Читать книгу Масоны (Алексей Феофилактович Писемский) онлайн бесплатно на Bookz (39-ая страница книги)
bannerbanner
Масоны
МасоныПолная версия
Оценить:
Масоны

5

Полная версия:

Масоны

– Ах, я и без того довольно наказана! – произнесла Екатерина Петровна и склонила голову.

Прошло несколько минут в тяжелом для обоих собеседников молчании. Екатерина Петровна наконец поднялась со стула.

– Не думала я, Егор Егорыч, что вы будете так жестокосерды ко мне! – сказала она со ртом, искаженным печалью и досадой. – Вы, конечно, мне мстите за Валерьяна, что вам, как доброму родственнику, извинительно; но вы тут в одном ошибаетесь: против Валерьяна я ни в чем не виновата, кроме любви моей к нему, а он виноват передо мной во всем!

Проговорив это, Екатерина Петровна пошла.

– Тут оба вы виноваты! – крикнул ей вслед Егор Егорыч, не поднимаясь с своего кресла.

Екатерина Петровна зашла потом, и то больше из приличия, к Сусанне Николаевне.

– Ну, что, переговорили? – спросила та озабоченным голосом.

– Да, – ответила протяжно Екатерина Петровна.

Выехав от Марфиных, она направилась не домой, а в Кремль, в один из соборов, где, не видя даже, перед каким образом, упала на колени и начала со слезами на глазах молиться. За последние два года она все чаще и все искреннее прибегала к молитве. Дело в том, что Екатерина Петровна почти насквозь начинала понимать своего супруга, а что в настоящие минуты происходило в ее душе, – и подумать страшно. Заступаясь во всей предыдущей сцене за мужа, она почти верила тому, что говорил про Тулузова Егор Егорыч, и ее кидало даже в холодный пот при мысли, что она, все-таки рожденная и воспитанная в порядочной семье, разделяла ложе и заключала в свои объятия вора, убийцу и каторжника!..

Возвратясь домой, она не зашла к мужу, несмотря на то, что собственно исполняла его поручение. Она оставалась в своей комнате, покуда к ней не пришла на помощь ее рассудочная способность, наследованная ею от отца. Любви к Тулузову Екатерина Петровна не чувствовала никакой; если бы и сослали его, то это, конечно, было бы стыдно и неловко для нее, но и только. Что касается до имущественного вопроса, то хотя Тулузов и заграбастал все деньги Петра Григорьича в свои руки, однако недвижимые имения Екатерина Петровна сумела сберечь от него и делала это таким образом, что едва он заговаривал о пользе если не продать, то, по крайней мере, заложить какую-нибудь из деревень, так как на деньги можно сделать выгодные обороты, она с ужасом восклицала: «Ах, нет, нет, покойный отец мой никогда никому не был должен, и я не хочу должать!» Сообразив все это, Екатерина Петровна определила себе свой образ действия и не сочла более нужным скрывать перед мужем свое до того таимое от него чувство. Тулузов между тем, давно уже слышавший, что жена возвратилась, и тщетно ожидая, что она придет к нему с должным донесением, потерял, наконец, терпение и сам вошел к ней.

– Ты застала Марфина? – спросил он строгим голосом, каким обыкновенно разговаривал с Екатериной Петровной, особенно с тех пор, как произведен был в действительные статские советники.

– Застала, – отвечала Екатерина Петровна, не поворачивая даже головы к мужу.

– Что ж тебе набормотал этот старый хрыч?

Екатерина Петровна при этом насмешливо улыбнулась.

– Зачем же ты тогда посылал меня к Марфину, если считаешь его только старым бормотуном? – проговорила она.

– Потому, что подобные старичишки опаснее всяких змей!.. Узнала ли ты от него что-нибудь?

– Узнала!

– Что же именно?

– Узнала, что на тебя действительно донес доктор Сверстов, который лично знал одного молодого Тулузова, что Тулузова этого кто-то убил на дороге, отняв у него большие деньги, а также и паспорт, который потом у тебя оказался и с которым ты появился в нашу губернию.

Как ни умел Василий Иваныч скрывать свои душевные ощущения, но при этом покраснел.

– Разве Тулузов один только и был на свете? – воскликнул он. – Говорила ли ты это Марфину?

– Нет, не говорила.

– Но как же главного-то не сказать!

– В голову не пришло; вообще Егор Егорыч говорит, что дело это теперь в руках правительства и что следствие раскроет тут все, что нужно!

– Я без него это знаю и по следствию, конечно, докажу, кто я и откуда. Им меня ни в чем не уличить!

Екатерина Петровна слегка пожала плечами, как бы думая: «тогда о чем же разговаривать», и вслух сказала:

– Егор Егорыч, по его словам, будет очень рад, если ты все это докажешь!

– Рад этому он не будет, это он хитрит, пусть только хоть не мешается в это дело, от которого ему не может быть ни тепло, ни холодно… Просила ты его об этом?

– Просила, но он мне сказал, что если по делу окажется, что ты убийца (на последние слова Екатерина Петровна сделала некоторое ударение), тогда он будет непременно действовать против тебя!

– На беду его, по делу этого никогда не докажется! – проговорил Тулузов, рассмеявшись.

Екатерина Петровна на это ничего не сказала.

– Все это вздор и пустяки! – продолжал тот. – На людей, начинающих возвышаться, всегда возводят множество клевет и сплетен, которые потом, как комары от холода, сразу все пропадают; главное теперь не в том; я имею к тебе еще другую, более серьезную для меня просьбу: продать мне твою эту маленькую деревню Федюхину, в сорок или пятьдесят душ, кажется.

– Это зачем она тебе понадобилась? – спросила Екатерина Петровна недобрым голосом.

– Затем, чтобы иметь своих крепостных людей, которые гораздо вернее, усерднее и преданнее служат, да вдобавок еще и страха больше чувствуют, чем наемные.

– Но зачем я тебе буду продавать эту деревню, когда она и без того крепостная наша! – возразила тем же недобрым тоном Екатерина Петровна.

– Крепостная, но ваша, а не моя, – это большая разница, и люди это очень хорошо понимают.

Екатерина Петровна при этом злобно усмехнулась и проговорила:

– Нет, уж ты можешь покупать себе крепостных крестьян у кого тебе угодно, только не у меня… Я раз навсегда тебе сказала, что ни одной копейки не желаю более проживать из состояния покойного отца.

– Но вы и не проживете, я не дарить вас прошу мне это именье, а продать… Вы не поняли, значит, моих слов.

– И продавать не хочу ни за какие деньги! – повторяла свое Екатерина Петровна.

– Как это глупо! – воскликнул Тулузов.

– По-твоему – глупо, а по-моему – умно, и мне уж наскучило на все глядеть не своими, а твоими глазами.

Тулузов пожал плечами.

– С тобой сегодня говорить нельзя, – сказал он, – рассвирепела от болтовни Марфина, как тигрица, и кидается на всех.

– Ты-то пуще добрый! – воскликнула Екатерина Петровна.

– Хоть и не добрый, но не сумасшедший, по крайней мере! – отозвался насмешливо Тулузов и ушел от жены.

В продолжение всего остального дня супруги не видались больше. Тулузов тотчас же после объяснения с женой уехал куда-то и возвратился домой очень поздно. Екатерина же Петровна в семь часов отправилась в театр, где давали «Гамлета» и где она опять встретилась с Сусанной Николаевной и с Лябьевой, в ложе которых сидел на этот раз и молодой Углаков, не совсем еще, кажется, поправившийся после болезни.

Всею публикой, как это было и в «Жизни игрока», владел Мочалов. На Сусанну Николаевну он произвел еще более сильное впечатление, чем в роли Жоржа де-Жермани: она, почти ни разу не отвернувшись, глядела на сцену, а когда занавес опускался, то на публику. Углаков, не удостоенный таким образом ни одним взглядом, сидел за ее стулом, как скромный школьник. Муза Николаевна тоже чрезвычайно заинтересовалась пьесой, но зато Екатерина Петровна вовсе не обращала никакого внимания на то, что происходило на сцене, и беспрестанно взглядывала на двери ложи, в которой она сидела одна-одинехонька, и только в четвертом антракте рядом с нею появился довольно приятной наружности молодой человек. Первая это заметила Муза Николаевна и, по невольному любопытству, спросила Углакова:

– Вы не знаете, кто этот господин, который сидит в ложе madame Тулузовой, этой дамы-брюнетки, через три ложи от нас?

Углаков небрежно взглянул на названную ему ложу.

– Это один из театральных жен-премьеров. Он тут на месте: madame Тулузова из самых дойных коров теперь в Москве!

Муза Николаевна слегка рассмеялась и погрозила ему пальцем, а Сусанна Николаевна как будто бы и не слыхала ничего из того, о чем они говорили.

VI

По Москве разнеслась страшная молва о том, акибы Лябьев, играя с князем Индобским в карты, рассорился с ним и убил его насмерть, и что это произошло в доме у Калмыка, который, когда следствие кончилось, сам не скрывал того и за одним из прескверных обедов, даваемых Феодосием Гаврилычем еженедельно у себя наверху близким друзьям своим, подробно рассказал, как это случилось.

– Вот-с, в этих самых стенах, – стал он повествовать, – князь Индобский подцепил нашего милого Аркашу; потом пролез ко мне в дом, как пролез и к разным нашим обжорам, коих всех очаровал тем, что умел есть и много ел, а между тем он под рукою распускал слух, что продает какое-то свое большое имение, и всюду, где только можно, затевал банк…

– Ну, да, банк, банк! От этих скороспелок все и гибнут! – отозвался вдруг хозяин, боязливо взглянув на отворенную дверь, из которой он почувствовал, что тянет несколько свежий воздух.

– Гибнут только дураки от скороспелок, а умные ничего себе, живут! – возразил ему Калмык и продолжал свой рассказ: – Аркаша, оглоданный до костей своими проигрышами, вздумал на этом, таком же оглодыше, поправить свои делишки.

– Ах, барин, барин!.. Не ты бы говорил, не я бы слушала! – воскликнула вдруг восседавшая на месте хозяйки Аграфена Васильевна. – Кто больше твоего огладывал Аркашу?.. Ты вот говоришь, что он там милый и размилый, а тебе, я знаю, ничего, что он сидит теперь в тюрьме.

– Как ничего! – воскликнул в свою очередь Калмык. – Я сам чуть не угодил вместе с ним в острог попасть.

– Да тебе-то бы давно довлело там быть! – подхватила расходившаяся Аграфена Васильевна.

– Да и буду, тетенька, там. Мне даже во сне снятся не райские долины, а места более отдаленные в Сибири, – проговорил кротким голосом и, по-видимому, нисколько не рассердившийся Калмык.

– Не перебивай, Груня, и не мешай! – остановил жену Феодосий Гаврилыч. – Рассказывай мне с точностью, – отнесся он к Калмыку, – где это произошло?

– У меня на вечере; человек пятьдесят гостей было. Я, по твоему доброму совету, не играю больше в банк, а хожу только около столов и наблюдаю, чтобы в порядке все было.

– Я думаю, – не играешь! – снова отозвалась не вытерпевшая Аграфена Васильевна.

– Ей-богу, тетенька, не играю, и вот доказательство: я подошел было и сел около Аркадия, который держал банк, чтобы не задурачился он и не просмотрел бы чего…

– А пьяны они были? – спросил с некоторою таинственностью Феодосий Гаврилыч.

– Как водится, на третьем взводе оба.

– А кому из них больше везло? – интересовался с глубокомысленным видом Феодосий Гаврилыч.

– Аркадию! Бил почти все карты.

Аграфену Васильевну точно что подмывало при этом, и она беспрестанно переглядывалась то с одним, то с другим из прочих гостей.

– Но из-за чего у них произошла ссора? – снова вопросил с глубокомысленным видом Феодосий Гаврилыч.

– Из-за того, что этот затхлый князь вдруг рявкнул на всю залу: «Здесь наверняка обыгрывают, у вас баломут подтасован!» «Как баломут?» – рявкнул и Аркаша.

– Да, так вот что князь сказал, теперь я понимаю!.. – произнес глубокомысленно Феодосий Гаврилыч.

– Что ж ты именно понимаешь? – спросил его насмешливо Калмык.

– То, что Лябьев обиделся и должен был выйти из себя! – сблагородничал Феодосий Гаврилыч.

– Вовсе не должен! – возразил ему с прежнею почти презрительною усмешкою Калмык. – Я бы на другой же день вызвал этого тухляка на дуэль и поучил бы его, и никакой бы истории не вышло.

– Но ты мне объясни одно, – допытывался, сохраняя свой серьезный вид, Феодосий Гаврилыч, – что подерутся за картами, этому я бывал свидетелем; но чтобы убить человека, – согласись, что странно.

– Ничего нет странного! – отозвался с некоторою запальчивостью Калмык. – Аркадий, в азарте, хватил его шандалом по голове и прямо в висок… Никто, я думаю, много после того не надышит.

– Конечно, это правда! – стал соглашаться Феодосий Гаврилыч. – Но, по городским рассказам, Индобского не то что ударил один Лябьев, а его били и другие…

– Лябьев еще живой человек, однако этого он не показывает, – возразил Калмык.

– Не показывает, как рассказывают это, по благородству души своей, и, зная, что произошло из-за него, принял все на себя.

– Мало ли в Москве наболтают, – произнес с презрением Калмык.

– Наболтать, конечно, что наболтают, – отозвался Феодосий Гаврилыч, – но все-таки князь, значит, у тебя в доме помер?

– У меня!.. Так что я должен был ехать в полицию и вызвать ту, чтобы убрали от меня эту падаль.

Когда Янгуржеев говорил это, то его лицо приняло столь неприятное и почти отвратительное выражение, что Аграфена Васильевна снова не вытерпела и повторила давно уже данное ее мужем прозвище Янгуржееву: «Дьявол, как есть!» Калмык, поняв, что это на его счет сказано, заметил ей:

– Что вы, тетенька, меня все дьяволом браните; пожалуй, и я вас назову ведьмой.

– Э, зови меня, как хочешь! Твоя брань ни у кого на вороту не повиснет… Я людей не убивала, в карты и на разные плутни не обыгрывала, а что насчет баломута ты говоришь, так это ты, душенька, не ври, ты его подкладывал Лябьеву: это еще и прежде замечали за тобой. Аркаша, я знаю, что не делал этого, да ты-то хотел его руками жар загребать. Разве ты не играл с ним в половине, одно скажи!

– Играл! – отвечал ей Янгуржеев.

– И отчего так вдруг повезло Аркаше?

– Прошу тебя, замолчи! – снова остановил жену Феодосий Гаврилыч. – Ты в картах ничего не понимаешь: можно в них и проигрывать и выигрывать.

– Больше тебя, вислоухого, понимаю, – перебила расходившаяся вконец Аграфена Васильевна. – И я вот при этом барине тебе говорю, – продолжала она, указывая своей толстой рукой на Калмыка, – что если ты станешь еще вожжаться с ним, так я заберу всех моих ребятишек и убегу с ними в какой-нибудь табор… Будьте вы прокляты все, картежники! Всех бы я вас своими руками передушила…

– Уйми прежде твоею ребенка, который, я слышу, там плачет внизу! – сказал ей наставительно Феодосий Гаврилыч.

– Без тебя-то пуще не знают! – огрызнулась Аграфена Васильевна, и, встав из-за стола, пошла вниз.

– Как ты можешь жить с этой злой дурой? – спросил, по уходе ее, Калмык.

– Умом, братец, одним только умом и живу с ней, – объяснил самодовольно Феодосий Гаврилыч.

Калмык при этом усмехнулся, да усмехнулись, кажется, и другие гости.

Что происходило между тем у Лябьевых, а также и у Марфиных – тяжело вообразить даже. Лябьев из дому же Калмыка был арестован и посажен прямо в тюрьму. Муза Николаевна, сама не помня от кого получившая об этом уведомление, на первых порах совсем рехнулась ума; к счастию еще, что Сусанна Николаевна, на другой же день узнавшая о страшном событии, приехала к ней и перевезла ее к себе; Егор Егорыч, тоже услыхавший об этом случайно в Английском клубе, поспешил домой, и когда Сусанна Николаевна повторила ему то же самое с присовокуплением, что Музу Николаевну она перевезла к себе, похвалил ее за то и поник головой. Что Лябьев разорится окончательно, он давно ожидал, но чтобы дело дошло до убийства, того не чаял. «Бедные, бедные Рыжовы! Не суждено вам счастия, несмотря на вашу доброту и кротость!» – пробормотал он. Стоявшая около него Сусанна Николаевна глубоко вздохнула и как бы ожидала услышать слово утешения и совета. Егор Егорыч инстинктивно понял это и постарался совладеть с собой.

– Чем более непереносимые по разуму человеческому горя посылает бог людям, тем более он дает им силы выдерживать их. Ступай к сестре и ни на минуту не оставляй ее: в своей безумной печали она, пожалуй, сделает что-нибудь с собой!

– Я все время буду при ней, – проговорила Сусанна Николаевна покорно и оставила Егора Егорыча, который затем предался умному деланию, причем вдруг пред его умственным взором, как сам он потом рассказал Сусанне Николаевне, нарисовалась тихая деревенская картина с небольшой хижиной, около которой сидели Муза Николаевна и Лябьев, а также вдали виднелся хоть и бледный довольно, но все-таки узнаваемый образ Валерьяна Ченцова. Они не были с столь измученными и истерзанными лицами, какими он привык их видеть. Егор Егорыч поспешил ущипнуть себя, ради убеждения, что не спит; но видение еще продолжалось, так что он встал со стула. Тогда все исчезло, и Егор Егорыч стал видеть перед собой окно, диван и постель, и затем, начав усердно молиться, провел в том всю ночь до рассвета. В следующие затем дни к Марфиным многие приезжали, а в том числе и m-me Тулузова; но они никого не принимали, за исключением одного Углакова, привезшего Егору Егорычу письмо от отца, в котором тот, извиняясь, что по болезни сам не может навестить друга, убедительно просил Марфина взять к себе сына в качестве ординарца для исполнения поручений по разным хлопотам, могущим встретиться при настоящем их семейном горе. Егор Егорыч, не переговорив предварительно с Сусанной Николаевной, разрешил юному Углакову остаться у него. Тот, в восторге от такого позволения, уселся в маленькой зале Марфиных навытяжку, как бы в самом деле был ординарцем Марфина, и просидел тут, ничего не делая, два дня, уезжая только куда-то на короткое время. На третий день наконец в нем случилась надобность: Сусанна Николаевна, сойдя вниз к Егору Егорычу с мезонина, где безотлучно пребывала около сестры, сказала ему, что Муза очень желает повидаться с мужем и что нельзя ли как-нибудь устроить это свидание.

– Там сидит у нас молодой Углаков, попроси его ко мне! – проговорил на это Егор Егорыч, к которому monsieur Pierre, приезжая, всегда являлся и рапортовал, что он на своем посту.

Сусанна Николаевна была крайне удивлена: она никак не ожидала, что Углаков у них; но как бы то ни было, хоть и сконфуженная несколько, вышла к нему.

– Давно ли вы у нас? – спросила она его невольно.

– Третий день! – отвечал он, вскочив со стула.

– Как третий день? – опять невольно спросила Сусанна Николаевна.

– Меня отец прислал к Егору Егорычу, что не буду ли я нужен ему, – объяснил Углаков.

Сусанна Николаевна, конечно, поняла, что это дело не отца, а самого Пьера, а потому, вспыхнув до ушей, попросила только Углакова войти к Егору Егорычу, а сама и не вошла даже вместе с ним.

– Милый юноша, – сказал Егор Егорыч Пьеру, – несчастная Лябьева желает повидаться с мужем… Я сижу совсем больной… Не можете ли вы, посоветовавшись с отцом, выхлопотать на это разрешение?

– Выхлопочу! – отвечал Углаков и, не заезжая к отцу, отправился в дом генерал-губернатора, куда приехав, он в приемной для просителей комнате объяснил на французском языке дежурному адъютанту причину своего прибытия.

Тот, без всякого предварительного доклада, провел его в кабинет генерал-губернатора, где опять-таки на безукоризненном французском языке начался между молодыми офицерами и маститым правителем Москвы оживленный разговор о том, что Лябьев вовсе не преступник, а жертва несчастного случая. Генерал-губернатор удивился, что m-me Лябьева до сих пор не видалась с мужем, причем присовокупил, что он велел даже бедному узнику с самых первых дней заключения послать фортепьяно в тюрьму. Заручившись таким мнением генерал-губернатора, Углаков поскакал к обер-полицеймейстеру, который дал от себя к тюремному смотрителю записку, что m-me Лябьева может ездить в острог и пребывать там сколько ей угодно. Таким образом на следующее утро Петр Углаков должен был m-me Лябьеву и m-me Марфину провести в тюрьму; обе сестры отправились в карете, а Углаков следовал за ними в своих санях. Проехать им пришлось довольно далеко. Муза и Сусанна переживали в эти минуты хоть и одинаково печальные, но в другом отношении и разные чувствования. Муза, конечно, кроме невыносимой тоски, стремилась к одному: скорее увидеть и обнять мужа, сказать ему, что нисколько не винит его и что, чем бы ни решилась его участь, она всюду последует за ним. Сусанна Николаевна ехала тоже под влиянием главного своего желания успокоить, сколько возможно, сестру и Лябьева; но к этому как-то болезненно и вместе радостно примешивалась мысль об Углакове; что этот бедный мальчик влюблен в нее до безумия, Сусанна Николаевна, к ужасу своему, очень хорошо видела. И что сама она… Но тут столько страхов и противоречий возникало в воображении Сусанны Николаевны, что она ничего отчетливо понять не могла и дошла только до такого вывода, что была бы совершенно счастлива, если бы Углаков стал ей другом или братом, но не более… Карета, наконец, остановилась у ворот тюрьмы. Караульный офицер, по врученной ему Углаковым записке обер-полицеймейстера, велел унтер-офицеру провести его, а также и дам, во внутрь здания. Тот сначала звякнул ключами, отпирая входную калитку в железных дверях тюрьмы, а затем пошли все по двору. Муза Николаевна совершенно не видела, что было около нее, Сусанна же Николаевна старалась не видеть. При входе в самое здание, снова раздалось звяканье железа и звяканье очень громкое, так что обе дамы невольно вскинули головы. Оказалось, что с лестницы сходила целая партия скованных по рукам и ногам каторжников, предназначенных к отправке по этапу. Сопровождавший арестантов отряд отдал Углакову честь, причем тоже звякнул своими ружьями. Отовсюду между тем чувствовался запах кислой капусты и махорки. В дворянском, впрочем, отделении, куда направлялись мои посетители, воздух оказался несколько посвежее и был уже пропитан дымом Жукова табаку и сигар с примесью запаха подгорелой телятины. Вместо дневного света по коридорам горели тусклые сальные свечи. Здесь Углаков спросил ходившего по коридору унтер-офицера, где нумер Лябьева. Тот подвел их. Первая рванулась в дверь Муза Николаевна. Увидав ее, Лябьев покраснел и растерялся: ему прежде всего сделалось стыдно перед ней. Но Муза бросилась к нему.

– Я знаю все, но совершенно покойна и здорова, – сказала она.

Вошедшая вслед за сестрой Сусанна Николаевна тоже старалась сохранить спокойствие.

– Егор Егорыч и я просим вас не падать духом, – произнесла она. – Бог прощает многое людям.

– Я знаю, что прощает, и нисколько не упал духом, – отвечал Лябьев.

Углаков вошел в камеру заключенного, как бы к себе в комнату; он развесил по гвоздям снятые им с дам салопы, а также и свою собственную шинель; дело в том, что Углаков у Лябьева, с первого же дня ареста того, бывал каждодневно.

Между узником и посетителями его как-то не завязывался разговор. Да и с чего его было начать? С того, что случилось? Это все знали хорошо. Высказывать бесполезные рассуждения или утешения было бы очень пошло. Но только вдруг Лябьев и Углаков услыхали в коридоре хорошо им знакомый голос Аграфены Васильевны, которая с кем-то, должно быть, вздорила и наконец брякнула:

– Как вы смеете не пускать меня? Я сенаторша!

Феодосий Гаврилыч в самом деле был хоть и не присутствовавший никогда, по причине зоба, но все-таки сенатор.

При том объявлении столь важного титула все смолкло, и Аграфена Васильевна, как бы королева-победительница, гордо вошла в нумер.

– Вот и я к тебе приехала! – сказала она, целуясь с Лябьевым.

Сусанне Николаевне и Музе Николаевне она сделала несколько церемонный реверанс. Познакомить дам Лябьев и Углаков забыли. Аграфена Васильевна уселась.

– А у тебя тут и потешка есть? – сказала она, показывая головой на фортепьяно.

– Есть, – отвечал Лябьев.

– Поигрываешь хоть маненько?

– Играю, сочинять даже начал.

– Вот это хвалю! – воскликнула Аграфена Васильевна. – А что такое измыслил?

– Оперу большую затеял. Помнишь, я тебе говорил, «Амалат-Бека».

– Ты принялся наконец за «Амалат-Бека»? – вмешалась радостно Муза Николаевна.

– Принялся, но не клеится как-то.

– Склеится, погоди маненько! Сыграй-ка что-нибудь из того, что надумал! – ободрила его Аграфена Васильевна.

– Что играть?.. Все это пока в фантазии только.

– Не ври, не ври! Знаю я тебя, играй! Себя порассей да и нас потешь!

Лябьев повернулся к фортепьяно и первоначально обратился к Углакову:

– Пьер, возьми вот эту маленькую тетрадку с окна! Это либретто, которое мне еще прошлый год сочинил Ленский, и прочти начало первого акта.

Углаков взял тетрадь и прочел:

«Татарское селение; на заднем занавесе виден гребень Кавказа; молодежь съехалась на скачку и джигитовку; на одной стороне женщины, без покрывал, в цветных чалмах, в длинных шелковых, перетянутых туниками, сорочках и в шальварах; на другой мужчины, кои должны быть в архалуках, а некоторые из них и в черных персидских чухах, обложенных галунами, и с закинутыми за плечи висячими рукавами».

На этих словах Лябьев махнул рукой Углакову, чтобы тот замолчал.

– Поет общий хор, – сказал он и начал играть, стараясь, видимо, подражать нестройному татарскому пению; но русская натура в нем взяла свое, и из-под пальцев его все больше и больше начали раздаваться задушевные русские мотивы. Как бы рассердясь за это на себя, Лябьев снова начал извлекать из фортепьяно шумные и без всякой последовательности переходящие один в другой звуки, но и то его утомило, но не удовлетворило.

bannerbanner