Читать книгу Банкет в Блитве (Мирослав Крлежа) онлайн бесплатно на Bookz (12-ая страница книги)
Банкет в Блитве
Банкет в Блитве
Оценить:

5

Полная версия:

Банкет в Блитве

– Браво, Ванини, браво, – по-барски надменно хлопнул в ладоши маэстро Раевский, – продолжайте, господа, не смущайтесь, прошу, – а потом мягким и гибким движением отвесил глубокий поклон перед своей свитой и, показав ей рукой дорогу в студию, возглавил эту маленькую процессию, двигавшуюся в сторону занавешенных портьер, скрывавших предугадываемую тень огромного всадника. Леди и лорд Батлер, граф Сильва-Чачарукка, профессор и историк Гильскехлис (все серые от верноподданнического волнения) исчезли за портьерой, оттуда доносились возгласы искреннего и почти доходящего до экстаза воодушевления и восторга, причем преобладало повторение хором гласного «а».

– Слушайте, Ванини, я понимаю, что в жизни лгут! Ложь, собственно говоря, это космический медиум, во лжи, как в эфире, плывут звезды, из лжи состоят миры и века. И я сам необычайно набожный поклонник лжи как таковой. Ложь в анатомии гражданского общества, в сущности, своего рода мясо, которое, как мягкая обивка на диване, прикрывает весь скелет; не будь лжи, все люди ходили бы в отвратительном виде, как ободранные скелеты. Но такой наглой лжи я давно уже ни от кого не слышал. Так лгут только на Леванте. Откуда вы родом?

– Я родился в Болонье! Но мои старики – выходцы с Кипра. И я этим горжусь, Дюпон!

– Мои поздравления, Ванини!

Демонстративно бросив свою только что начатую сигарету в огромную хрустальную пепельницу, Дюпон повернулся и пошел вслед за отборным аристократическим обществом в студию.

Здесь под стеклянной крышей в середине огромного пространства вздымалось громоздкое, превышающее естественную величину конное изваяние Пороховского. В облике античного военного трибуна в латах[86], на грузном блитванском жеребце, скорее тиранический Выборный князь, чем Командующий блитванского Легиона, Пороховский сидел в седле, а из-под туники торчали обнаженные ноги в античных сандалиях с великолепными застежками, нa котopыx орлиные клювы и змеиные головы сплетались в шнурок, стягивающий суставы Командующего так, что рельефно вырисовывалась сухопарая, хорошо смоделированная правильная нога, о которой в богемных кругах поговаривали, что Олаф Кнутсон сделал ее модель точно по гипсовому слепку настоящей, живой ноги Пороховского. Кираса Пороховского была украшена невероятно роскошным рельефным орнаментом, расползшимся по этому рыцарскому железу в виде плюща и гроздьев винограда, обвивавших гирляндами отдельные медальоны и маленькие corne d’abondancei[87]. В обрамлении этого декоративного роскошества и богатства, на барельефных медальонах были изображены различные сцены: Пороховский во главе своего Легиона вступает в Блитванен, Пороховский под богатым пурпурным балдахином читает Magna Charta Regni Blithuaniae[88]семнадцатого года, Пороховский строит Анкерсгаден на Карабалтике, Пороховский сидит на блитванском престоле и правит Блитвой. А таких медальонов было семь. Два спереди, два на лопатках, два на плечах, а один, центральный и главный, на груди; на нем изображен апофеоз Пороховского: Пороховский в облаках, как полубог, а Яpл Кнутсон венчает его лавровым венком бессмертия. Голова Кристиана Пороховского, отважная, продолговатая, настоящая благородная голова Сиджизмондо Малатесты[89], устремила свой стальной взгляд в необозримые дали блитванского будущего; с густыми, курчавыми (может быть, чуточку негроидными) волосами, украшенными вьющимися на ветру ренессансными ленточками, эта голова была увенчана лавровым венком, который заслужил Человек, создавший Блитву свободным государством после тысячелетнего рабства. Конь этого бронзового всадника вздыбился на диком скаку, остановленный опытной рукой, так что задними, чуть подогнутыми ногами он присел на свой массивный бронзовый хвостище, покрывший сзади постамент и служивший еще одной опорой для этой огромной массы глины, вздыбленной в банальном и шаблонном, по существу, движении четвероногого животного, которое (неизвестно почему) в героике веков призвано символизировать силу и власть, и так получается, что на первый план ставят коня, а не всадника. На этом великолепном, академически пластично изваянном коне, который натурализмом своих бабок и бедер, своей бешеной морды в пене и с раздутыми ноздрями не выделялся над уровнем самых обычных, стандартных скульптурных творений, восседал всадник, голова у которого имела черты исключительно хорошо выполненного достоверного портрета. Это действительно был Пороховский! С его тонкими, едва заметно прорезанными губами, с кругами под глазами, с усталым, мрачным, чуть меланхоличным взглядом, с его костистыми, тонкими ногами, сильной энергичной десницей, одним движением осадившей разгоряченного жеребца, и левой, коснувшейся седла легко и почти неприметно, так, что этой легкостью и почти небрежной пассивностью левой руки подчеркивалось абсолютное, фактически королевское превосходство всадника над огромной массой животной силы под ним. Пороховский на своем Атланте был действительно тем настоящим Порохов-ским из Бурегарда в сверхъестественном, монументальном величии!

Как тропические змеи в захудалых зоопарках, эта огромная глиняная фигура была обмотана мокрыми тряпками. Двое рабочих под руководством Олафа Кнутсона отмотали их, чтобы всадника, эту монументальную, цезарскую личность показать почетным гостям во всем ее имперском блеске и ренессансной красоте. Было что-то необычное, странное в этом осторожном разматывании мокрых тряпок, как будто всадник болеет странной и, судя по всему, очень опасной ангиной, и вот, с него снимают компресс, и один доктор поливает его тонкой струей воды из оранжевого резинового шланга. Под этими мокрыми тряпками и под струями воды, стекавшей ручейками по огромным лошадиным бедрам и бабкам, этот сверхъестественный всадник вздыбился над ревматическими и глухими лордами как грязный призрак, и в тишине, полной тоскливого благоговения перед величественным, выдающимся шедевром, слышно было, как течет вода по грязному глиняному крупу и как сливается в канализацию по жестяному желобу, проложенному под деревянным настилом. Казалось, идет дождь, или этот призрак-памятник над жестяным желобом пускает струю, как живое, магическое существо.

Растерянный, встревоженный, духовно опустошенный, Олаф Кнутсон распоряжался разматыванием тряпок с памятника, слушая, словно в полусне, как профессор Гильскехлис объясняет собравшимся гостям патетическую символику переживаемого момента, когда через несколько минут в этом доме появится депутация Сословий и Рангов Блитвы и вручит маэстро Раевскому Адрес о передаче ему на сохранение величайшего блага блитванского народа – суверенитета! Три таких драматических момента было в истории Блитвы! В 1424 году, когда представитель арагонской ложи прочитал на блитванском Соборе свою Oratio ad Nobiles Regni Blithuaniae[90]и в тот же момент пал, зарубленный курляндскими заговорщиками, мятежниками; потом в 1518 году, когда Сигурд Оранский объявил свой Status Blithuanicus[91]и был у Плавистока сражен пулей (случайно пущенной из леса, когда он прогуливался при луне), молодой и здоровый, полный прекраснейших надежд, разгромивший шведов во многих сражениях и дважды уже захватывавший Блитвас-Холм. Третья и последняя попытка установления суверенитета закончилась столь же трагично, Изабелла Блатвийская в 1643 году возвратила Сословиям Адрес, знаменитую Littera ad regentem regni[92], была осуждена на смерть ингерманландским католическим регентом, а годом позже казнена. После несчастного эпизода с Сандерсеном, которого застрелил агент-провокатор, сейчас, наконец, творец гениального шедевра дождался дня, чтобы из рук этого отважного всадника принять золотое яблоко блитванское, которое он во имя чести и счастья поколений будет хранить и передаст Своему Наследнику еще более сияющим, чем получил. А в том, что мы вообще смогли дожить до этого, что смогли стать соучастниками такого удивительного события, единственная и исключительно личная заслуга принадлежит Протектору, который по праву зачислен историей блитванской в Пантеон в один ряд с величайшими блитванцами. Его место между Ярлом Кнутсоном Великим и Выборным Князем Сигизмундом Курляндским.

Слушает Олаф Кнутсон профессора Гильскехлиса, тупо ощущая только одно – что он родился как слуга, что он живет как слуга и что умрет как слуга! Вот тут, рядом с ним стоит его работодатель Раевский! Окруженный графами и лордами, стоит он перед кнутсоновским всадником и поджидает депутацию Сословий и Рангов, которая передаст ему Адрес и провозгласит его сувереном. Раевский родился блитванским пророком, Раевский писал портрет папы, Раевский обедал с королями, Раевский и сам станет сегодня равен королям. До сегодняшнего дня он разъезжал в гала-экипаже своего гениального Таланта, а теперь перед его президентской каретой будут трубить фанфары блитванских улан, перед ним будут склонять колени лорды и графы, Сословия и Ранги, вся Блитва! Он поселится во Дворце Выборного Князя, в аристократическом центре города Блитванена, где улицы тихие, а старые медные курляндские кровли зелены от столетней патины. Много голубей в старом княжеском парке, плещут фонтаны, там благородная тишина, и там создаст Раевский свои непревзойденные шедевры. Его окружат молодые, прекрасные дамы, великие актрисы и поэтессы прольют слезу перед его религиозными произведениями, а Ванини-Скьявоне напишет о Нем свою тридцать третью книгу. С епископами и кардиналами, с баронами и генералами сподобится играть Роман Раевский свою chemin de fer[93], как суверенный творец, вознесшийся выше всякой критики, он будет удовлетворенно дремать на своих дивидендах, подобно мандарину на пенсии.

А Олафу Кнутсону и дальше суждено неустанно моделировать, тесать камень, месить эту липкую, мокрую глину, он будет потихоньку прозябать в тени величия Раевского, рисовать для своего удовольствия две-три сардельки и два-три яблочка, питаться кофе с молоком, у него станут выпадать зубы, и его удел – благодарить судьбу, определившую ему подняться так высоко, что он удостоился чести разматывать тряпки с этих гениальных памятников, что ему, безымянному поденщику, позволено моделировать их по Идейному замыслу великого маэстро. И вот так, как стоит он сегодня здесь среди этих лордов и кретинов безымянный, неизвестный, на заднем плане, как служащий мастерской; как тот раб, что там клистирует Пороховского резиновым шприцем, вот так всю свою жизнь стоять ему у стены, как слуге, как ливрейному лакею, ибо иного он и не достоин, если уж в самом деле родился только для того, чтобы стать слугой! Все эти нормандки и спиритисты, нумизматы и бароны, вся эта шайка владельцев пароходов, авантюристов и медитерранских болтунов (как тот омерзительный Жюль Дюпон), все они будут по-прежнему проходить мимо него, как проходят мимо слуги, а он перед ними обязан будет снимать шляпу, открывать дверь и разматывать тряпки с глиняных моделей, когда их благородия по своей прихоти пожелают, и никогда никто этим недоумкам и бездельникам не объяснит, что здесь все, в сущности, обман и скандальная ложь! Там предсмертная гримаса Ларсена – и этот апофеоз здесь! Там отвратительная, гангстерская стрельба у Доминика, и бедный Нильсен, который отчаянно мечется, как затравленный зверь, а здесь эта обезьяна, этот Гильскехлис со своими патетическими «историческими датами», и этот дурацкий Малатеста на жеребце из блитванской государственной конюшни, куда Кнутсон ездил целый год моделировать коней в различных позах, чтобы возник этот отвратительный китч, изображающий бандита победителем.

Чувствовал Олаф Кнутсон, как глухо гудят в нем контрасты, словно глубинное бурление лавы где-то в подземелье его души. Чувствовал, что достаточно добавить к его обычному трезвому и уравновешенному настроению (которое выражается в безликом и пассивном стоянии на заднем плане, у стены) совсем незначительный, мелкий, едва заметный нюанс, как все перевернется вверх дном, и понесет его такой сумасшедший вихрь, с таким громом, что все завершится в одну секунду, кроваво и окончательно. Ибо что происходит вокруг него и что все это значит? Мерзкая, безумная пляска призраков, хитрое, лукавое, с прищуренными глазами, нечеловеческое одурачивание, собачье, гнусное вранье в глаза, поглаживание рыла и сытых складок на подбородке, удовлетворенное рыгание после убийства, поджатые хвосты и одобрительное кивание, обычное, повседневное, отвратительное кивание успехам. А успех – вот эта студия, этот глухой лорд Батлер, этот Пороховский на коне и в доспехах, деньги, резиденции, академии, много денег, сыплющихся дождем цехинов, победа, дворцы, Бурегард, Адрес Сословий и Рангов, Триумф! А Блитву при всем том забыли! Блитва лежит тем временем с Ларсеном, Блитва грызет свои ногти, охваченная ужасом вместе с Нильсом Нильсеном в маленькой комнате полоумной старухи Галлен, ночи напролет играющей на немом пианино для своего сына, которого убили, как и других. Милого юношу, двадцативосьмилетнего Сигурда Галлена, который погиб, защищая Блитву! Где Блитва? Куда идет наша несчастная, кровавая Блитва? Вот, слышится с улицы звон серебряных фанфар, прибывает эскадрон, доставляет Адрес Сословий и Рангов, раздаются возгласы толпы, а он, Олаф Кнутсон, стоит здесь, как слуга, и караулит глиняного Пороховского, обматывает его мокрыми тряпками, пока не наступит день, когда этот уголовник будет отлит в бронзе и так переживет века. Как это сказал Раевский в ту ночь на «Блитвании», когда у Кнутсона сжалось горло при виде бедствий трансокеанских пассажиров третьего класса, блитванских эмигрантов? Он сказал: «История пишется широкими мазками, как фреска. История творится живописно!»

История не спрашивает, что думал Олаф Кнутсон в тот день, когда Сословия и Ранги передали Адрес президенту Республики Роману Раевскому. История расценивает отдельные периоды синтетически! Вот так и надо смотреть на вещи – синтетически, а не как придира с расстроенными нервами! Синтетически! Живописно, так же живописно, как фрески в церквях. Широкими мазками! В духе вечности, славы и триумфа!

Книга вторая

I

Смятение в Бурегарде

Свои тревоги, которые все сильнее грызли его в последнее время, Кристиан Пороховский преодолевал скоростью. За рулем новейшей дорогой марки «Grand luxe Peugeot 1927» с поразительно мягкими сиденьями, обитыми замшей цвета светлого кофе с молоком, с неслышным, почти крылатым ходом новеньких пневматических колес, несущих кузов на рессорах и амортизаторах, с тяжелым, мощным мотором, строго соответствующим общему весу автомобиля, так что скорость в сто пять километров достигается почти незаметно, только однообразно поет ветер, ударяясь в лобовое стекло со свистом встревоженного пространства, стремительно наматывающегося на колеса, так что кажется, будто сорванные с места деревья, дорожные указатели и мосты бешено летят прямо под колеса сверкающего автомобиля. Вцепившись в руль и устремив взгляд прямо перед собой на крестьянские телеги вдали на дороге, в тот же момент приближавшиеся, так что можно было различить круп лошади и высокий лакированный шкаф, Пороховский вел машину по мощеному анкерсгаденскому шоссе, сосредоточив все свое внимание на указателе скорости, красная стрелка которого, нервно колеблясь, поднималась все выше к опасной черте и уже трепетала между цифрой сто тридцать и сто тридцать пять. Скука повседневной жизни убивается по общепринятому современному европейскому цезарскому методу гольфом, конями, коктейлями, табаком, женщинами, роскошными предметами, добротным и элегантным, подчеркивающим стройность фигуры покроем костюма, остроумием или заботой о своем драгоценном пищеварении, но Пороховский принялся убивать ее скоростью. Летя, словно картечь, со скоростью сто тридцать – сто сорок километров в час на лакированной, дорогой бензиновой жестянке в облаке чадного дыма и пыли, Пороховский чувствовал, как в нем растет мрачное и странное напряжение, которое, словно кокаин, усиливает жизненные соблазны, а заботы остаются за спиной, как раздавленные куры в грязи, и ничего не слышно, кроме свиста ветра и звона сумасшедшей гонки, подобно мечте, возвышающей человека над нервной тоской и неприятной головной болью.

Все мрачнее становился Пороховский в последнее время. Он, вопреки своим высоким убеждениям о необходимости слепо придерживаться собственного жизненного пути и не «заниматься психологией», увязал в гнилой, полной угрызений и сомнений неврастении. Он все больше ощущал, как постепенно теряет твердость взглядов и убеждений, как раздирается внутренними противоречиями, так что жизнь кажется ему мглистой и неясной путаницей нерешенных вопросов. Даже курение больше не успокаивало Пороховского. Сидя в бурегардской библиотеке и наблюдая за дымом своей «мэриленд-жюн», он обычно терялся в бесконечно запутанных разговорах с самим собой, произнося в случае обострения этого интимного внутреннего диалога отдельные слова вслух, так что звук собственного голоса возвращал его к действительности, как неожиданный грохот взрыва. Буквально оцепенев от своего собственного голоса, Кристиан Пороховский чувствовал, что у него дрожат суставы пальцев, подгибаются колени, что все его тело – трепещущий сгусток непонятной, нервной, болезненной напряженности. Спираль дыма тянется из огненно-пепельного конца его сигареты, и эта голубоватая, прозрачная спираль превращается в трепещущую, неспокойную, мглистую пелену и взмывает вверх в ритме биения сердца, как устремленная вертикально вуаль, расплывающаяся длинным, веерообразным покрывалом, постепенно тающим над паркетом и коврами или заполняющим все пространство вокруг Пороховского в виде причудливых облаков, принимающих мутные и неясные очертания чего-то такого, что зловеще напоминает реальную суть происходящего.

«А происходящее как таковое по своему значению ничуть не больше дыма одной, совершенно случайно закуренной сигареты. Если смотреть на все с этой, земной стороны, без пафоса, без лжи, без самообмана, с позиции мелких, земных истин (которые, разумеется, невыразимо мелки и пагубно относительны), то происходящему невозможно приписать какой-то “глубокий” смысл. Это так, но точно так же встает вопрос: в чем же этот смысл, “более глубокий” смысл? Смысл дыма, смысл крови, смысл одного, отдельно взятого человеческого тела, смысл человеческих тел, как телесной кучи, как огромной массы, как человечества? Человеческий смысл, но во имя чего, во имя личности, во имя общества, во имя Бога? Человеческий смысл во имя “прогресса” конкретного человека или человеческого сообщества? Но нет прогресса, нет Бога, нет ни человека, ни человечности, а слова о “прогрессе” – обычные банальные фразы. Есть закон джунглей, а в джунглях не спрашивают, кто кого сожрал и почему». Изначально поверхностный в приобретении знаний, Пороховский размышлял обо всем весьма неглубоко, в туманной пелене, à-peu-prés[94]. Никогда, в сущности, ни об одном понятии он элементарно не имел ясного представления. Но любил размышлять, как бы мечтая.

«Говорят, что-то меняется на земной поверхности! В “том” или “ином” направлении происходят какие-то “сдвиги”, какой-то прогресс, и уже довольно давно. Несколько тысяч лет. В каком направлении происходят эти “сдвиги”, “туда”, “сюда”, “вперед” или “назад”, – это просто жалкая, глупая человеческая мерка. Бога нет, морали нет, идеалов нет с того момента, как человек понял эту жалкую земную механику происходящего, ведь все это, в сущности, дым случайно закуренной сигареты, сон дохлой совести, убийство как почетная общественная деятельность, безумие морали и ума; как все глупо, подобно зажженной сигарете, иначе говоря, нет ничего, кроме колебания прозрачной дымной завесы в пустой комнате. В такие моменты понимаешь свой выбор – убить себя или убивать других. Второй вариант несколько безопаснее. А человек человеку, как всегда, волк, и это, как говорят дураки, именно то, что нам осталось от первобытного человека, от хаоса, от природы, от той доли животного, людоедского в человеке, которая, по мнению этих старых бездельников, профессионально мудрствующих о судьбе человечества, осталась в нас от мрачного и отвратительного животного элемента в человеке. Это предрассудки. Как будто человек способен выскочить из самого себя, освободиться от своей собственной сущности, своей дикой, допотопной, космической субстанции, какая чушь!» Сам будучи зверем, Пороховский надменно презирал всякий иной способ размышления, кроме зверского.

Отец доминиканец Бонавентура Балтрушайтис, человек, несомненно, очень ученый, даже умный в некоторых областях моралистики и своего столь высоко почитаемого неотомизма, этот до последней мелочи щепетильный патер, с которым Кристиан Пороховский проводит в последнее время долгие ночи в бесплодных разговорах, этот ученый отец Бонавентура утверждает противоположное – человек возник на земле для того, чтобы сначала создать божественный порядок в самом себе, а затем, следуя логике, порядок во всем зверинце вокруг себя, то есть в природе.

Человек, согласно отцу Бонавентуре Балтрушайтису, появился в природе как голос арфы Господней среди обезьян и тигров, и смысл его человеческого достоинства состоит именно в том, чтобы стать Давидом-псалмопевцем среди немых зверей, окружающих его, и превратить природу в гениальнейший псалом Давида. Доктор теологии и философии, отец Бонавентура, самым решительным образом отрицает какой-либо человеческий смысл понятий «развитие» или «прогресс». Человек, который не познал Бога (по мнению отца Бонавентуры), все еще первобытный человек, независимо от того, людоед ли он, закусывающий почками своего ближнего, или врач, просвечивающий рентгеном утробу какого-нибудь пациента. Лететь на самолете или ехать в автомобиле, слушать радио или писать трактаты об атомной энергии без веры в Бога означает, согласно точке зрения этого остроумного доминиканца, жить в предыстории, в скотстве, в моральном каменном веке. Политика и политические структуры его абсолютно не интересуют. Для Бонавентуры Балтрушайтиса вся история от пирамид до Вашингтона – только облако песка и пыли.

– Слушайте, ведь это пустой звон, эти рыцарские доспехи ваших идеалов, Ваше Превосходительство, – остановился однажды ночью отец Бонавентура перед доспехом, стоящим в бурегардском коридоре, когда в сопровождении Пороховского он прогуливался по лоджии. Разговаривая с самодержцем Блитвы об этих мрачных и неясных вопросах, он остановился перед стальным рыцарем и, постукивая рыцарский панцирь, как врач, осматривающий больного, иронически усмехнулся Пороховскому, как ребенку перед базарной витриной. Снаружи завывал северный ветер, слышно было, как трещат платаны в парке. В бледном свете канделябров в конце коридора лицо монаха, обрамленное белой тканью и склоненное перед сверкающей сталью глухонемого рыцаря в панцире и тяжелом крылатом шлеме, имело в себе что-то возвышенное, живописное, казалось, это таинственный чародей в своем белом бурнусе постукивает по мертвецу, принявшему рыцарский земной лик человека-воина, а на самом деле перед ним не что иное, как обыкновенная стальная, мертвая кукла.

– Все то, что сегодня происходит в европейской политике, Ваше Превосходительство, все это бряцание оружием у нас, в Блитве, и во всем мире есть не что иное, как совершенно пустое, бездушное, безбожное движение подобных железных игрушек. Железные курляндские рыцари в своих стальных панцирях движутся, как гомункулусы, по миру, управляют государствами, сидят под радиоантеннами и грохочут пушками, рассматривают все вокруг себя по-рыцарски, по-генеральски, с обнаженным мечом в руке, а в действительности это мертвые, варварские куклы, совершенно пустые! Послушайте, прошу вас, какой пустой звон идет от них, как от жестяной банки! Все военные флоты всех великих держав всего лишь гора жести, которая без осознания Бога будет выброшена на свалку, как выбрасывают старые консервные банки из-под сардин! А эта уличная толпа безбожников, всегда готовая к погрому, всегда охочая вышвырнуть в окно ваши рыцарские, метафизические, идеалистические ценности, эта голодная и босая безымянная чернь, у которой в голове ни мысли, кроме как нажраться и напиться, эти интеллектуальные бунтовщики, бездельники, завсегдатаи кафе, угрожающие нынешним правителям во имя «народа и человечества» открытыми письмами, это глупое и безбожное стадо бешеных кабанов, чей единственный идеал – потоп, погром, криминал, эта демократия, которую пора пристрелить как бешеного пса! Без Бога, Ваше Превосходительство, жизнь «как таковая» не имеет и не может иметь никакого, ни земного, ни духовного смысла. Без Бога такая жизнь уродлива – пустопорожняя кукла в пустом коридоре совершенно пустого замка в мрачную ночную непогоду, как сегодня!

«Действительно! Отец Бонавентура в известной степени прав! Пусто в Бурегарде, как в каком-то средневековом замке. Надо бы спуститься вниз, к людям, в кофейни, отправиться к Доминику, напиться, опроститься, подружиться с этими слабоумными либеральными болтунами в кафе, разузнать у этих дураков внизу в корчмах: что думают, что хотят, как они, собственно, представляют себе задачи нашей новорожденной Блитвы? Что необходимо предпринять на пользу Блитвы? И вообще, идет ли Блитва по пути исполнения своего исторического долга? Неужели правда, что эти кретины по кабакам единодушно считают Пороховского вампиром-самодержцем, кровожадным призраком, духом Ярла Кнутсона, явившимся в наше время?»

bannerbanner