
Полная версия:
Грозовые раскаты. Повесть
Нина Петровна ответила отказом. И, конечно, сдаваться не собиралась, хотя её сопротивление властям не выражалось ни в каких протестах. Просто ещё больше времени стала проводить в храме: тёрла полы, убирала за свечами. А говорила с людьми – меньше. «Рот на замок – так-то спокойнее», – вздыхала она изредка, воротившись домой из церкви.
Только вот много ли толку теперь от молчания, убережёт ли оно от «иродов»? Мама сомневалась и качала головой; новые морщины пролегли на её лбу. Пашка часто ловил на себе беспокойный взгляд Нины Петровны. Он понимал его: «Заберут меня – что с тобой станется, горюшко ты эдакое?..»
Вскоре маму исключили из двадцатки.
А приход стал уменьшаться на глазах. Ушла свечница тётя Клава, уехала в столицу мамина подруга тётя Лида. Пашка видел, что их община рассеивается, как мука. Вместо всех этих людей – молодых и старых, весёлых и хмурых – очень разных, но привычных и знакомых с детства, – его с мамой всё больше обступала пустота. Процесс был небыстрым и не очень заметным: просто, придя в очередное воскресенье в храм, Пашка вдруг вспоминал, что у иконы преподобного Сергия годами стоял Иван Алексеевич, у левой колонны – Лидия Петровна, а сейчас этих людей и след простыл. Хотя Пашка бывал в церкви гораздо реже, чем мама, а может, именно поэтому – он остро чувствовал в течение последних месяцев: жизнь общины медленно, но неуклонно угасает.
Ему, конечно, не так часто приходилось рассуждать о столь непростых материях. Думать было некогда, особенно среди учебного года, – дела, заботы, домашние уроки, друзья-товарищи. Действительно, вне храма он и не думал об этом… до тех пор, пока Пашкина школьная жизнь не вступила на тот же печальный путь, что и жизнь родного прихода.
Да, с начала последнего учебного года – или раньше, в конце предыдущего?.. – Пашка всё чаще стал оказываться в одиночестве. Пустота всё больше обступала его в школьных коридорах, несмотря на весь шум-гвалт ученической жизни. Одно было хорошо – причины школьного одиночества ему казались понятными дальше некуда. Всё просто: как не раз объясняла им классный руководитель Глафира Фёдоровна, юные граждане социалистического государства теперь, в годы великих пятилеток, не только учатся – они «проходят перековку-переплавку». Те, кто не хочет плавиться, не могут быть полноправными членами классного коллектива. Ведь сам коллектив из просто ребячьего превращается, согласно важнейшим директивам партии и правительства, в пионерский – причём ударными темпами. Вывод, по словам Глафиры, следовал однозначный: либо вливаешься в коллектив, либо происходит… – тут она делала паузу – «отторжение».
Пашка охотно вливался во многие школьные дела. И, не на словах только, болел за класс – участвовал во всяческих соревнованиях, слётах, сборах, выставках… Но, видимо, последние директивы требовали большего. Он ведь до сих пор не был пионером. Ходил в церковь, и все это знали. Не участвовал в «кружке юных безбожников». Не соглашался осуждать, хотя бы на словах (ишь, чего захотели!), свою мать, «пашущую на прислужников царского режима». Не… в общем, было несколько важных «не», из-за которых, по-видимому, и началось то самое отторжение.
Своеобразным ускорителем процесса явился последний медосмотр в рязанской школе. Дело было не так давно, осенью тридцать четвёртого. Пашка хорошо запомнил сам день, а также некоторые последующие события, с ним связанные.
На пятом уроке, физкультуры, они играли в лапту в школьном дворе. Пашка засветил подряд две отличные свечки, причём в самый нужный момент – по ходу матча отставая от соперника, команда вырвалась наконец вперёд. Народ вокруг радостно галдел, на душе был праздник. «Молоток, Пахан! Заряжай по новой!» – крикнул Витька Селин, перебрасывая мяч другу.
Но не успел Пашка коснуться мяча битой, как над площадкой прозвучало резкое: «Ст-о-о-ой!» Учитель физкультуры Степан Михеич замахал руками: матч окончен! Ребята недовольно переглядывались, не понимая, в чём дело: до конца урока оставалось не меньше пятнадцати минут – это время, конечно, хотелось потратить на игру. Еще больше школьники приуныли, когда увидели медичку Нину Прохоровну, директора Семёна Борисыча и какого-то толстого дядьку с важным лицом, направлявшихся к середине поля. Эх, точно – им ведь сказали утром: «В гигиенических целях будет проводиться медицинский осмотр; важное мероприятие – месячник гигиены и борьбы с педикулёзом!» Дядька оказался сотрудником райнаркомпроса. Всё, лапте капут.
Пашка побледнел. Но не от того, что оборвался матч. Сегодня он пришёл в школу с крестиком на шее. Раньше мама пришивала крест к рубашке с внутренней стороны. Никто поэтому не спрашивал: «Что у тебя там на верёвке?» – ведь верёвочки на шее не было. Но в новом учебном году Пашка махнул рукой на конспирацию: «Ну их, мам! Кому какое дело!» – и носил крест на тонкой бечёвке. Действительно, кому какое дело?
Сегодня было кому. Директор слыл воинствующим безбожником, а районный дядька тоже наверняка не из православных. Нина Прохоровна тётенька хорошая, но она здесь не командует. Устроят бучу, как пить дать. Что делать?
Пашка знал в глубине души: самое правильное – ничего не делать. Как все, встать в строй, как все, снять рубаху. Пусть смотрят! Но по ногам пробежал противный холодок. Не в добрый час прилетело воспоминание – месяц назад маму вызвал к себе этот самый Борисыч, сообщил ей – то-то новость для Нины Петровны! – что её сына бдительные одноклассники опять заметили входящим в церковь. И предупредил, что «если снова поступят сигналы, то…». Мама тогда выслушала директора молча, с окаменевшим, ничего не выражающим, лицом (так что потом директор интересовался у своих коллег, ближе знавших Пашкину мать: правда ли, что она «совсем тупая»?). «Терпеть религиозников в школе, – выразительно проговорил Семён Борисович, глядя в упор на Нину Петровну, – нет никакой нужды. Пусть освобождают место здоровой ребятне».
Хороший будет подарок маме, если его из школы «выпинают»!
Пашка наклонился – якобы завязать шнурок. Запустил руку под рубаху и резко рванул верёвку. Шею резануло, но бечёвка не выдержала, лопнула. Он нашарил крестик. Здесь, не упал! В брюках не было кармана, поэтому оставалось одно – держать крест в кулаке. Пашка так разволновался, что не заметил: из кулака торчал хвостик верёвки.
Когда Нина Прохоровна дошла до Пашки, она велела ему повернуться к ней спиной, затем вновь – лицом. И показать ладони.
– Разожми! – сказала медичка.
Пашка не пошевелился.
– Разожми! – как будто удивившись, повторила Нина Прохоровна.
Пашка с мольбой посмотрел ей в лицо.
– Неужели это так трудно? – Нина Прохоровна с недоумением пожала плечами и двинулась дальше по ряду.
Директор, в двух шагах следующий за медицинским работником, издевательски подмигнул Пашке:
– Вошку поймал, отпускать не хочет!
Нина Прохоровна недовольно сдвинула брови: она не любила, когда начальство пробовало шутить.
– Чистый парень. Какую ещё вошку? – проворчала она.
– Особенную. Которую необразованные бабки вешают на шею, – добавил Семён Борисович вполголоса.
И опять дурацкое, совсем не директорское, подмигивание. Толстый дядька проплыл за Борисычем, ничего не поняв.
После осмотра директор подошёл к Пашке и грубо ткнул его пальцем в грудь:
– Чтобы я больше этого не видел.
От обиды и унижения Пашка едва не разревелся – чего с ним давным-давно не случалось. Он опустил голову и плотно сжал губы.
– Если повторится, примем меры! Будешь упорствовать – применим товарищеское воздействие!
«Какое ещё воздействие? Будь те неладно, шут гороховый!» – мысленно обругал Пашка начальство.
Он чувствовал, что директор смотрит на него в упор.
– Странно, – сказал наконец Борисыч. Пашка не отозвался и только ниже опустил голову. – Странно… что ты хорошо учишься. Но это тоже можно исправить.
Хмыкнув, директор зашагал к чёрному ходу и через несколько секунд громко хлопнул за собой дверью.
Минута, две… Коленки перестали подрагивать, Пашка медленно поднял голову. Уф, унесло вражину… Но в этот момент, когда неприятности, казалось, смилостивились над ним, случилось непривычное и страшное. Пашка почувствовал, что почва резко уходит из-под ног. Почти в буквальном смысле. Дурнота, до тошноты, откуда ни возьмись, поднялась в Пашке. И проникла в душу. Вместе с ней хлынул поток – уныния, тревог, сомнений. Он полился на Пашку внезапно, мощно и обильно. Как будто противный Борисыч прорвал своим тычком запруду, которая до последнего сдерживала многие тонны мутной грязной воды. В этом потоке было больше ощущений, чем мыслей, – тяжёлого уныния, страха, тревоги. Но отдельные ручейки всё-таки воплощались в слова, врывались в сознание, долбили по мозгам. «Дурень ты, дурень… Крестики, церкви, бабки в чёрных платках – хватит! – почти осязаемо слышал Пашка сквозь общий нестройный шум. – Чудеса на постном масле! Мракобесие, поповские выдумки! Враки, враки, враки… Отсталые, глупые люди! А ты, ты… – изгой!» – обрывки фраз неслись галопом, обгоняя друг друга, нагло трубя в уши.
Сомнения и раньше кружились вокруг Пашки, но до сих пор не проникали в сознание. Все эти месяцы и годы он спокойно, и особенно не раздумывая, шёл-брёл своим путём, прекрасно понимая, что у них с мамой всё правильно. Плевать на дурные мысли, не важно, что говорят другие, Божия правда на свете всё равно победит! Так учила его мама, так верил он сам. И сейчас, казалось бы, что изменилось? Ну, пристал к нему директор, подумаешь! Борисыч ведь не сказал ничего нового – ничего, что могло качнуть его душу?
Вроде так. Но сегодня Пашка, пожалуй, в первый раз в жизни по-настоящему ощутил – он один. В этом классе, в этой школе, а может, на всём белом свете? Маленький мальчик, который вместе со своей мамой верит в такие вещи, которые давно забыты знающими, образованными, передовыми людьми. Ощущение не вытекало ни из медосмотра, ни из других событий дня. Просто в один момент всё сошлось и – полетело на Пашку: тычок директора, последние уроки – биологии и физики с «доказательствами» небытия Божия, истории – с Глафириными россказнями о происхождении религии; классный час – на котором все, кроме Пашки, проголосовали за вступление в группу юных безбожников. Кстати, насчёт голосования… Он прекрасно знал, что добрых полкласса тогда подняли руки за компанию, а ещё более – из страха. Но сейчас это не успокаивало. Пашка физически ощущал, как напирает на него мутный, беспощадный поток, пробирается внутрь, лишает его опоры.
Дома наваждение прошло. Стоя вечером вместе с мамой на молитве, он выговаривал привычные слова: «Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его…», веря, что враги действительно расточатся – видимые и невидимые, «от лица любящих Бога… и в веселии глаголющих…».
Веселия в последующие дни стало совсем немного. Но страхи, нагнанные видимым врагом-Борисычем, действительно вскоре развеялись.
Во-первых, мама очень просто решила вопрос с крестом:
– Буду подшивать под рубаху. Как раньше.
Пашка угрюмо промолчал, но не спорил, как сделал бы всего месяц назад. Во-вторых, кто-то из знакомых учителей успокоил Нину Петровну: выгнать Пашку из-за крестика или посещения церкви – вряд ли выгонят. Он учился на пятёрки и четвёрки, а каждый хорошист – плюс для школы: в стране ведь взят курс на всеобщее образование! Поэтому, решил Пашка, хитрый Борисыч и не вывел его на чистую воду перед районным начальством – он представлял для директора своего рода капитал, которым не стоило разбрасываться.
Всё это хорошо, но… спокойной учёбы, понятно, в этой семилетке не видать. Будут пропесочивать, прорабатывать, агитировать. Может, и ладно, шут с ними – в пионеры-комсомол Пашка всё равно не собирался. Как-нибудь вытерпит. Как-нибудь…
Школьная жизнь вернулась на круги своя. Только стала чаще, чем раньше, выплёскивать на Пашку пену разнообразной пропаганды. Особенно били по голове уроки истории. Может, оттого, что Глафира вещала противным гнусавым голосом, может, от бесконечных повторов надоевших слов: «эксплуатация трудящихся», «царский режим», «мировая революция» – он выходил из класса уставшим, как после тяжёлой огородной работы. Не лучше было на классных мероприятиях, где та же Глафира с увлечением рассказывала о рабочем движении, которое наконец-то воплотилось в самую настоящую пролетарскую революцию и смела всю нечисть с лица русской земли. Что за нечисть, объяснялось весьма красноречиво. Пашка с Ниной Петровной, судя по всему, входили в её состав.
Он привык ко всему этому. Откровенно говоря, трескучая болтовня теперь отскакивала от него, как горох. Иногда это приводило к провалам в учебном табеле, но ни он, ни мама особенно не жалели о плохих отметках. Невелика потеря – оценки. Невелика потеря – Глафирины упрёки. Другое дело – когда уходят друзья.
«Товарищеское воздействие», о котором брякнул тогда Борисыч, приносило плоды. Это было больно. Кроме Витьки Селина, старого товарища – они дружили с первого дня школы, – у Пашки и раньше-то не особенно много водилось друзей. Но отношения с пацанами всегда были хорошими, товарищескими. Вместе играли, вместе списывали (чего уж греха таить!), вместе бегали рыбачить. После медосмотра большинство ребят Пашку стали сторониться. Почему? Попробуй узнай – не спрашивать же одноклассников, какая муха их укусила? Его не звали на школьный двор, когда на переменке устраивали футбольный матч (или, ближе к зиме, игру в снежки), не приглашали на сбор металлолома (занятие скучное – но разве в этом дело!), за Пашкой не забегали, как раньше, когда большой компанией отправлялись кататься на замёрзшие дальние пруды. Он понимал: здесь не обошлось без внушения Глафиры и Борисыча, но… легче ли от этого?
Самым тяжёлым ударом стал разрыв с Витькой. Витьку обработал, конечно, Борисыч. Как именно, неизвестно – может, посулил что-нибудь или, скорее всего, припугнул. Расстались с бывшим другом практически без слов и как будто без повода: Пашка просто почувствовал отчуждённость в Витькиных повадках, во взглядах, мимолётных фразах.
Селин перебрался на другую парту (конечно, с ведома Глафиры и прочих учителей), оставив его одного. А Пашка даже не повёл бровью и уж, конечно, не стал вести с Витькой беседы-уговоры. Друзей уговорами не воротишь.
Никто из других ребят к Пашке не подсел.
Пустота знала своё дело. Она таилась и караулила его, а пару раз – прямо как на медосмотре – резко и неожиданно наваливалась на Пашку, вгоняла в мёртвую тоску. Вырваться из этих холодных тисков казалось невозможным. «От себя не убежишь», – говорила Нина Петровна.
Примерно через месяц после разрыва с Витькой, в одну из суббот, мама пришла домой из храма раньше, чем обычно. Пашка удивился: он знал, что в этот день ей предстоял большой фронт уборки – кроме неё, в церкви почти не оставалось работников. Нина Петровна выглядела очень бледной.
– Чего, мам? – встревожился Пашка.
– Нет больше храма, сынок, – тихо проговорила Нина Петровна.
– ?!
– Опечатали двери. Закрыли…
Всё оказалось просто.
Днём староста собрал новую двадцатку, без настоятеля, и большинством голосов община «самораспустилась», а здание церкви передала райкому комсомола. Храм немедленно опечатали, не дав даже провести последнюю всенощную.
Всё. Рухнул последний оплот. Пашка хорошо знал свою маму и уже свыкся с мыслью: она будет ходить в храм до последнего – сколько бы вокруг прихожан ни осталось, сколько бы штормов ни налегало на церковные стены извне. Но как быть, если самих этих стен будто уже и нет?
– А отец Симеон, мам?
– Батюшка в Шацк уезжает, родня у него там. Дай Бог, чтобы не арестовали ироды – найдут за что.
– А мы?
Мама только растерянно развела руками.
На следующей неделе Нина Петровна попыталась устроиться на работу – на любых условиях – в оставшиеся рязанские приходы. Их было всего два: собор и Скорбященская церковь. В обоих отказали.
– Мам, поехали к тёте Тане! – сказал Пашка, когда вечером в среду Нина Петровна получила окончательный ответ из Скорбященской.
– Вот ещё! – нахмурилась мама.
Но после чая достала письмо своей двоюродной сестры и стала внимательно его перечитывать. Пашка занялся тем же – облокотившись на спинку маминого стула и выглядывая из-за плеча Нины Петровны. Мама не прогнала его – что само по себе было уже удивительным.
«Подыскала тебе работу… Решат вопрос с пропиской… Хороший приход», – вполголоса проговаривала мама. Изучив письмо вдоль и поперёк, Нина Петровна пошла по второму кругу. Пашка стал тихонько барабанить пальцами по деревянной спинке и еле слышно шептать: «Мам, поехали! Мам, поехали…»
Наконец Нина Петровна встала и резко двинула стулом.
– Чего тебе в родном доме не сидится, горюшко?!
– Я там в другую школу пойду, без Глафиры!
– О глупостях всё… Перетерпишь Глафиру свою, эка забота!
Пашка надулся и забился в угол. Хорошо маме про Глафиру говорить – «эка забота!». А ему эта забота поперёк горла, нету житья никакого. Но с мамой сегодня действительно происходило что-то необычное. Поздно вечером Нина Петровна надела тёмное платье и «городские» туфли. Значит, путь далёкий.
– Куда, мам?
– К отцу Николаю.
Ясно – через всю Рязань, к духовнику отцу Николаю, посоветоваться.
Нина Петровна вернулась за полночь.
– Как, мам? – спросил её Пашка, высунувшись из-под одеяла.
– Едем. Может, ненадолго. Как Бог даст.
«Надолго, надолго!» – прошептал Пашка под одеялом и перекрестился.
Так нежданно-негаданно состоялся их исход в столицу. «От себя не убежишь!» – повторяла Нина Петровна, когда Пашка после какого-нибудь «вызова» упрашивал её спастись от опасности. Раньше мама никогда не колебалась: некуда ехать, «здесь родились, здесь и пригодились»! Но сейчас всё-всё стало по-другому. Последние недели дома, сборы – кульки, узлы, старый чемодан… Прощай, родной дом!
Доброе житие
1.В столице началась другая жизнь. «Доброе житие», как выразилась Нина Петровна, не веря своему счастью. Да, они прямо убежали от себя! Вернее, от своих невзгод, загнавших было её с Пашкой в глухой угол. А много ли им надо? – спрашивала она «горюшку». Кусок хлеба да храм Божий. Вернее, наоборот, «храм Божий да кусок хлеба».
Было у них теперь, по мнению мамы, гораздо больше. Её в кои-то веки не трогали власти, работа давала неплохой заработок. Главное же, новый «ладный приход» (Пашка первый раз услышал такое словосочетание) напомнил Нине Петровне те времена, когда Советская власть ещё не рушила церковную общину изнутри. Настоятель, хоть и молодой, – батюшка основательный, в двадцатке – приличные люди, служба течёт по чину. Конечно, непривычно: поют, знамо дело, не по-старопосадски, читают не по-рязански – народ-то другой, всё больше интеллигенция. Но! Своя, православная. С первой же службы в «академическом» храме мама вынесла заключение: Богу здесь служат правильно. Нина Петровна не хмурилась и не поджимала губы после возвращения из церкви, быстро сошлась с несколькими женщинами-помощницами – конечно, с осторожностью: «стукачей» ведь повсюду полно, – пару раз сама подежурила около свечек, дома охотно обсуждала с тётей Таней разные приходские новости.
Вскоре, по-видимому, окончательно улеглись и мамины страхи, вызванные переездом в чужое жильё, – чему, конечно, помогло сближение с тётей Таней. Несмотря на разницу в образовании – тётя Таня была «из учёных», что поначалу очень пугало Нину Петровну, и в характерах – хозяйка казалась более резкой, чем мама Пашки, – две родственницы, по всему видать, неплохо поладили. По очереди готовили, на пару делили стирку и другие женские дела. Вечерами вели степенные беседы, попивая чаёк и раскладывая засаленный пасьянс-«косынку»… Словом, Нина Петровна оказалась в своей тарелке. Что ж, это очень хорошо!
Правда, заметил Пашка, маму долго не покидало удивление. Причина оказалась простой: Нине Петровне казалось, что здешняя окружающая жизнь, по сравнению с Рязанью, изменилась до странного мало. То ли представлялось ей, когда грохотали в первый день на трамвае мимо разных столичных чудес – от громадного вокзала до невиданного котлована, под рупором репродукторов и сенью транспарантов, продираясь через толпы людей и сотни автомобилей?! Ан нет, снова – одноэтажная, «сельская», местность: домики, заборы, куры и собаки; а на работе – само-настоящие деревенские коровы и самый настоящий скотный двор… Будто не отмахали по железной дороге две сотни вёрст. Будто не в столицу нагрянули, а из одного пригорода переметнулись в другой.
Если же говорить о самом Пашке, то во многом он соглашался с мамой насчёт жизни в столице. Снова деревня? Конечно, деревня!
Это где-то далеко за пределами академического посёлка, в городе (так здесь именовали прочие районы), всё шумело, бежало и стучало – но шум и стук докатывались до околотка «у Академии» только волнами, наплывами. То проедет по улице длинная колонна грузовиков с красноармейцами, то загромыхает где-то за лесом, на одной из соседних строек, тяжёлый молот, то пролетит пара истребителей к Центральному аэродрому (а он, ребята говорят, совсем близко!). То пронесётся новый легковой автомобиль, каких в Рязани видом не видывали, – прошелестит по Садовой, и вновь куры вышагивают по проезжей части, да хитро поглядывает со своего столба Фёклин Котофеич: ездите, ездите, а мы посидим-пожмуримся… Конечно, есть ещё кино и радио – где ж увидишь наступление небывалой эпохи, как не в новых советских картинах, или хотя бы услышишь из сводок радио Коминтерна о достижениях второй пятилетки? Но в кино ездить было далеко, а радио Нина Петровна покупать не собиралась: «Ботинок вон путных нет у тебя! Не до чёрных тарелок нонче», – и смотрела на сына строгим взглядом. В нём читалось ещё кое-что, недосказанное: нечего слушать всякую… в общем, понятно что. Ну, не надо так не надо. Пашка покладисто соглашался: обойдёмся без радио. И убегал к друзьям. Или на огород – помочь тёте Тане. Или в длинный дом.
Мужских дел в доме имелось не так много, их выполнение возлагалось на Пашку. Здесь тоже всё было привычным и даже более лёгким, чем раньше: колонка с водой – совсем близко от дома, столярных и слесарных инструментов – полный сарай (правда, некоторые из них он видел в первый раз в жизни и даже не знал предназначения), огород – небольшой (вот только почва в столице была значительно хуже посадской, да крепче хватались за жизнь сочные сорняки), а о дровах думать было пока рановато.
Словом, в повседневном быту столица преподнесла мало сюрпризов – и маме, и сыну. Но Пашку, после всех перипетий последнего рязанского полугодия, больше волновало другое. Как сложится его жизнь среди местной публики? Канула ли одинокая, тоскливая пустота в прошлое безвозвратно? После знакомства с четвёркой Пашка надеялся – хотел надеяться и боялся ошибиться – да, канула. Четыре новых друга, это ж роскошь! Такого у него никогда не было. Какая может быть теперь пустота, если Тёма-Тоха-Борька-Тим рядом?! Смешно!
Смешно-то смешно, только… Когда он сидел на чердаке с пацанами, или гонял по посёлку, или стоял в храме с тёмо-тимами, это действительно казалось нереальным, навсегда ушедшим в прошлое. Но дома, на ночь глядя, иногда подступал старый гость – страх. Вот проснётся Пашка утром, а на свете – ни одной родной души. Кроме мамы, конечно. Одиночество – на дворе и в школе, пустота – в храме. И в тебе самом. Бр-р-р… Он торопился поскорей вытряхнуть из головы эти дурацкие мысли. «Бесовские страхования», как назвал такое безобразие отец Симеон на последней старопосадской исповеди – Пашка пытался тогда описать батюшке состояние своей смятенной души.
Хорош, проехали! Долой страхи и страхования: даже мама признаёт – а от неё слышать подобные речи ох как непривычно! – «жизнь повернула на благое». Конечно, впереди маячила школа, но – до неё ещё далеко, а главное – даже если будет она не лучше старопосадской, пацанов-то у него никто не отнимет! И если найдутся в новой семилетке своя вредная Глафира и свой противный Борисыч, долбить Пашку по макушке они смогут только в учебное время. А вне школы – он сам себе хозяин. И братва рядом. Пускай бесы кого другого пугают.
…Случилась у Пашки после переезда в столицу ещё одна хорошая новость, помимо присоединения к чердачной компании. Он вернулся к церковному служению. Которое, конечно, оказалось связано с Тимом и его товарищами.
«Служил» Пашка давно, с шести лет.
В то далёкое время, с маминой подачи, его определили в свещеносцы. В торжественные моменты литургии и всенощной, перед Евангелием или причастием, Пашка выносил тяжёлую свечу на амвон маленькой Преображенской церкви под одобрительный шёпот рязано-посадских старушек. Пашка медленно тащил подсвечник через диаконскую дверь, то и дело поглядывая на слабый язычок пламени, трепыхавшийся над головой, – не погас? Стихарь путался в ногах, гудели руки, тяжёлый груз норовил кивнуть вниз, но – оставалось совсем чуть-чуть, ещё несколько шагов по солее: вот и амвон. Пашка водружал свечу посередине и отходил в сторону. «Мир всем», – тянулся слабый возглас отца Симеона из алтаря. Поблёскивал оклад Евангелия, струился под купол кадильный дым. Пашка замирал. «Во время оно…» – медленно произносил священник слова воскресного зачала. Маленький свещеносец стоял позади местной иконы Преображения – апостолы на ней упали на камни и не смели смотреть на верх горы, лежали в страхе, не шевелясь… Пашка тоже не шевелился. Рыбаки на берегу Галилейского моря, милосердный Самарянин, раскаявшийся Закхей, Марфа и Мария – все они проходили перед Пашкиными глазами… Голос настоятеля достигал высшей точки, хор пел заключительное «Слава Тебе, Господи, слава Тебе», Пашка возвращался в мир сей – пора было уносить свечу обратно в алтарь.

