-другому. Теперь она ходила к мессе не в воскресенье днем, а в субботу утром. Конечно, прихожан в субботу было меньше, и хор не пел молитву «Angelus», которую Ортруда так любила слушать, сидя на одной из старинных деревянных скамей, украшенных барельефами из жизни Христа, но зато утренняя субботняя месса позволяла ей не потерять ни одной минуты из тех, что отводились для встречи с Йоханнесом. Едва закачивалась служба, Ортруда presto покидала храм через главный портик, бросала взгляд на солнечные часы на южном фасаде собора и бежала con brio встречать поезд, который каждую субботу привозил из Лейпцига ее сына. Она ни разу не опоздала. Ни единого разу. С саксонской пунктуальностью появлялась на платформе за несколько минут до прибытия поезда и ждала. Ожидание не тяготило ее, скорее наоборот. Она приходила на вокзал заранее, чтобы Йоханнес, сойдя с поезда, сразу увидел ее и был уверен: так будет всегда. Едва завидев сына, она бросалась к нему и обнимала так крепко, что, казалось, сейчас что-то хрустнет и сын рассыплется на мелкие кусочки. Но, к счастью, Йоханнесу это не грозило: он уже не был хрупким подростком, он возмужал и окреп.
Выходные были теперь для нее дороже, чем все остальные праздники, вместе взятые. На эти два дня тоска покидала ее дом и ее сердце. Эти два дня она была рядом с сыном, не разлучаясь с ним почти ни на минуту.
Весной и летом, если погода позволяла, Ортруда брала Йоханнеса под руку и они шли прогуляться – по площади перед собором, по берегу Эльбы или возле дворца Фюрстенвал – прекрасного здания, сочетающего в своем облике элементы барокко и Возрождения, где останавливались кайзер Вильгельм II и члены его семьи, когда им случалось посетить Магдебург.
В холодные месяцы Йоханнес читал Ортруде какую-нибудь книгу из тех, что ему самому посоветовал директор Крель, под чьей постоянной опекой он находился и чьей заботой был окружен: «Страдания молодого Вертера» Гёте, «Разбойников» Шиллера, «Книгу песен» Гейне…
По воскресеньям, какая бы ни была погода, они проводили утро на кухне. Готовили любимое блюдо, одно из тех, какими славится Магдебург: свиную рульку с пюре из зеленого горошка и квашеной капустой. А на десерт – биненштих с медом, молоком и миндалем: его Ортруда пекла по пятницам. Хоть Йоханнес и уверял, что в Лейпциге питается очень хорошо, она ему не верила, и миндальный пирог всегда был у нее наготове.
Йоханнес тысячу раз повторял матери, что Лейпциг – это его Ханаан, его земля обетованная. Описывал просторную и светлую комнату, которую ему дали, – такую удобную и так близко от Королевской консерватории. Рассказывал, как прекрасно все к нему относятся. Рассказывал о друзьях, которые у него появились, и о замечательных педагогах; о том, как много нового он узнал, и о том, как внимательно директор Крель следит за его успехами – не только в музыке, но и в духовном развитии.
И все же Ортруда не могла не волноваться за него. Слушая рассказы сына, гладя его такое знакомое лицо и нежно улыбаясь ему оливковыми глазами, она продолжала за него волноваться.
Счастье было полным, если к ним заходил герр Шмидт. Являлся без предупреждения в своем черном костюме, в больших очках с круглыми стеклами, со своими пышными усами и редкими волосами на блестящем черепе. Только теперь он опирался на трость черного дерева – она помогала старику выдержать груз его восьмидесяти с лишним лет.
Когда он приходил, Йоханнес сначала подробно отчитывался о своей жизни и учебе в Лейпциге, а старый учитель с удовольствием слушал. Потом, чтобы порадовать мать и герра Шмидта, Йоханнес садился за пианино и играл для них. Заговорщически улыбнувшись учителю, он начинал с какой-нибудь из маленьких прелюдий Баха, как когда-то в детстве приучил его герр Шмидт. И все начинали улыбаться и вспоминать часы, дни, годы – долгое плавание в океане восьмидесяти восьми нот старого «Гротриан – Штайнвега».
Вернувшись из путешествия во времени, Йоханнес становился серьезным и играл что-нибудь из нового репертуара. Эти пьесы уже не имели отношения ни к старому учителю, ни к дому, укрывшемуся под сенью башен Магдебургского собора. Сонаты Бетховена, экспромты Шуберта, рапсодии Брамса и этюды Шопена были связаны с другим городом и с другим человеком. Они были связаны с Лейпцигом и директором Крелем.
Однажды Йоханнес решил сыграть Экспромт № 2 ля-бемоль мажор, оп. 142 Франца Шуберта. Перед тем как начать, он вдруг обернулся к слушателям и с неожиданной страстью заговорил об этом австрийском композиторе.
– Бедный Шуберт! – воскликнул он. – После смерти обожаемого Бетховена он, убитый горем, больной, без гроша в кармане, переселяется в дом своего старшего брата Фердинанда, тоже композитора, и там пишет свои знаменитые экспромты. – Глаза Йоханнеса горели, сердце учащенно билось. – Вы понимаете? Создал восемь чудесных пьес, несмотря ни на что! Ни боль потери, ни тяжелая болезнь, ни нищета не сломили его творческий дух.
Он говорил все быстрее. Рассказал о том, что только два экспромта Шуберта увидели свет при жизни автора, а остальные – как и многие другие произведения этого композитора – были опубликованы спустя много лет после его смерти, когда все наконец поняли, что этот человек был гением. И именно тогда эти пьесы назвали «экспромтами» – от латинского in promptu, то есть «готовый», «находящийся под рукой». Очень подходящее название: в нем заложена мысль об импровизации и минутном вдохновении, так характерных для музыки Шуберта.
Роли поменялись. Теперь герр Шмидт раскрыв рот слушал Йоханнеса. И чем больше слушал, тем больше радовался тому, что отправил юношу в Лейпциг расширять горизонты под руководством директора Креля. Вне всякого сомнения, это было мудрое решение.
А Ортруда слушала сына с восхищением. Какой он стал взрослый, сколько всего знает! Она радовалась тому, что он счастлив, что сотворение его вселенной теперь окончательно завершилось и что эта вселенная стала так велика и прекрасна.
Закончив рассказ о музыке Шуберта, Йоханнес subito развернулся к клавиатуре и приготовился играть Второй экспромт ля-бемоль мажор.
Начал играть.
Allegretto corale. Хорошо.
За allegretto последовало trio. Быстро. Очень быстро. Так быстро, что бедное пианино «Гротриан – Штайнвег», которое было старым, еще когда отец Йоханнеса его приобрел, едва поспевало за ним, едва держало темп. Добросовестный и трудолюбивый инструмент, надежный спутник Йоханнеса на протяжении стольких лет, задыхался и отставал.
Rallentando.
Йоханнес, поняв, что происходит с его другом, начал убавлять темп. Очень осторожно и со всей нежностью, на какую был способен. И очень-очень медленно… И вот наконец он поднял правую ногу с педали. Музыка смолкла.
Tacet.
В наступившей торжественной тишине Йоханнес нежно провел рукой по клавиатуре – своему бездонному морю из восьмидесяти восьми клавиш: пятидесяти двух белых и тридцати шести черных. Не снимая рук с клавиатуры, он склонился над ней, прижался лбом, застыл так на несколько показавшихся бесконечными секунд, после чего вынужден был признать, что случилось неизбежное: его лучший друг обессилел.
Как ни странно, Йоханнеса это не опечалило. Единственное чувство, которое он в тот момент испытывал, было чувство благодарности к этому старому пианино. За то, что позвало его, когда он был семилетним ребенком, за то, что позволяло отправляться в плавание по его волнам, за то, что было его наперсником в трудные школьные годы и поддерживало его, когда мир за пределами музыкальной вселенной был чужим и враждебным. За то, что было его лучшим другом. Его единственным другом.
Мать и учитель молча наблюдали эту сцену. Они понимали, что происходит, и сердца их разрывались от жалости. Они успокоились, только когда Йоханнес выпрямился, повернулся к ним и решительно заявил:
– Думаю, пришло время купить новый инструмент.
6
Едва взглянув на него, я понял: этот.
Этот и никакой другой.
Я всю жизнь мечтал иметь рояль. У меня было пианино, и не одно, были даже электрические – из тех, которые покупают, чтобы не беспокоить соседей, – но моей заветной мечтой было иметь хороший рояль. Я точно знал, каким он должен быть и какое должно быть у него звучание. Но это была несбыточная мечта. Рояль с «бархатным» звуком, о котором я грезил, был мне не по карману. И все же я не терял надежды. Подобно тому, кто пытается отыскать Ковчег Завета[4] на блошином рынке, я начал исследовать потаенные уголки магазинов подержанных музыкальных инструментов и просматривать объявления в интернете. Несколько месяцев таких поисков не принесли ничего, кроме разочарований: большинство роялей были слишком дорогими. Те, которые я мог себе позволить, были в ужасном состоянии или находились слишком далеко. Только за транспортировку пришлось бы выложить кругленькую сумму. Однажды я, как мне показалось, нашел то, что нужно, но этот рояль оказался слишком большим и не поместился бы в столовой – единственном месте моей квартиры, где я мог его поставить. В другой раз мне попался идеальный инструмент, но… он был белый. Интересно, какому идиоту взбрело на ум красить рояли в белый цвет?
Vade retro[5].
Я был готов сдаться. Ковчег Завета не отыскать. Мечта о прекрасном рояле с «бархатным» звуком вдребезги разбилась о суровую реальность. Но когда от моей мечты оставались лишь жалкие осколки, мне представился случай еще раз убедиться, что терпение – одна из величайших добродетелей. «Кто ищет, тот найдет», – с улыбкой до ушей, не позволившей мне окончательно капитулировать, заявило оно. Благодаря ему я воспрянул духом, и мы вместе стали ждать счастливый случай.
Словно охотники, укрывшиеся в колючих зарослях саванны, мы поджидали добычу – Ковчег Завета (или, что одно и то же, мою мечту – рояль с «бархатным» звуком).
Мы всегда были начеку. Мы не падали духом. Мы пристально вглядывались в горизонт.
И вот однажды, совершенно случайно, на одной из узких улочек района Грасия в Барселоне мы наткнулись на небольшой магазин подержанных пианино и роялей с интригующим названием «Святая Клавиша». Я никогда прежде не слышал об этом магазине.
Открыв дверь, я увидел перед собой грязноватое, темное и какое-то даже мрачное помещение. Инструменты, которые можно было различить в глубине зала, казались больными, точнее умирающими. Входить как-то не хотелось, и я бы не вошел, если бы терпение не ткнуло меня локтем в бок, указав при этом глазами на вывеску, словно хотело сказать, что если где-нибудь и найдется рояль, который мы так долго ищем, то именно здесь.
Чтобы охладить его пыл, я объяснил, что слова в названии магазина не имеют отношения к фортепианным клавишам.
– Как это? – озадаченно спросило терпение.
– Да очень просто. Магазин называется так, потому что находится на улице Святой Феклы[6]. Прочитай табличку на доме.
Терпение прочитало табличку с названием улицы, и настроение у него упало. Но, секунды две поразмыслив, оно снова взялось за свое:
– Даже если так, не станешь же ты отрицать, что это не может быть простым совпадением?
– Стану. Название улицы тоже не имеет отношения к клавишам. Улицу назвали в честь жившей в первом веке первомученицы Феклы Иконийской, которую Господь спас от смерти, явив чудо.
И тут мы оба остолбенели. Чудо! Конечно! Вот что нам было нужно! Только чудо поможет отыскать наш Ковчег Завета! Только чудо поможет купить рояль на те жалкие гроши, которыми мы располагали.
Мы вошли: сначала терпение, за ним уже я.
Нас встретил приятного вида человек среднего возраста и такого маленького роста, что его можно было принять за гнома. Его круглое лицо было сплошь усеяно рыжими веснушками и обрамлено густой рыжей шевелюрой и рыжей бородой. Он говорил с забавным акцентом – скорее всего, был выходцем откуда-нибудь из Восточной Европы – и при этом очень смешно жестикулировал своими слишком короткими ручками со слишком толстыми и белыми пальцами. Живот правильной сферической формы колыхался, словно пытался высвободиться из объятий видавшего виды ремня. Мы могли бы долго гадать, откуда родом этот человек с необычным акцентом, но он назвал свое имя – Януш Боровский, – и сразу стало понятно, что прибыл он к нам из какого-то далекого леса в Восточной Польше.
Пока он что-то говорил, чуть коверкая слова и путая «с» и «з», мы обошли все помещение. Нам хватило пятнадцати секунд – такое оно было маленькое. Ни один из инструментов и близко не походил на рояль с «бархатным» звуком, который мы надеялись здесь найти. Даже и пробовать ни один из них не стоило. Но тут круглолицый человечек подошел к висевшей в углу линялой занавеске с ужасными цветами, жестом иллюзиониста, собравшегося поразить публику, отдернул ее и… voilà!
Едва взглянув на него, я понял: вот он.
Это был черный кабинетный рояль. Весь исцарапанный, перекрашенный, покрытый пылью, рассохшийся, но живой. Что-то поддерживало в нем жизнь. Казалось, в его глубине таится источник извечного света, ослабевшего в борьбе за выживание, но не сдавшегося, – бессмертного света, делающего и сам рояль бессмертным.
Это была чудесная модель в стиле art déco[7]. Но было в этом инструменте и еще кое-что чудесное: он словно был наделен волшебной силой, он притягивал. Он околдовал меня. Покорил мое сердце с первого взгляда и навсегда.
С волнением человека, предполагающего, что он в совершенно неожиданном месте обнаружил Ковчег Завета, я поднял клап и прочитал на его внутренней стороне: «Гротриан – Штайнвег». Название известной компании из Брауншвейга было написано не так, как писалось обычно, – оно было выдержано в том же изысканном стиле, что и сам рояль. Я поднял крышку рояля, и перед моим взором предстало заброшенное поле, где в свое время разворачивались тысячи сражений. Попытки найти серийный номер, который помог бы определить возраст инструмента, успехом не увенчались, – наверное, он был скрыт под одним из многочисленных слоев краски, которой рояль столько раз уродовали.