
Полная версия:
Масоны
– Нет, лучше сыграю лезгинку, – сказал он и на первых порах начал фантазировать нечто довольно медленное, а потом быстрое и совсем уже быстрое, как бы вихрь, и посреди этого слышались каскады сыплющихся звуков, очень напоминающих звуки медных тарелок. Все это очень понравилось слушателям Лябьева, а также, кажется, и ему самому, так что он с некоторым довольством спросил Углакова:
– Далее, сколько я помню, по либретто дуэт между Амалат-Беком и Султан-Ахметом?
– Так! – подтвердил тот, взглянув в тетрадку.
Лябьев опять стал фантазировать, и тут у него вышло что-то очень хорошее, могущее глубоко зашевелить душу всякого человека. По чувствуемой мысли дуэта можно было понять, что тщетно злым и настойчивым басом укорял хитрый хан Амалат-Бека, называл его изменников, трусом, грозил кораном; Амалат-Бек, тенор, с ужасом отрицался от того, что ему советовал хан, и умолял не возлагать на него подобной миссии. При этом в игре Лябьева ясно слышались вопли и страдания честного человека, которого негодяй и мерзавец тащит в пропасть. Дамы и Углаков очень хорошо поняли, что художник изображает этим историю своих отношений с Янгуржеевым; но Лябьев, по-видимому, дуэтом остался недоволен: у него больше кипело в душе, чем он выразил это звуками. Перестав играть, он склонил голову; но потом вдруг приподнял ее и заиграл положенную им, когда еще он был женихом Музы Николаевны, на музыку хвалебную песнь: «Тебе бога хвалим, тебе господа исповедуем». Тогда он сочинил эту песнь, чтобы угодить Сусанне Николаевне, но теперь она пришлась по душе всем и как бы возвысила дух каждого. Аграфена Васильевна, бывшая, несмотря на свое цыганское происхождение, весьма религиозною и знавшая хорошо хвалебную песнь, начала подпевать, и ее густой контральто сразу же раздался по всему коридору. «Свят, свят, свят господь бог Саваоф, полны суть небеса и земля величества славы твоея!» – отчетливо пела она. Все почти арестанты этого этажа вышли в коридор и скучились около приотворенной несколько двери в камеру Лябьева. У многих из них появились слезы на глазах, но поспешивший в коридор смотритель, в отставном военном вицмундире и с сильно пьяной рожей, велел, во-первых, арестантам разойтись по своим местам, а потом, войдя в нумер к Лябьеву, объявил последнему, что петь в тюрьме не дозволяется.
– Почему не дозволяется? – крикнул на него Углаков.
– Это может возмутить арестантов, как и возмутило их несколько, – проговорил с важностью смотритель, вовсе не подозревая, что у бедных узников текли слезы не из духа возмущения, а от чувства умиления.
– Вот болван-то! – проговорил почти вслух Углаков.
– Полно, Пьер! – остановил его Лябьев. – Мы не будем петь, – отнесся он к смотрителю.
– Прошу вас, – сказал тот и, идя потом по коридору, несколько раз повторил сам себе: «А с этим господином офицером, я еще посчитаюсь, посчитаюсь».
Вскоре затем посетители стали собираться; но Муза Николаевна решительно объявила, что она хочет остаться с мужем.
– Вы имеете на то право, а если вас дурак-смотритель станет беспокоить, так покажите ему вот эту записку обер-полицеймейстера.
И Углаков подал сказанную записку Лябьевой, которая была в восторге от подобного разрешения. Сам же m-r Пьер рассчитывал, кажется, поехать назад в одном экипаже с Сусанной Николаевной, но та, вероятно, заранее это предчувствовавшая, немедля же, как только они вышли от Лябьева, сказала:
– Прощайте, Петр Александрыч!
– Да я к вам же еду! – возразил было тот.
– Но я еще еду не домой, и заеду в Никитский монастырь! – придумала Сусанна Николаевна и чрезвычайно проворно пошла с лестницы.
У m-r Пьера вытянулось лицо, но делать нечего; оставшись в сообществе с Аграфеной Васильевной, он пошел с ней неторопливым шагом, так как Аграфена Васильевна по тучности своей не могла быстро ходить, и когда они вышли из ворот тюрьмы, то карета Сусанны Николаевны виднелась уже далеко.
– А вы, тетенька, на извозчике разве? – спросил Углаков Аграфену Васильевну.
– На извозчике!.. Мой-то старичище забрал всех лошадей и с Калмыком уехал шестериком на петуший бой… Ишь, какие себе забавы устроивают!.. Так взяла бы да петушиными-то когтями и выцарапала им всем глаза!..
– Тогда, постойте, тетенька, я вас довезу.
– Довези!
И они уселись с большим трудом в довольно широкие сани Углакова. Аграфена Васильевна очень уж много места заняла.
– А не завернете ли вы, тетенька, со мной, по старой памяти, пофрыштикать в Железный?
– Могу, – отвечала Аграфена Васильевна.
Трактир, который Углаков наименовал «Железным», находился, если помнит читатель, прямо против Александровского сада и был менее посещаем, чем Московский трактир, а потому там моим посетителям отвели довольно уединенное помещение, что вряд ли Углаков и не имел главною для себя целию, так как желал поговорить с Аграфеной Васильевной по душе и наедине. Потребовали они оба не бог знает чего. Тетенька пожелала скушать подовый пирожок и сосисок под капустой и запить все сие медом, но на последнее Углаков не согласился и велел подать бутылку шампанского. Задушевный разговор между ними сейчас же начался.
– Кто это другая-то барыня была в тюрьме? – спросила Аграфена Васильевна.
– Это – сестра Лябьевой – Марфина!.. – отвечал Углаков.
– Я так и чаяла!.. Барыня, я тебе скажу, того… писаная красавица!..
– Мало, что красавица… божество какое-то!
– Да… – протянула Аграфена Васильевна. – И что ж, ты за ней примахиваешь маненько, больно уж все как-то юлил около нее?
– Ах, тетенька, – воскликнул на это Углаков, – не то, что примахиваю, а так вот до сих пор, по самую макушку врезался!
– Ишь ты какой!.. Губа-то, я вижу, у тебя не дура!.. А она-то что же?.. Тоже?
– Нет, она невнимательна.
– Но, может, любит уж другого?
– Нет!
– А муж ведь, чай, есть у ней?
– Есть.
– Молодой?
– Старый, но умен очень.
– Ну, что умен… По-моему, знаешь, что я тебе скажу, Петруша… Барыня эта также к тебе сильно склонна.
– Как? – воскликнул Углаков, выпучив глаза от удивления и радости.
– Да так!.. Мы, бабы, лучше друг друга разумеем… Почто же она, как заяц, убежала от тебя, когда мы вышли от Лябьева?
– Может быть, из отвращения ко мне! – подхватил Углаков.
– Ну да!.. Из отвращения к нему? – возразила Аграфена Васильевна. – А не из того ли лучше, что на воре-то шапка горит, – из страха за самое себя, из робости к тебе?.. Это, милый друг, я знаю по себе: нас ведь батьки и матки и весь, почесть, табор лелеют и холят, как скотину перед праздником, чтобы отдать на убой барину богатому али, пожалуй, как нынче вот стало, купцу, а мне того до смерти не хотелось, и полюбился мне тут один чиновничек молоденький; на гитаре, я тебе говорю, он играл хоть бы нашим запевалам впору и все ходил в наш, знаешь, трактир, в Грузинах… Вижу я, что больно уж он на меня пристально смотрит, и я на него смотрю… И прилепились мы таким манером друг к другу душой как ни на есть сильно, а сказать о том ни он не посмел, и я робела… Пословица-то, видно, справедлива: «тут-то много, да вон нейдет». Так мы, братик мой, и промигали наше дело.
– Поэтому, тетенька, вы думаете, что и я промигаю свое дело? – спросил стремительно Углаков.
– Ты и она, оба промигаете!.. А по нашему цыганскому рассуждению, знаешь, как это песня поется: «Лови, лови часы любви!»
– Но как их, тетенька, поймать-то?.. Поймать я не знаю как!.. Научите вы меня тому!
– Смешной ты человек!.. Научи его я?.. Коли я и сама не сумела того, что хотела… Наука тут одна: будь посмелей! Смелость города берет, не то что нашу сестру пленяет.
– Ну, а если Сусанна Николаевна очень за это рассердится? Что тогда?
– Это тоже, как сказать, может, рассердится, а то и нет… Старый-то муж, поди чай, надоел ей: «Старый муж, грозный муж, режь меня, бей меня, я другого люблю!» – негромко пропела Аграфена Васильевна и, допив свое шампанское, слегка ударила стаканом по столу: видно, уж и ей старый-то муж надоел сильно.
– Но из чего вы, тетенька, заключаете, что Сусанна Николаевна склонна ко мне?
– Изволь, скажу! Ты-то вот не видел, а я заметила, что она ажно в спину тебе смотрит, как ты отвернешься от нее, а как повернулся к ней, сейчас глаза в сторону и отведет.
– Тетенька, верно ли вы это говорите? – переспросил Углаков.
– Верно! У нас, старых завистниц, на это глаз зоркий.
– Я вас, тетенька, за это обниму и зацелую до смерти.
– Целуй! До смерти-то словно не зацелуешь… Целовали меня тоже, паря, не жалеючи.
Затем они обнялись и расцеловались самым искренним образом, а потом Углаков, распив с тетенькой на радости еще полбутылочку шампанского, завез ее домой, а сам направился к Марфиным, акибы на дежурство, но в то же время с твердой решимостью добиться от Сусанны Николаевны ответа: любит ли она его сколько-нибудь, или нет.
VII
В почтительной позе и склонив несколько набок свою сухощавую голову, стоял перед Тулузовым, сидевшим величаво в богатом кабинете, дверь которого была наглухо притворена, знакомый нам маляр Савелий Власьев, муж покойной Аксюши. Лицо Савелия по-прежнему имело зеленовато-желтый цвет, но наряд его был несколько иной: вместо позолоченного перстня, на пальце красовался настоящий золотой и даже с каким-то розовым камнем; по атласному жилету проходил бисерный шнурок, и в кармане имелись часы; жидкие волосы на голове были сильно напомажены; брюки уже не спускались в сапоги, а лежали сверху сапог. Все это объяснялось тем, что Савелий Власьев в настоящее время не занимался более своим ремеслом и был чем-то вроде главного поверенного при откупе Тулузова, взяв который, Василий Иваныч сейчас же вспомнил о Савелии Власьеве, как о распорядительном, умном и плутоватом мужике. Выписав его из Петербурга в Москву, он стал его быстро возвышать и приближать к себе, как некогда и его самого возвышал Петр Григорьич. Савелий Власьев оказался главным образом очень способным устраивать и улаживать разные откупные дела с полицией, так что через какие-нибудь полгода он был на дружеской ноге со всеми почти квартальными и даже некоторыми частными. В настоящем случае Василий Иваныч и вел с ним разговор именно об этом предмете.
– Я тебе очень благодарен, Савелий Власьев, – говорил он, сохраняя свой надменный вид, – что у нас по откупу не является никаких дел.
– Зачем же и быть им? – отвечал, слегка усмехнувшись тонкими губами, Савелий Власьев.
– Да… Но целовальники, вероятно, и вещи краденые принимают, – продолжал Тулузов.
– Постоянно-с! – не потаил Савелий Власьев.
– А полиция что же?
– Полиции какое дело, когда жалоб нет, и от нас она получает, что ей следует.
– Кроме ворованных вещей, я убежден, что в кабаках опиваются часто и убийства, может быть, даже совершаются? – допытывался Василий Иваныч.
– Конечно, не без греха-с! – объяснил Савелий Власьев.
– И как же вы тут вывертываетесь?
– Что ж?.. Поманеньку вывертываемся… Разве трудно вывезти человека из кабака куда-нибудь подальше?.. Слава богу, пустырей около Москвы много.
– Вывезти, ты говоришь!.. Но в кабаке могут быть свидетели и видеть все это.
– Какие там свидетели?.. Спьяну-то другой и не видит, что вокруг его происходит, а которые потрезвей, так испугаются и разбегутся. Вон, не то что в кабаке, а в господском доме, на вечере, князя одного убили.
– Ты разве слышал это?
– Слышал-с!.. Мне тутошный квартальный надзиратель все как есть рассказал.
– Однако тот господин, который убил князя, – я его знаю: он из нашей губернии, – некто Лябьев, в тюрьме теперь сидит.
– Вольно ж ему было вовремя не позамаслить полиции… Вон хозяина, у кого это произошло, небось, не посадили.
– Да того за что же сажать?
– За то, что-с, как рассказывал мне квартальный, у них дело происходило так: князь проигрался оченно сильно, они ему и говорят: «Заплати деньги!» – «Денег, говорит, у меня нет!» – «Как, говорит, нет?» – Хозяин уж это, значит, вступился и, сцапав гостя за шиворот, стал его душить… Почесть что насмерть! Тот однакоче от него выцарапался да и закричал: «Вы мошенники, вы меня обыграли наверняка!». Тогда вот уж этот-то барин – как его? Лябьев, что ли? – и пустил в него подсвечником.
– Вздор это! – отвергнул настойчиво Тулузов. – Князя бил и убил один Лябьев, который всегда был негодяй и картежник… Впрочем, черт с ними! Мы должны думать о наших делах… Ты говоришь, что если бы что и произошло в кабаке, так бывшие тут разбегутся; но этого мало… Ты сам видишь, какие строгости нынче пошли насчет этого… Надобно, чтобы у нас были заранее готовые люди, которые бы показали все, что мы им скажем. Полагаю, что таких людей у тебя еще нет под рукой?
– Никак нет! – отвечал Савелий Власьев.
– Но приискать ты их можешь?
Савелий Власьев несколько мгновений соображал.
– Приискать, отчего же не приискать? Только осмелюсь вам доложить, как же мы их будем держать? На жалованьи? – произнес Савелий Власьев, кажется, находивший такую меру совершенно излишнею.
– На жалованьи, конечно, и пусть в кабаках даром пьют, сколько им угодно… Главное, не медли и на днях же приищи их!
– Слушаю-с! – отвечал покорно Савелий Власьев.
Он видел барина в таком беспокойном состоянии только один раз, когда тот распоряжался рассылкой целовальников для закупки хлеба, и потому употребил все старание, чтобы как можно скорее исполнить данное ему поручение. Однако прошло дня четыре, в продолжение которых Тулузов вымещал свое нетерпение и гнев на всем и на всех: он выпорол на конюшне повара за то, что тот напился пьян, сослал совсем в деревню своего камердинера с предписанием употребить его на самые черные работы; камердинера этого он застал на поцелуе с одной из горничных, которая чуть ли не была в близких отношениях к самому Василию Иванычу.
Савелий Власьев наконец предстал перед светлые очи своего господина и донес, что им отысканы нужные люди.
– Кто именно? – спросил в одно и то же время с радостью и величавым выражением в лице Тулузов.
– Да двое из них чиновники, а один отставной поручик артиллерии.
– Что они, молодые или старые?
– Какое молодые?.. Старые… Разве человек в силах и годный на что-нибудь пошел бы на то?
– Это и хорошо!.. Но теперь о тебе собственно, – начал Тулузов, и голос его принял явно уже оттенок строгости, – ты мне всем обязан: я тебя спас от Сибири; я возвел тебя в главноуправляющие по откупу, но если ты мне будешь служить не с усердием, то я с тобой строго распоряжусь и сошлю тебя туда, куда ворон костей не занашивал.
– Разве я того не понимаю-с? – произнес с чувством Савелий Власьев. – Я готов служить вам, сколько сумею.
– Дело мое, о котором я буду теперь с тобой говорить, – продолжал, уже не сидя величественно в кресле, а ходя беспокойными шагами по кабинету, Тулузов, – состоит в следующем глупом казусе: в молодости моей я имел неосторожность потерять мой паспорт… Я так испугался, оставшись без вида, что сунулся к тому, к другому моему знакомому, которые и приладили мне купить чужой паспорт на имя какого-то Тулузова… Я записался по этому виду, давал расписки, векселя, клал деньги в приказ под этим именем, тогда как моя фамилия вовсе не Тулузов, но повернуться назад было нельзя… За это сослали бы меня понимаешь?
– Поди ты, какое дело! – сказал с участием Савелий Власьев.
– Но казус-то разыгрался еще сквернее! – подхватил Тулузов. – На днях на меня сделан донос, что человек, по паспорту которого я существую на белом свете, убит кем-то на дороге.
– Господи помилуй! – проговорил уже с некоторым страхом Савелий Власьев.
– Удивительное, я тебе говорю, стечение обстоятельств!.. Объявить мне теперь, что я не Тулузов, было бы совершенным сумасшествием, потому что, рассуди сам, под этим именем я сделался дворянином, получил генеральский чин… Значит, все это должны будут с меня снять.
– Но за что же это, помилуйте?! – возразил с участием Савелий Власьев.
– Закон у нас не милует никого, и, чтобы избежать его, мне надобно во что бы то ни стало доказать, что я Тулузов, не убитый, конечно, но другой, и это можно сделать только, если я представлю свидетелей, которые под присягой покажут, что они в том городе, который я им скажу, знали моего отца, мать и даже меня в молодости… Согласны будут показать это приисканные тобою лица?
– Как бы, кажется, не согласиться! Это не весть что такое! – произнес с некоторым раздумьем Савелий Власьев. – Только сумеют ли они, ваше превосходительство, – вот что опасно… Не соврали бы чего и пустяков каких-нибудь не наговорили.
– Это можно устранить: я тебе надиктую, что они должны будут говорить, а ты им это вдолби, и пусть они стоят на одном, что знали отца моего и мать.
– Понимаю-с! – проговорил Савелий Власьев. – Но тут еще другое есть, – присовокупил он, усмехнувшись, – больно они мерзко одеты, все в лохмотьях!
– В таком случае, купи им новое платье и скажи им, чтобы они являлись в нем, когда их потребуют по какому бы то ни было нашему делу.
– Сказать им это следует, только послушаются ли они?.. Пожалуй, того и гляди, что пропьют с себя все, окаянные! – возразил Савелий Власьев.
– А если пропьют, другое им сделаешь!.. Стоит ли об этом говорить?
– Слушаю-с, – сказал на это Савелий Власьев и хотел было уже раскланяться с барином, но тот ему присовокупил:
– Если ты мне все это дело устроишь, я тебе две тысячи дам в награду.
– Благодарю-с на том! – отозвался несколько глухим голосом Савелий Власьев и ушел.
Нет никакого сомнения, что сей умный мужик, видавший на своем веку многое, понял всю суть дела и вывел такого рода заключение, что барин у него теперь совсем в лапах, и что сколько бы он потом ни стал воровать по откупу, все ему будет прощаться.
Не ограничиваясь всеми вышесказанными мерами, Тулузов на другой день поутру поехал для предварительных совещаний в частный дом к приставу. Предприняв этот визит, Василий Иваныч облекся в форменный вицмундир и в свой владимирский крест. Частный пристав, толстый и по виду очень шустрый человек, знал, разумеется, Тулузова в лицо, и, когда тот вошел, он догадался, зачем собственно этот господин прибыл, но все-таки принял сего просителя с полным уважением и предложил ему стул около служебного стола своего, покрытого измаранным красным сукном, и вообще в камере все выглядывало как-то грязновато: стоявшее на столе зерцало было без всяких следов позолоты; лежавшие на окнах законы не имели надлежащих переплетов; стены все являлись заплеванными; даже от самого вицмундира частного пристава сильно пахнуло скипидаром, посредством которого сей мундир каждодневно обновлялся несколько.
– Я получил от вас бумагу, – начал Тулузов с обычным ему последнее время важным видом, – в которой вы требуете от меня объяснений по поводу доноса, сделанного на меня одним негодяем.
– Да, что делать?.. Извините! – отвечал частный пристав, пожимая плечами. – Служба то повелевает, а еще более того наша Управа благочиния, которая заставляет нас по необходимости делать неприятности обывателям.
– Кто ж этого не понимает?.. И я приехал не претензии вам изъявлять, а посоветоваться с вами, как с человеком опытным в подобных делах.
– Благодарю вас за доверие и сочту себя обязанным быть к вашим услугам.
– Услуга ваша будет для меня состоять в том, чтобы вы научили меня, в каком духе дать вам объяснение.
– То есть, я полагаю, – произнес решительным тоном частный пристав, – что вам лучше всего отвергнуть донос во всех пунктах и учинить во всем полное запирательство.
– Да мне запираться-то не в чем, понимаете? – возразил с некоторым негодованием и презрительно рассмеявшись Тулузов.
– Знаю-с это, – извините, что не так выразился!.. Отвергнуть весь донос, – повторил частный пристав.
– Мало, что отвергнуть, – продолжал Тулузов, – но доказать даже противное.
– А это еще лучше, если вы можете! – подхватил частный пристав.
– Могу-с! – отвечал с окончательною уже величавостью Василий Иваныч. – Я представлю вам свидетелей, которые знали меня в детстве, знали отца моего, Тулузова.
– И превосходно, отлично! – воскликнул частный пристав. – Тогда этот донос разлетится в пух и прах!
– Но вы, конечно, указанных мною свидетелей вызовете в часть и спросите? – допытывался Тулузов.
– Непременно-с! – проговорил частный пристав.
– И я просил бы вас, Иринарх Максимыч, – назвал Тулузов уже по имени частного пристава, – позволить мне быть при этом допросе.
По лицу частного пристава пробежал как бы маленький конфуз.
– По закону этого, ваше превосходительство, нельзя, – сказал он, – но, желая вам угодить, я готов это исполнить… Наша проклятая служба такова: если где не довернулся, начальство бьет, а довернулся, господа московские жители обижаются.
– Ну, это дураки какие-нибудь! – произнес, вставая, Тулузов. – Я не замедлю вам представить объяснение.
– Бога ради; мы уже подтверждение по этому делу получили! – воскликнул жалобным тоном частный пристав.
– Не замедлю-с, – повторил Тулузов и действительно не замедлил: через два же дня он лично привез объяснение частному приставу, а вместе с этим Савелий Власьев привел и приисканных им трех свидетелей, которые действительно оказались все людьми пожилыми и по платью своему имели довольно приличный вид, но физиономии у всех были весьма странные: старейший из них, видимо, бывший чиновник, так как на груди его красовалась пряжка за тридцатипятилетнюю беспорочную службу, отличался необыкновенно загорелым, сморщенным и лупившимся лицом; происходило это, вероятно, оттого, что он целые дни стоял у Иверских ворот в ожидании клиентов, с которыми и проделывал маленькие делишки; другой, более молодой и, вероятно, очень опытный в даче всякого рода свидетельских показаний, держал себя с некоторым апломбом; но жалчее обоих своих товарищей был по своей наружности отставной поручик. Он являл собою как бы ходячую водянку, которая, кажется, каждую минуту была готова брызнуть из-под его кожи; ради сокрытия того, что глаза поручика еще с раннего утра были налиты водкой, Савелий Власьев надел на него очки. Когда все сии свидетели поставлены были на должные им места, в камеру вошел заштатный священник и отобрал от свидетелей клятвенное обещание, внушительно прочитав им слова, что они ни ради дружбы, ни свойства, ни ради каких-либо выгод не будут утаивать и покажут сущую о всем правду. Во время отобрания присяги как сами свидетели, так равно и частный пристав вместе с Тулузовым и Савелием Власьевым имели, как водится, несколько печальные лица. Опрос потом начался с отставного поручика.
– Вы знали родителя господина Тулузова? – спросил его частный пристав.
– Знал! – нетвердо выговорил поручик. – У нас в бригаде был тоже Тулузов…
– Это к делу нейдет! – остановил его частный пристав.
– Пожалуй, что и нейдет!.. Позвольте мне сесть: у меня ноги болят!..
– Сделайте милость! – разрешил ему пристав.
Савелий Власьев поспешил пододвинуть поручику стул, на который тот и опустился.
– Я раненый… и ниоткуда никакого вспомоществования не имею… – бормотал, пожимая плечами, поручик.
– Но подтверждаете ли вы, что знали отца господина Тулузова? – повторил ему пристав.
– Утверждаю! – воскликнул громко, как бы воспрянув на мгновение, поручик.
– Тогда подпишитесь вот к этой бумаге! – сказал ему ласковым голосом пристав.
Поручик встал на ноги и долго-долго смотрел на бумагу, но вряд ли что-нибудь прочел в ней, и затем кривым почерком подмахнул: такой-то.
– Могу я теперь уйти? – спросил он.
– Можете, – разрешил ему частный.
Поручик пошел шатающейся походкой, бормоча:
– За неволю пьешь, когда никакого нет состояния, а я раненый, – служить не могу…
Тулузов за приведение такого пьяного свидетеля бросил сердитый взгляд на Савелия Власьева и обратился потом к частному приставу, показывая глазами на ушедшего поручика:
– А ведь часто бывал в доме моего покойного отца… Я его очень хорошо помню, был весьма приличный молодой человек.
– Что делать? Жизнь! – отвечал на это философским тоном частный и стал спрашивать старичка-чиновника:
– Знали вы родителя господина Тулузова?
– Знал! – отвечал плаксивым тоном старичок.
– А самого господина Тулузова, который сидит вот здесь, вы видали в доме его отца?
– Видал, батюшка!.. Вот уж я одной ногой в могиле стою, а не потаю: видал!
Тулузов при этом поспешно сказал приставу:
– Это показание вы запишите в подлинных выражениях господина Пупкина!
– Без сомнения! – подхватил тот и, повернувшись затем к старичку-чиновнику, проговорил: – Подпишитесь!
Старичок не стал даже и читать отобранного от него показания, но зато очень четким старческим почерком начертал: «Провинциальный секретарь и кавалер Антон Пупкин».
Чиновник, опытный в даче свидетельских показаний, сделал, как и следовало ожидать, более точное и подробное показание, чем его предшественники. Он утвердительно говорил, что очень хорошо знал самого господина Тулузова и его родителей, бывая в том городе, где они проживали, и что потом встречался с господином Тулузовым неоднократно в Москве, как с своим старым и добрым знакомым. Желтоватое лицо Савелия Власьева при этом блистало удовольствием. Чело Тулузова также сделалось менее пасмурно. И когда, после такого допроса, все призванные к делу лица, со включением Савелия, ушли из камеры, то пристав и Тулузов смотрели друг на друга как бы с некоторою нежностью.