Читать книгу Записки Павла Оврагина о чудотворстве и поисках отца (Ольга Анатольевна Покровская) онлайн бесплатно на Bookz (12-ая страница книги)
Записки Павла Оврагина о чудотворстве и поисках отца
Записки Павла Оврагина о чудотворстве и поисках отца
Оценить:

4

Полная версия:

Записки Павла Оврагина о чудотворстве и поисках отца

— Теперь уже нет, — честно признался я. — Я больше не чувствую ни новизны, ни свободы. Наоборот, теснота. Гроб, расписанный Родченко.

— Это вам кажется, что гроб, потому что вы были барином. А для работяг нынешняя жизнь — хоромы, — заметила Капитолина Юрьевна.

— Ничего ему не кажется, мама. Это совершенно так и есть, — возразил Агат. — И это именно гроб. Уничтожается то единственное, что делало человека живым. И дело не в коммунистической идеологии. Вся европейская цивилизация сейчас совершает выбор. Мы выбираем будущий состав человека.

— Что ещё за состав? — фыркнула Капитолина Юрьевна.

— Человек будет состоять из физического тела и интеллекта. Вот что выберут, мама! А дух будет изгнан.

Капитолина Юрьевна склонила голову набок. Я видел: ей хотелось раскритиковать сына, но на этот раз она была согласна с ним.

— А вы что думаете, голубчик? — обратилась она ко мне.

— А я думаю, мы когда-нибудь увидим жизнь без стены смерти, — сказал я. — Бесконечную и зелёную, с одуванчиками!

— Ещё один религиозный философ на мою голову! — воскликнула Капитолина Юрьевна. — Так и быть, оставлю вас. Что прикажете вам подать — чай или напиток «дачный»?

— Советую попробовать «дачный», — сказал Агат. — Мама сама его смешивает — ячмень, цикорий и щепотка пряностей.

Когда Капитолина Юрьевна удалилась на кухню, Агат пересел ближе и спросил:

— Так что тебя привело, Павлуша? Так-то запросто ты бы не приехал, это я уже понял.

Я хотел поклясться, что приехал безо всякого повода, как вдруг порывом признался:

— У меня нет направления! Я отошёл от них, общаемся только по службе. Но взамен нет ничего.

Агат не отвечал, только внимательно смотрел на меня, так, будто я ещё не окончил мысль.

— Я дал обет перед чудотворной иконой, что закончу папину книгу. Попросил, чтобы он тогда оказался жив, — невольно продолжил я. — Ты понимаешь, ведь не нашлось никаких свидетелей его смерти, ни известий о могиле. И записка мне от него была! Чужим почерком, без конверта, без адреса, но слог — его! — я кинулся в прихожую и достал из внутреннего кармана пальто бумажник со вложенной в него запиской, той самой, что принёс мне два года назад беспризорник. После Витиной выходки я опасался оставлять ценное на Остоженке.

Агат углубился в клочок, исписанный крупными буквами.

— Ты навёл справки насчёт русских монастырей в Финляндии? — спросил он, дочитав. — Надо поразузнать, какие у нас были закрыты обители рядом с границей. Тогда хоть какой-то будет ориентир для поисков.

Сокрушённо я покачал головой.

— Ну хорошо. Я понимаю, это не просто. Ну а что тебе мешает заняться книгой? Вот тебе и направление!

— У меня же нет рукописи. Я припоминаю и записываю, что слышал от папы. Но это только жалкие фрагменты.

Агат встал и подошёл к окну, приоткрыл на щёлку маленькую форточку — в неё ринулся золотой синичий звон.

— Послушай-ка, — обернулся он. — А ведь я тогда в Кирейкове видел: вы с этой мошенницей какие-то бумаги относили в дом. Там ведь и черновики могут быть? Всё, что не вместилось в багаж, так? Может, тебе этим воспользоваться?

— Да, мы всё отнесли в тайник, — проговорил я, чувствуя, как сипнет от волнения голос. — Там полно всего! Не понимаю, отчего я сам не догадался? Знаешь, мне, наверно, казалось, что мы переместились в другую галактику, а Кирейково осталось на той старой земле…

Тут, весьма кстати, предоставляя мне передышку от сильных чувств, явилась Капитолина Юрьевна с кофейником.

— Дети! Вы грезите наяву! — сказала она, разливая по чашкам ароматный напиток. — Что ещё за галактики? А хотя бог с вами, грезьте. Главное, при этом не забывайте носить шапку и хорошо укутывать шею. Очень сыро!

После кофе мы вышли в сияющий сад и, в самом деле сырой, несмотря на яркое солнце, обогнули дом и со стороны летней терраски уткнулись в стену из заваленных снегом кустов.

— Это наша чайная комната, — сказал Агат, заводя меня на обсаженную кустами площадку. Снеговые «стены» под солнцем плакали, «пол» обратился в размокший лёд. — Сибирские розы — чудесный морозостойкий кустарник, а густой до чего! — продолжал он с гордостью. — Летом мы с мамой пьём здесь чай на воздухе, и нас не видно никаким соседям. Выносим столик маленький. Прямо тут и самовар. Эх, хорошо бы весну раннюю! А то дрова колоть не успеваю.

— Весной сразу поеду в Кирейково. Боюсь только, не дотерплю, — подхватил я. — Трудно с людьми! Особенно когда они хозяйничают в твоей бывшей квартире.

— А ты отнесись к ним как к малым сиротам, — сказал Агат. — То, что сейчас происходит в стране, — это раннее детство. Куча детей без присмотра. Кто-то расшибся, иные за хлеб дерутся. Пожалей и наставь, где можно.

Вернувшись в тот день на Остоженку, я постарался отнестись к коммунарам так, как научил меня Агат. В самом деле, разве это не убежище беспризорных детей — синий дым подгорелой картошки и кавардак в зале? Я от души похвалил «детский рисунок» Марсели — эскиз плаката к посевной. На нём комсомолка, приставив ко лбу гигантскую ладонь козырьком, озирала солнечную даль пашни.

К сожалению, мой настрой сбили гости. Прохор привёл нового знакомого — художника. Глянув эскизы Марсели, тот заявил, что всё это барахло. Вот, скажем, что это у вас за фемина на природе? Где землепашеская ярость? Землю киноварью залить, красная чтоб была земля! А бабу дать голой.

«Малые сироты» спорили больше часу, бранясь и ссаживая кулаки о верстак. Наконец Марсель отняла у критика рюмку и выгнала его вон из квартиры.


Весна двадцать шестого года, которую я так ждал, сперва разлилась речами. Седьмой съезд РЛКСМ запрудил середину марта и закончился переименованием комсомольской организации во Всесоюзную.

Я был призван доносить до читателей тезисы. Ах, как мне хотелось в те дни подхватить зал заседания, как лоток с папиросами, и перевернуть — чтобы все до одного строители будущего просыпались в грязь, и измученный мир обрёл первозданный порядок. Пусть в нём будут воскресные звоны и будничные чаепития, и духи, и шляпки, и Лёвина ёлка.

Тогда же я придумал себе вольнолюбивое развлечение: шифровать в репортажах строчки стихов – по первым буквам слов. Скажем, колыбельную на стихи Пушкина, что пел мне папа – «Буря мглою небо кроет…» «Безусловный Успех Рабочих Ярославского Мясокомбината Гордым Ленинским Обещанием…» Нет! Давайте так: «Безусловный Успех Рабочих Ярославского Мясокомбината Гордо Ликвидировал Отсталые…» Стоп. А что же мне делать с «Ю»?

С «Ю» и правда была загвоздка – но, если повозиться, решаемая. В отличие от И-краткого, «Ы», мягкого и твёрдого знаков. Укладывая в текст стихотворную строку, нужно было следить ещё и за тем, чтобы концентрация бреда не превышала общепринятую норму.  Отдав материал в печать, я трепетал: что будет, если пушкинский «Зимний вечер» прочтут? С одной стороны, ни Пушкина, ни Лермонтова никто не запрещал, и являются ли их строчки надругательством над ценностями комсомольского съезда – вопрос спорный. Но вместе с тем нельзя отрицать факт хулиганства со стороны сотрудника газеты.

Бодрящий озноб риска вытеснил скуку. Работа стала игрой в контрабандистов. Теперь моей главной заботой было половчее сбить слова, чтобы «Тучки небесные» или «Пророк» уместились в статье целиком, без купюр.

Я не смог отказаться от этого удовольствия и после съезда. Для ускорения процесса пришлось составить словарь наиболее употребительных слов.

А – авиация, активист, аплодисменты, агитация и так далее.

Б – бодрость, борьба, боевой, беззаветный, бурными…

В – вселяют, вооружение, воздухофлот, верный…

Г – грозный, громче, гражданский, готовьтесь…

На каждую букву у меня было подобрано не менее трёх десятков политически грамотных слов. Корявость стиля, возникавшая в результате подобных манипуляций, не вызывала подозрений. Напротив, товарищи сочли, что я, наконец, оставил интеллигентский слог, и начал писать свежо, без «замыленности».

Некоторое время спустя мне стало известно, что подобным образом забавлялся не я один. Идея пришла одновременно в несколько голов. Кое-кто уже успел поплатиться за развлечение. Узнав об этом, я усложнил задачу и стал размещать тайный текст не под первыми, а под третьими буквами в слове.

Итак, март двадцать шестого был запружен комсомольскими докладами, а в апреле – и это уже не метафора – разлилась Москва-река. Возможно, её оскорбили слухи о грядущем насилии над реками: их собирались разворачивать вспять, а кого и загнать под землю. Уговорившись с весной, моя родная река поднатужилась и всем своим талым мутным негодованием выплеснулась на прибрежные улочки.

Я получил задание выяснить у должностных лиц и сообщить читателям газеты о масштабе ущерба, а также привести список предпринятых мер, но вместо беготни по бюрократам забрался на крышу разоренного особнячка. Улёгшись на живот и подперев кулаками голову, я в упоении смотрел, как разнеженная солнцем река поигрывает лодчонками бедолаг, пытающихся спасти свой скарб.

С каким удовольствием я написал бы об этих солнечных волнах, о содрогании кровли под ногами мальчишек, и о запахе смешанного со льдом речного ила, но подобная лирика не была востребована в газете.

Дурачась, я набросал в блокнот репортаж о том, как в нынешнем году северные реки залпами отметили праздник Первого мая. Лёд лопался, отдавая честь трудовому подвигу народа. Согласованные действия коммунистического солнца и рабочего циклона с Атлантики привели к быстрой и окончательной победе весны!

Тогда-то, глядя с крыши на бурлящую реку, я осознал, что самовольно выдуманных пространств вроде «советского строя» не существует в вечном образе мира, в том намеченном рукою Творца рисунке, который человечество силится и не может воссоздать.

После наводнения все привычные явления весны казались мне удесятерёнными. Громаден был запах напитанной илом земли, небывало остры копья ночного ливня.

В считанные часы город окутала зелень. Она густела на глазах, обещая вытеснить своей нежностью всё грубое. Я бродил по Москве, как по острову из «Аленького цветочка», удивляясь всему сущему, чувствуя, как повсюду веет любящий дух.

В мае я ещё раз заехал в Перово. Мы с Агатом славно побродили по одуванчиковым пустырям и переулкам в сирени, обожглись молодой крапивой и сошлись на том, что этой весной у нас обоих появилось предчувствие праздника – некоего великолепного события, которое переменит жизнь.

Говорили мы и о том, что пора бы сгонять в Кирейково – проверить тайник. Но что-то удерживало меня от того, чтобы назначить дату поездки. Я как будто ждал сигнала, после которого будет ясно: вот теперь пора!

Между тем герой легенды уже упал с небес в Кирейково и принялся за чудотворство. Я сопутствовал ему — в основном ночами. Фантазии на тему папиной книги расшатывали клетку материальной жизни, мой дух выскальзывал в бреши, и я верил, что смерти нет.

Глава 19

А потом пришло лето. Как-то в начале июня на Волхонке меня застиг ливень. Прижавшись к стволу липы, я внимал грому стрел по куполам храма Христа Спасителя, а когда гроза пронеслась, вышел из-под моего дырявого укрытия и очутился в изменённой реальности.

О, как хорош был после дождя постеленный недавно асфальт! Его влажные крупинки блестели на солнце с приморским шиком. Возможно, это был тот самый пляж из чёрного песка где-то на греческих островах — я читал о нём. Или даже негатив самого моря! Через ресницы задав поверхности мерцание и шаткость, я шёл по бульвару, как по волнам, и скоро надышался до головокружения солоноватым ароматом отмытого города. Сияние всех цветов — зелёное, серебряно-ртутное, золотое в синем — прибывало и ширилось, хрусталём горела листва. Ворох нездешнего света переворачивал мне душу, и я не знал, как мне обойтись с ним — во что излить? Если б можно было обвенчаться с этим сиянием и хранить верность! Говорить всем девушкам — извините, рад бы, но нет, сердце принадлежит бликам после дождя…

Пока я шёл, море стало подсыхать. То тут, то там возникали серые пятна суши, присыпанные листвой и звёздочками отцветшей сирени. Над лужами курились дымки — это ливень спешил вернуться домой.

Я уже наполовину просох, когда в умножившейся после дождя череде гуляющих мне явилась Таня Фридрих. Она шла со строгим печальным лицом, не замечая меня. Тонкая, собранная и безупречная — весь нрав в силуэте! — Таня, как и всегда, в любые времена, была одета с иголочки. Прекрасный серый её жакет и юбка до середины икры, и шляпка, оттенявшая светлые волосы — всё было из прошлой жизни, без малейших следов беспорядка. Разве что несколько пятнышек дождя на рукаве.

Я шагнул наискосок, чтобы попасть в поле её зрения. Увидев меня, она встала как вкопанная, засмеялась и кинулась меня целовать, правда, уже в следующий миг отстранилась, по-школьному одёрнула жакетик. На серой ткани остался влажный след от моей рубашки.

— Ты весь мокрый!

— Да ерунда. Ничего прекрасней нету, чем на Гоголевском дождь! Ну, рассказывай, как ты? Как вы все?

— Ничего печальней нету, чем в Прозоровке туман, — усмехнулась Таня.

— Почему? Что случилось?

— Ничего. Всё пока у нас хорошо.

Мы пошли по бульвару, лавируя между лужами, полными сбитых листьев и лепестков.

Оказалось, Таня приехала погулять по книжному базару на Тверском, а заодно поискать методическое пособие по французскому. О базаре ей рассказал Лёва.

— Ты поздно приехала. Базар был в мае всего несколько дней. Наша газета его освещала. А что, Лёва всё тебя мучает?

Таня слегка нахмурилась, взвешивая — мучает или нет.

— Не то что мучает, просто взял манеру: ведёт себя как родственник. Как будто мы его усыновили, или как будто между нами с детства всё решено. Я прямо ему сказала, о замужестве не может быть и речи — но без толку. Является, как к себе домой. А прогнать его тоже совестно. Уж очень он с открытой душой.

— А что твои?

— Мама привечает. И потом… — Таня помедлила и всё-таки сказала: — Это какой-то старомодный ужас, Павлуша! Для неё важно, чтобы у дочери был жених.

— А Иоганн Иоганнович?

— Мне кажется, ему не до меня. Он после зимних событий очень уязвимо себя чувствует. — Тут она оглянулась, не слишком ли близко люди, и шепнула: — Папиного коллегу на днях выслали в Архангельск со всем семейством… — помолчала и сказала обычным голосом: — Хорошо, хоть Вильке меня жалко. Он хотя бы видит, что такое этот Лёва.

Больше она ничего не прибавила, но я услышал шлейф её речи — как, бывает, пройдя мимо летней липы, ещё долго слышишь мёд цветенья. В отзвуке Таниных слов была грусть о моём холодном сердце. Она ничего не знала ни о Марсели, ни об особенностях коммунальной жизни. Не знала — но, конечно, догадывалась и, должно быть, поэтому не вдавалась в расспросы.

— Как Зимушка? — поддержал я тающую беседу.

Вдруг Таня широко распахнула серые, светлые, как мартовский лёд, глаза и воскликнула:

— Павлуша! Эх, я растяпа! Зимушка ведь нашла для тебя письмо! Папа сжигал очередные свои закрома, а Зимушка утащила пачку писем и распотрошила под креслом. И что ты думаешь, пока я убирала, смотрю, там на одном конверте в скобках под папиным именем — для тебя!

Я остановился на краю сияющей лужи.

— От кого?

— От Виктории Оврагиной, без обратного адреса.

— Ты прочла?

— Конечно нет. Но ты не волнуйся, оно старое! — заверила меня Таня, должно быть, испугавшись перемены в моём лице. — Девятнадцатого года. Ты уже тогда очень редко у нас бывал — поэтому, я думаю, и забыли отдать. Приезжай в следующий выходной — заберёшь! — и улыбнулась, довольная, что нашла для меня приманку.

Не помню, о чём ещё говорили мы с Таней. После известия о письме я уплыл куда-то и очнулся только, когда у Арбатской площади мы упёрлись в витрину фотоателье.

— Смотри-ка! — воскликнула Таня, встряхнув мой локоть. — Мы здесь были!

Я поглядел на витрину, уставленную фотокарточками всех мастей — от великосветских портретов до пролетарских субботников.

— Ну! — тормошила меня Таня. — Неужто не помнишь!

— А хороши были те конфеты! — сказал я, и Таня рассмеялась с облегчением.

Однажды Фридрихи гостили у нас, и наши родители во время прогулки решили запечатлеть себя с детьми. Тане было семь, нам с Вилькой по девять. Когда фотограф уже составил из нас живописную композицию, Анна Семёновна вдруг разглядела возле Таниного уха пятно чернил. Принялась оттирать, ругая дочь за неряшество. Таня расплакалась. Тогда в утешение все дети получили от фотографа по «конфекту», как старомодно выразился тот. Я до сих пор помнил острый лёд карамели с целым ягодным лесом внутри — малиной и земляникой, и ещё чем-то, зелёным на вкус, может быть, мятой.

— А ведь у нас с тобою больше и нет общих карточек, — сказала Таня, разглядывая витрину.

Это был тот самый счастливый случай взаимопонимания душ, объединённых детством. Я почувствовал, как Тане хочется, чтобы и у нас — взрослых — была фотография, где мы вместе. Разумеется, она не поставит её ни у изголовья, ни на полку с учебниками французского. Она спрячет её, как талисман, как я храню папину тетрадку, чтобы в случае надобности обратиться за поддержкой.

Больше не раздумывая, я взял Таню за руку и потащил к дверям ателье.

Фотограф — длинный, хмурый «матрос», похожий на Александра Грина, которого я видел как-то раз в одной из редакций, — оказался истинным художником. Я догадался об этом по внимательному и какому-то нежному взгляду из-под кустистых бровей, каким он неприметно касался нас обоих, пока мы готовились к сеансу.

— Молодой человек, представьте, что вы смотрите вдаль на дорогу и видите там вашего доброго друга… а лучше возлюбленную, — пробасил он и с неожиданным смущением опустил взгляд. — Так вот, вы её ждали, волновались — и вот, наконец, там, вдалеке… Вам понятно? А вы, голубушка, поглядите на него, но не пристально, так, слегка. Обратите внимание на щетину. Молодой человек бреется тупой бритвой. Значит, вы — на дорогу, а вы — на щетину! — и, больше ни слова не говоря, стремительно сделал снимок. — Готово! А теперь оба поглядите на меня и скажите мысленно: пошёл к чёрту, старый идиот! Вот так, великолепно!

Через несколько дней в такой же влажный, солнечный в прорывах между дождями вечер мы встретились с Таней, чтобы вместе забрать фотографии.

Фотограф обрадовался нам.

— Поздравляю вас, молодые люди, ваш портрет исключительно хорош! — сказал он, выкладывая перед нами готовые карточки. — Вы не будете возражать, если я сохраню себе копию?

— А другой снимок, тот, где мы вас посылаем к чёрту? — припомнил я. — Не получился?

Фотограф с сомнением попыхтел в усы.

— Да как вам сказать. Весьма и весьма получился, даже слишком. Думал, не решусь вам предложить, оставлю себе, в качестве творческой удачи. Но раз уж вы спросили… — он зашёл за шторку и вернулся с конвертом. — Пожалуйте, взгляните.

Я достал карточку. Некоторое время мы с Таней созерцали снимок. Если попробовать переложить моё впечатление на язык слов, я бы сказал так: перед нами были наши души, ошеломлённые случившимся с ними чудом жизни.

— Так хорошо, что даже страшно, — сказал я. — Отчего же вы сомневались?

— Вот оттого-то, — буркнул польщённый мастер.

Никогда я ещё не видел, чтобы Таня была так чему-то рада, как этим двум фотографиям. То и дело она вынимала свои экземпляры из сумочки, разглядывала и снова прятала.

— Павлуша, а вот на этом, где мы дикие, ты похож на портрет вашего чудотворца! — наконец с уверенностью заключила она.

— Да разве ты его видела?

— Лёва привозил, — сказала Таня. — Правда, вылитый Пётр Иванович! — и опять с торжествующей нежностью достала и протянула мне фотографию. — Это очень хорошо, что получился именно такой снимок. Думаю, теперь ты опомнишься от своей дурацкой жизни. Поживи у нас — твоя комната свободна, — сказала Таня и, взяв меня под руку, наклонила голову к моему плечу.

Счастливейшей парой мы пошли по бульвару, а затем выскользнули куда-то в облако — оно было зеленоватое и пахло дождём. С облака этого я подумал: Лёва расстроится, когда, свернув однажды на Арбат, увидит в витрине нашу с Таней небесную фотографию.

Я проводил Таню на вокзал. Дачный поезд попыхивал, готовясь тронуться в сторону Прозоровского.

— Постой! Письмо! — спохватилась она уже на ступеньке и, раскрыв чуть потёртую сумочку, достала конверт. — Что же ты не напомнил? Ведь увезла бы!

Мы ещё раз поспешно расцеловались, и Таня ушла в глубину вагона. Махнула мне в окошко. Под грохот отъезжающего состава я надорвал конверт со штампом Петрограда, вынул пахнущий сыростью лист и прочёл несколько синих строк:

«Здравствуй, Павлуша! Больше ждать тебя нет возможности, я уезжаю. Из сочувствия к твоим утратам оставляю тебе копию первой половины рукописи. Вторую машинистка не успела переписать, да и бумаги нет. Передавай Агапиту Ниловичу мои сожаления по поводу причинённого его здоровью ущерба, полагаю, не слишком значительного. Желаю тебе счастливо уцелеть на бойне!»

Глава 20

Я опустил руку с письмом. «Оставляю копию». Но где? В Петроградской зиме девятнадцатого! У тёти-Олиной связной, белописки. Осознав, что не помню ни фамилии, ни, тем более, адреса этой самой связной, я пошёл куда-то. Миновал перрон, пересёк Каланчёвскую площадь. Адрес был на листке, что сунула мне Вика в Кирейкове, я тогда пробежал его глазами... Господи, помоги! Вроде бы что-то военное? Улица Солдатская? Или Кавалергардов?

Придя домой, я заперся у себя и, сев на диван, потёр ладонями лицо. Успокоиться и рассудить трезво! Эта белописка, кажется, была нашей дальней некровной родственницей. Она делала для папы и дяди Николая копии со старинных бумаг, и я точно слышал её фамилию. Демьянова? Фролова? Фёдорова! Да, Фёдорова! А муж у неё художник. Вдруг вспыхнуло: Ульяночка, Санкт-Петербург, Рождество девятьсот двенадцать. Не он ли рисовал портрет, что я взял из Кирейкова вместе с папиными письмами?

Спрашивать в адресном столе не имело смысла. Сколько в Петрограде Фёдоровых? Сотни? Тысячи? Я помнил, что папа записывал нужные адреса на пустые страницы в конце справочной книги. В моём детстве этот увесистый том лежал на нижней полке книжного шкафа в его кабинете.

— Прости, Авдотьюшка! Мне совершенно необходимо! — объявил я, хозяйским шагом вторгаясь в папин кабинет — на законную площадь одной из моих соседок.

Авдотья мыла полы и, увидев меня, попятилась к окну.

— Здесь были папины книги, — сказал я и без церемоний открыл дверцу книжного шкафа. Звякнуло расшатавшееся стекло. Я оглядел содержимое полок. Теперь тут хранилась посуда и кое-какая одежонка, верхние полки пустовали — на всё Авдотьиного добра не набралось.

— Тут была адресная книга, старая. Где она? — обернулся я к нынешней хозяйке папиного кабинета.

Авдотья, прижав к груди тряпку, глядела на меня в страхе, как ребёнок, разбивший чашку.

Ничего больше не говоря, я оставил её и направился в мамину спальню. Её нынешняя насельница, добрая Анфиса Ивановна, встревоженно поджидала меня. На сутулые плечи был накинут платок, и реденькие волосы наскоро прибраны.

— Что с тобой, Павлуша? Войди, присядь. Побудь, коли нужно тебе.

— Анфиса Ивановна! Милая и дорогая! — воскликнул я в отчаянии. — Я ищу книгу, справочник! Там на последних страницах очень, очень важный для меня адрес. Припомните! Называется «Вся Москва». Такой толстый том.

— Побегу, узнаю! — отозвалась она с готовностью. — Если есть — у Тимохи. Он самокрутки-то всё крутил из листков!

Тимоха занимал комнату в бывшей квартире адвоката Ильина на одном этаже с нами. Вскоре на лестничной площадке раздалась Тимохина брань и негодующий голос Анфисы Ивановны.

bannerbanner