
Полная версия:
До Пасхи
— Четверо кого?
— Уильямов.
Нора опять засмеялась и теперь даже не стала делать вид, что кашляет от дыма. Учитель подождал, пока она отсмеётся, и сказал, что читает эту книгу классу вслух.
Тедди доел картофелину и попросил ещё. Учитель объяснил, что картошку у костра пекут мальчишки из его класса, и пошёл к ним. Нора видела, как он идёт вдоль костра, высокий, медленный, и как мальчишки у огня перестают толкаться, когда он проходит мимо, а потом начинают снова. У стола с чаем миссис Прюитт смотрела на сына так же внимательно, как, наверное, смотрела на весы, когда взвешивала Норино письмо. Вернулся он с двумя картофелинами, одну отдал Тедди, а вторую подержал в руке, будто не знал, кому её отдать, и тоже отдал Тедди.
— Спасибо, — сказала Нора.
— Не за что, — ответил он и, помолчав, прибавил: — Мисс.
* * *
Домой ехали в темноте. Джордж пах дымом и всю дорогу объяснял Хоскинсу, как надо было пускать ракету. Хоскинс правил молча. Тедди уснул, едва сел, привалившись к Норе боком, и не выпускал из кулака недоеденную картофелину.
Мод сидела напротив, на другой скамейке, и смотрела на Нору.
— Вы смеялись, — сказала она.
— Разве?
— Два раза. Я считала.
Вполне удовлетворены
«Холлиз». Декабрь 1924 года
Письмо из лондонского агентства пришло во вторник, на той же серой бумаге, что и в сентябре. В сентябре агентство сообщало, что подобрало для миссис Хэтерли молодую особу «с хорошим образованием и скромными требованиями». Клара тогда трижды перечла «скромные требования» и покраснела одна в пустой комнате, хотя краснеть, если разобраться, следовало агентству.
Теперь агентство почтительно осведомлялось, вполне ли миссис Хэтерли удовлетворена мисс Пенроуз, и просило не замедлить с ответом.
Ответ Клара отложила до вечера. Днём было некогда, а главное, днём гувернантка была в доме и в любую минуту могла спуститься по лестнице. Писать о ней в такое время было всё равно что обсуждать человека, пока он стоит за дверью.
Вечером, когда детей уложили, Клара села в малой гостиной поближе к лампе, положила на колени хозяйственную книгу, чтобы было на чём писать, и начала.
«Мы более чем удовлетворены мисс Пенроуз, — писала она, — и, право, не знаю, с чего начать: дети к ней очень привязались, особенно младший, хотя он, разумеется, этого не скажет, а старшая дочь, которая прежде ничего не учила по порядку, теперь знает, в каком году была битва при Гастингсе, и даже старший сын, который думает только о крикете… впрочем, в крикет она тоже играет… и вообще мы все относимся к ней совершенно как к родственнице…»
Тут на лестнице послышались шаги. Гувернантка поднималась к себе со свечой и у приоткрытой двери остановилась.
— Спокойной ночи, миссис Хэтерли.
— Спокойной ночи. Да. Спокойной ночи.
Клара накрыла лист ладонью, как школьница, которую застали с запиской, и не убирала руку, пока шаги не стихли наверху. Чернила не успели высохнуть. На ладони осталось синее пятно, и потом она долго тёрла его носовым платком, а лист перечитала с начала и на родственнице остановилась.
О гувернантке так не пишут. В агентстве прочтут и решат, что в «Холлиз» не умеют себя держать с прислугой, а девушка даже не прислуга, и с ней тем более надо уметь. Или решат, что в «Холлиз» так одиноко, что там рады любой чужой девушке. А главное, в агентстве лежит в папке письмо, где сказано, сколько этой родственнице платят, и цифру Клара помнила наизусть. Да и родственнице, по крайней мере, топили бы в комнате.
Лист она рвать не стала: обратная сторона была чистая. Перевернула и убрала в книгу до завтра.
* * *
Во второй вечер Клара решила, что всё дело в длине. Длинное письмо выдаёт волнение, а волноваться миссис Хэтерли из «Холлиз» было не о чем. Она написала: «Мисс Пенроуз исполняет свои обязанности удовлетворительно». И поставила точку.
Точка вышла жирная. Так пишут об угольщике. Или о лошади, которую продают, не очень на неё надеясь.
Хуже было другое. Агентства, как она слышала, своих девушек берегут, а хороших особенно. Получат «удовлетворительно» и решат, что девушку здесь не ценят, и предложат ей место у людей, которые пишут письма потеплее. Получат «как к родственнице» и решат, что девушка хороша сверх ожиданий, и опять-таки предложат ей место получше, где ей и платить будут по заслугам. Выходило, что потерять её можно и тем письмом, и этим, и Клара просидела над обоими, пока у лампы не закоптил фитиль.
Можно было спросить полковника. Она дошла до двери кабинета, послушала, как там скрипит перо и потрескивает огонь, единственный в доме, который никуда не кочевал, и вернулась к себе.
Дверь малой гостиной приоткрылась. На пороге стоял Тедди в ночной рубашке и босиком, с тем лицом, с каким дети приходят пожаловаться, что не спится, а на самом деле посмотреть, чем заняты взрослые, когда детей нет.
— Ты кому пишешь?
— Тедди, ты почему не спишь? В Лондон. В агентство. Спрашивают, хорошая ли у нас мисс Пенроуз. Иди спать, пол ледяной, ты простудишься, и тогда…
Тедди переступил с одной босой ноги на другую.
— А если плохая, её заберут?
— Никто её не… Это просто вежливость. Так принято.
— Тогда напиши, что плохая. Плохую никто не заберёт.
И ушёл, не дожидаясь ответа, потому что никакого ответа и не ждал. Клара посидела, глядя на дверь. Потом ещё раз прочла «удовлетворительно» и закрыла чернильницу.
* * *
На третий вечер она написала пять строк.
Писала медленно, по слову, и после каждого прилагательного проверяла, не слишком ли оно тёплое. «Прекрасные» успехи стали «заметными», «заметные» — просто успехами. «Милая» девушка в письмо не попала совсем. Пунктуальна — это можно: пунктуальность прилично хвалить в ком угодно, хоть в поезде. Здорова — тоже можно, агентства всегда спрашивают о здоровье. Про суп, крикет и битву при Гастингсе — ни слова.
Через полтора года ей придётся писать о гувернантке ещё раз, в то же агентство, и тогда мешать будет совсем другое. Но в декабре двадцать четвёртого года Клара этого не знала и промучилась над пятью строками до половины одиннадцатого, как над счётом угольщика.
Подписалась она «К. Хэтерли», так же, как подписывала письма портнихе и в банк. Поставила число. Сложила лист и взяла конверт.
Потом вынула письмо из конверта, обмакнула перо и приписала внизу ещё одну строчку. Перечитывать не стала: перечитала бы — вычеркнула.
Ответ
«Холлиз». Декабрь 1924 года
«Холлиз», Минтон-Кросс, Хартфордшир
4 декабря 1924 года
Сударыня,
в ответ на Ваше письмо от 1 декабря сообщаю, что мы вполне удовлетворены мисс Пенроуз.
Дети делают успехи.
Мисс Пенроуз пунктуальна и аккуратна.
Насколько я могу судить, она здорова.
Менять условия, о которых мы договорились в сентябре, я необходимости не вижу.
С уважением
К. Хэтерли
P. S. Младший сын просит передать, что мисс Пенроуз он никому не отдаст.
Базар
Приходской зал. Декабрь 1924 года
Рождественский базар в приходском зале устраивали каждый год в последнюю субботу перед Рождеством, и каждый год в одном зале шли два базара, хотя на афише у дверей значился один.
Первый помещался у стены, под окнами. На столах лежали вышитые салфетки, вязаные грелки для чайников, перочистки, мешочки с лавандой и детские распашонки, сшитые так мелко, что надевать их на ребёнка было жалко. Это называлось распродажей рукоделия: прихожанки приносили сюда то, что сделали своими руками. Второй базар занимал середину зала, сцену и всё, что оставалось. Там стояли три прилавка «Ред-Холла»: со сладостями, с игрушками и с джемом «Олдридж» в банках под бумажными колпачками с красной ленточкой. На сцене четверо музыкантов из Хартфорда играли так громко, будто их наняли перекрикивать покупателей. Это и называлось базаром.
Между двумя базарами ходил весь Минтон-Кросс и покупал понемногу и там и тут, чтобы никого не обидеть. Миссис Прюитт купила у стены прихватку, а в середине банку джема. Мясник Пайк взял вязаную грелку для чайника, хотя чай пил редко и только из блюдца. Доббс пришёл после смены, обошёл зал два раза, ничего не купил и объявил, что в прошлом году было богаче. Объявлял он так каждый год, и каждый год с ним соглашались.
Клара стояла у стены.
Прилавок у неё был небольшой, зато всё на нём она сделала сама, а чего не сделала, того было не жалко. Шесть салфеток, вышитых вечерами при лампе на полфитиля, отчего у одной ромашки вышло девять лепестков, а у соседней одиннадцать. Мешочки с лавандой: лаванды в «Холлиз» хватило бы на весь приход, её годами клали в ящики под чехлами и никогда оттуда не доставали. Грелка для чайника из тёмно-красного бархата. И две фарфоровые пастушки, которые стояли на камине в гостевой спальне, под чехлом, с тех пор как гостей в «Холлиз» перестали звать. Пастушек никто не видел три года, а раз так, никто и не хватится, если только какая-нибудь давняя гостья не узнает их на прилавке.
Бархат на грелку пошёл с той же портьеры, с которой осенью Клара отпорола бахрому на шляпку. Шляпку с бахромой она сегодня оставила дома и надела серую, позапрошлогоднюю. Грелку положила с краю, подальше от мисс Тиббс: та торговала шляпками через два стола и замечала всё, что пришито.
К двенадцати у Клары купили три салфетки и все мешочки с лавандой. К часу пришла Лилиан Олдридж.
Ходила она по залу так, как хозяйка ходит по собственному дому за час до гостей: всё видела, всё поправляла на ходу и со всеми здоровалась по имени. У Клариного стола она остановилась и сложила руки в перчатках.
— Дорогая Клара! Какая прелесть! Это вы сами? Ну конечно сами, кто ещё так вышивает. Вы не замёрзли тут у окна? Замёрзли, я же вижу. Давайте я велю перенести ваш стол к нам, в середину. Там печка, там музыка, и вас наконец будет видно.
— Спасибо, Лилиан, мне здесь… здесь светлее, а для вышивки нужен свет, покупательница должна видеть стежок, а там, у печки, я не говорю, что там плохо, но там…
— Там Гарольд. — Лилиан засмеялась. — Понимаю.
Она взяла салфетку, нашла ромашку с одиннадцатью лепестками, промолчала и положила салфетку на место. Потом увидела брошь.
Брошь была маленькая, золотая, с тремя гранатами и жемчужиной посередине. Клара надевала её по воскресеньям, на базар и на похороны.
— Какая брошь! Старинная?
— Мамина.
Лилиан подождала, не скажет ли Клара ещё что-нибудь: откуда, сколько лет, что за камни. Клара больше ничего не сказала.
— Мамина, — повторила Лилиан. — Как мило. А у меня всё новое. Гарольд не любит вещей, которые у кого-то уже были. — Она помолчала и засмеялась. — Кроме домов, конечно.
«Ред-Холл» Олдриджи купили в десятом году у старой семьи, которая разорилась, и Минтон-Кросс до сих пор считал дом чужим, а Олдриджей новыми. Лилиан это, кажется, знала. И смеялась первой, чтобы никто не успел раньше неё.
Около двух к столу подошла мисс Пенроуз с Тедди. Тедди держал в кулаке пенни, которое ему дал Гарольд Олдридж, и никак не мог решить, на что его потратить. Время от времени он разжимал кулак и проверял, на месте ли оно.
— Может быть, вы пойдёте выпить чаю, миссис Хэтерли? Я постою.
— Нет, что вы, я… то есть спасибо, но гувернантка за прилавком… Я не хочу сказать, что это неприлично, но в приходе могут подумать…
— Что подумать?
Клара не знала что. Хуже всего было как раз это.
Пока она думала, к столу подошла миссис Прюитт, взяла салфетку с одиннадцатью лепестками и стала их считать, шевеля губами. Клара собралась объяснить про лампу и про фитиль, но девушка успела раньше:
— Это ручная работа. На машине лепестки выходят все одинаковые.
Почтмейстерша досчитала до одиннадцати, кивнула, как кивала над весами, когда письмо тянуло ровно на полтора пенса, и купила обе салфетки, с девятью лепестками и с одиннадцатью, чтобы дома сравнить. Тедди тем временем решил насчёт пенни: он купит булку лошади. Лошадь с утра стояла у ворот, и никто её ещё ничем не угостил.
* * *
В четыре часа музыканты ушли за сцену пить чай, и в зале стало слышно, как звенят монеты. На Кларином столе к тому времени лежали одна салфетка, грелка и обе пастушки.
— Гарольд! — позвала Лилиан через весь зал. — Гарольд, иди сюда.
Он подошёл, на ходу пересчитывая выручку с джемового прилавка. Он председательствовал во всех комитетах прихода, кроме дамских, а в дамские заходил так, будто проверял, всё ли там исправно.
— Купи у миссис Хэтерли всё, что осталось. На крышу.
— На крышу! — Слышно было даже у дверей, где стоял викарий. — Сколько, миссис Хэтерли? Нет, не говорите. Вот. Сдачи не надо.
Отказаться было нельзя. Деньги шли на церковную крышу, а отказываться от денег на церковную крышу Клара не умела. Никто в Минтон-Кроссе не умел, на этом крыша и держалась.
Викарий у дверей заметил, кивнул и сказал «мистер Олдридж, вы, как всегда…», а дальше его заглушил оркестр, который как раз допил чай. Гарольд просиял. Пастушки ушли в корзину шофёра, а с ними салфетка и грелка.
Грелку Лилиан взяла в руки последней.
— Какой бархат! Где-то я такой уже видела.
— Это самый обычный бархат. Его везде…
Но та уже отдавала грелку шофёру.
Домой ехали в сумерках. Клара всю дорогу сидела в двуколке прямо и перебирала в уме список. Список с утра стал длиннее на две строчки: две пастушки из гостевой спальни будут теперь стоять в «Ред-Холле», на камине у Лилиан, а может быть, и в гостиной, где бывает весь приход и каждый, кто когда-то гостил в «Холлиз», может их узнать. А грелку, в этом Клара не сомневалась, Лилиан поставит на чайник при гостях.
* * *
Мод и Сильвия ушли за сцену ещё в два, когда стало ясно, что взрослые заняты, а гувернантку держит Тедди.
За сценой пахло нафталином и пылью. Там хранилось всё, что приход надевал на себя раз в году: картонные короны волхвов, крылья ангелов на проволоке, голову осла из папье-маше, которую в прошлом году носил сын мясника и в ней же уснул. Сильвия принесла с маминого прилавка двух сахарных мышей, и девочки ели их с хвоста, сидя на сундуке с костюмами.
Сильвии было десять, и говорила она за двоих.
— Правда, что она выбила Джорджа?
— С третьего мяча.
— А правда, что у неё в Лондоне жених?
— Нет.
— Откуда ты знаешь?
— Она каждый вечер пишет маме. Жениху столько не пишут. Жениху пишут раз в неделю, и коротко. Я про это читала.
Сильвия поверила сразу: Мод читала всё.
— Мама говорит, твоя мама очень гордая.
— Почему?
— Не знаю. Мама всегда так говорит, когда кто-нибудь отказывается от нашей машины.
Мод доела мышь до ушей и решила, что разберётся с этим потом, когда будет время.
В занавесе была щель, и через неё виднелся весь зал. Мама стояла у стены за пустым столом так, как стоят на станции, когда поезд уже ушёл. Мистер Олдридж убирал бумажник. У прилавка со сладостями мисс Пенроуз держала Тедди за руку, а Джордж просил у неё пенни, обещая отдать с процентами. Мисс Тиббс через два стола от мамы продавала шляпку с вишнями жене мясника и при этом смотрела не на жену мясника, а на зелёную шляпку гувернантки. Смотрела так, как Мод смотрела на латинские таблицы, когда искала ошибку, а ошибки не находилось.
В окно за сценой были видны ворота. Там Хоскинс держал лошадь, а мальчишки, получившие по пенни из «Ред-Холла», покупали у прилавка «Ред-Холла» булки и скармливали ей одну за другой. К трём часам лошадь съела шесть булок, и из всех покупателей «Ред-Холла» самой верной оказалась она.
Занавес отодвинулся, и вошёл Филип.
Филипу было четырнадцать, он приехал из школы на каникулы и за осень вырос на полголовы. Теперь он смотрел на всех снисходительно. Слово это Мод знала из книг и понимала буквально: Филип на всех нисходил — смотрел с высоты, сверху вниз, и с непривычки, кажется, сам немного боялся упасть.
— Вот вы где. Мама велела вас найти. Там фотограф из Хартфорда, снимает для газеты.
— Не пойду, — сказала Сильвия.
Филип посмотрел на голову осла, потом на книгу, которую Мод держала на коленях.
— Опять читаешь. Мама говорит, ты прочла всю библиотеку в «Холлиз».
— Не всю.
— Девочкам столько читать вредно. И латынь девочкам ни к чему, у нас в школе все так говорят.
— А мальчикам?
— У нас её восемь уроков в неделю. И всё равно никто ничего не знает.
Мод откусила у сахарной мыши голову.
— Вот видишь. Мальчикам тоже ни к чему.
Кентиш-Таун
Лондон, Кентиш-Таун. Декабрь 1924 года
Билет до Кингс-Кросс стоил три шиллинга девять пенсов: полтора пенса за милю, а миль тридцать. Нора сосчитала ещё у кассы, потом в купе, потом посмотрела в окно, где ничего не было, кроме тумана, и сосчитала в другую сторону. Туда и обратно — семь шиллингов шесть пенсов. Столько стоил новый роман в твёрдом переплёте. Новых романов она не покупала никогда, так что к маме на Рождество она ехала на один роман.
Сундук она отправила вперёд ещё в понедельник: сдала на станции с ярлыком, и железная дорога обещала доставить его прямо в Кентиш-Таун. Сундук был почти пустой, и Доббс поднял его один, без её помощи, и посмотрел на неё так, будто пустой сундук что-нибудь значил. В Минтон-Кроссе всё что-нибудь значило.
В декабре над Лондоном то и дело стоял туман. Мама писала, что девятого числа поезда в нём еле ползли и опаздывали и что если к Рождеству туман не разойдётся, лучше не ехать, а то мало ли. «Мало ли» у мамы значило всё сразу: крушение, простуду, потерянный кошелёк и чужих людей в купе. Нора поехала. Поезд шёл так, будто нащупывал рельсы, а под самым Лондоном пополз совсем.
Всю дорогу она решала, что расскажет. Что дом большой. Это правда. Что дети хорошие — тоже правда, хотя младший при первой встрече назначил ей срок. Что кормят хорошо — почти правда: кормили хорошо, только жидко. Про комнаты в чехлах, про холодную до ноября классную и про полковника, который выходит из кабинета к обеду и разговаривает с погодой, она рассказывать не станет. Мама начнёт жалеть. Сначала Нору, потом миссис Хэтерли, потом полковника, и к ночи дожалеется до того, что захочет послать в «Холлиз» пирог.
Получился целый список того, о чём мама не должна узнать.
* * *
Под сводами Кингс-Кросс туман был жёлтый, и фонари горели в три часа дня. До Кентиш-Тауна она ехала трамваем, у окна, с сумкой на коленях и руками на сумке. В сумке лежал конверт.
Трамвай звенел, кондуктор выкрикивал остановки, люди входили и выходили, не глядя друг на друга, и никто не смотрел на Нору. Два месяца назад она бы этого и не заметила. Теперь заметила, а через две остановки поймала себя на том, что сама разглядывает чужие шляпки: эта перешита, у этой лента новая, а сама шляпка помнит войну. Так смотрела мисс Тиббс. Нора отвернулась к окну.
На углу её улицы мальчишки играли в крикет. Калиткой служил фонарный столб, мяч был теннисный, лысый, а подавала девочка лет девяти, в материнской кофте до колен. Подавала она плохо: держала мяч всей ладонью, как яблоко, и мяч уходил в сторону. Нора прошла мимо. Потом вернулась.
— Два пальца сверху. Большой снизу.
Девочка посмотрела на неё снизу вверх, сложила пальцы, подала, и мяч попал в столб. Мальчишка с битой посмотрел на Нору как на предательницу.
Дальше она шла быстро, а пальцы в кармане пальто сами собой сложились как надо: два сверху, большой снизу.
* * *
Мама жила на втором этаже, в двух комнатах с окном во двор. Окно было то самое: бельё на верёвке, кошка на заборе, только бельё зимнее и кошка другая.
Мама сидела у окна и шила. Свет уходил, лампа не горела, и мама держала работу у самого стекла.
— Пришла.
Встать она не встала: на коленях у неё лежало чужое платье, а с чужим платьем на коленях не встают. Нора наклонилась и поцеловала её в макушку. Пахло от мамы, как всегда, мелом для разметки и мятными лепёшками.
— Сундук утром привезли. Я на него салфетку постелила. А то стоял посреди комнаты, как гость, которому не предложили сесть.
Теперь он стоял у стены, под салфеткой, а на салфетке — вазочка с бумажными цветами. В первый раз в жизни сундук выглядел как мебель.
Платье на коленях было свадебное, для дочери булочника с угла, к январю. Мама сразу стала рассказывать, какое оно: дочь булочника хотела подол до середины икры, как в журнале, мама предлагала до щиколотки, как в церковь положено, сошлись посередине, и теперь мама боялась, что в церкви ей будет стыдно за свою работу.
— В церковь! Ноги напоказ! А отец у неё стоит у прилавка с таким лицом, будто это он платит.
— Он и платит.
— Вот я и говорю.
Нора рассказала про дом. Дом большой. Дети хорошие. Младший говорит всё, что думает.
— Кормят?
— Кормят.
— Топят?
— Топят.
— Комната своя?
— Своя.
— С камином?
— С окном.
Мама оторвалась от подола и посмотрела на неё поверх работы. Тридцать лет шила на заказ и по шву умела узнать, торопилась мастерица или нет. Нора стала разматывать шарф.
— А полковник какой?
— Высокий.
— Все полковники высокие. Заказчицы спросят. Соседка снизу спросит первая: у неё дочь гувернанткой под Брайтоном, в доме у судьи, и платят там, говорит, столько, что она каждый месяц присылает матери…
— Мам.
— Я ничего. Я только говорю, что бывают дома, где платят.
— Здесь платят.
— Разве я говорю, что нет? — Мама перекусила нитку. — Хорошее место — это где платят и не гонят. А остальное уж как повезёт.
Она помолчала и спросила, не поднимая глаз от подола, есть ли там, в этом Минтон-Кроссе, кто-нибудь молодой. Для разговора. В церкви, например.
— Нет, — сказала Нора. И через минуту зачем-то прибавила: — Есть учитель в школе. У него в классе четыре Уильяма.
Мама подняла глаза.
— Это я к слову.
На полке над комодом всё стояло на старых местах. Папины часы, железнодорожные, на цепочке. Мама заводила их каждый вечер перед сном. Шли они на четыре минуты вперёд с тех пор, как папа сам их так поставил, чтобы не опаздывать в контору, и переводить их потом никто не стал. Рядом стояла книга в синем переплёте с золотым тиснением. На форзаце — школьная наклейка и надпись чернилами: «Норе Пенроуз за отличные успехи. Июль 1918 года». Папа на вручении сидел в третьем ряду и хлопал дольше всех. К зиме его не стало.
Книга стояла корешком наружу, чтобы её видели заказчицы. Нора повернула её корешком к стене.
Мама промолчала. Поворачивать книгу назад она будет, когда Нора уедет. Так было и в прошлый раз.
* * *
Конверт Нора положила на стол, между катушками.
В конверте было всё, что ей заплатили в «Холлиз», кроме билета. Мама пересчитала деньги, не вынимая из конверта, на ощупь, как считает мелочь кондуктор, и разложила на три кучки. Это за квартиру. Это угольщику. А это — она подвинула третью кучку Норе.
— Это тебе.
— Мне не нужно.
— На перчатки.
Мама смотрела на её руку. На указательном пальце перчатки — штопка, мелкая: на неё ушёл целый вечер. Нора убрала руку в карман. Поздно: штопку мама разглядела бы и в темноте, и с другого конца улицы.
— Мне не нужно, — повторила Нора. — Там у меня всё есть.
Третья кучка так и осталась лежать посреди стола. Брать её первой не хотела ни одна.
Совсем стемнело. Мама подняла иголку к окну, к последнему свету, и стала вдевать нитку. Не попала. Попробовала ещё раз.
— Дай я.
— Сама.
Нора смотрела, как кончик нитки ходит вокруг ушка и не входит. Раньше мама вдевала нитку не глядя, в разговоре, в потёмках, одной рукой.
— Тебе нужны очки.
— Очки стоят денег.
— Всё стоит денег.
— Колледж тоже стоил, — сказала мама и попала в ушко.
Нора встала и зажгла лампу. Первая спичка сломалась, вторая загорелась.
— Рано ещё, — сказала мама.
Нора выкрутила фитиль до конца.
Ужинали за тем же столом, сдвинув катушки на край. Чай, хлеб и кусок сыра, который мама купила к её приезду и всё время подвигала Норе. Нора подвигала сыр назад, маме. Сыр ездил по клеёнке туда и сюда, пока мама не взяла нож и не разрезала его ровно пополам, как кроят на двоих один отрез.
* * *
Стул напротив маминого, у того же окна, был Норин. Шесть лет после школы она просидела на нём: подрубала подолы, пришивала пуговицы, обмётывала петли и первые два года считала, сколько петель нужно обметать на учительский колледж. Петель выходило больше, чем пуговиц во всём Кентиш-Тауне. На третий год считать она бросила, а шить продолжала. На шестой увидела в газете объявление агентства.
Почему она уехала, Нора объясняла так: в «Холлиз» кормят и дают комнату, и всё жалованье можно отдавать маме. Так оно и было, и маме этого хватало. Вторую причину вслух она не называла. Лет через двадцать на этом стуле, у последнего света, мимо ушка промахивалась бы уже она. Теперь у неё была классная с картой, где ещё не кончилась Австро-Венгрия, и девочка, которая учила латынь из соседней таблицы, и что с этой девочкой делать, Нора пока не знала. Знала только, что делать будет она сама.

