Читать книгу Сеанс окончен (Мира Хартвелл) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
Сеанс окончен
Сеанс окончен
Оценить:

4

Полная версия:

Сеанс окончен

Марш сидел за столом кабинета, привалившись к спинке, — так, спокойно, устало и удобно, как сидят в гримёрке между номерами. Голова была чуть набок, глаза открыты, лицо не изменилось вовсе, и это было хуже всего, потому что лицо было лицо человека, который сейчас скажет что-нибудь платное. Кэсс стояла рядом, держала его запястье двумя пальцами и уже смотрела на часы.

Она не искала причину смерти; она делала то, что делала тридцать лет: взяла запястье, подержала, посмотрела на часы, приподняла веко, проверила, не запал ли язык. Потом сложила руки Марша на груди — не из театральности, а потому что так удобнее тому, кто придёт потом. Орфео заметил, что она не тронула фляжку, хотя та стояла ближе всех, и не тронула доску, хотя та лежала прямо перед ней. У медсестры был свой протокол, и он начинался с человека, а не с улик.

— Он ушёл, — мягко сообщила она. — Ушёл совсем, минуты две назад.

Никто не двинулся с места. В зале стояла та особенная тишина, когда восемь человек одновременно решают, кто из них имеет право подойти первым; Орфео знал её по авариям за кулисами. Первой шевельнулась Верити: она вышла из круга, поправила штору так, чтобы тело не было видно из зала, и объяснила негромко, что дверь на улицу надо закрыть, а свет не трогать. Это было не бессердечие, а профессия: у неё в отеле умирали постояльцы, и она знала, что живые начинают мешать раньше, чем приезжает полиция.

Рози качнулась вперёд; Кэсс, не оборачиваясь, удержала её за плечо и не дала подняться. Верити беззвучно поправила стул. Том стоял и не садился, будто сядь он — случится то, чего он решил не допускать. На маленьком столике посреди круга, там, где горела свеча, лежала доска в чёрной раме, которой никто не приносил, и по белому полю её шли крупные свежие буквы: «ПРОСТИ, ГАЙ».

Доску Орфео увидел раньше букв: тяжёлая, в чёрной раме, с полем, вытертым до серого блеска. Такую не покупают в лавке письменных принадлежностей; такую держат в кабинете годами, потому что она помнит больше, чем на ней написано. Буквы были свежие, крупные, с нажимом в конце каждой — почерк человека, который привык, чтобы его читали. Орфео не стал трогать; он только отметил, что доска лежала не там, где её оставили, — или там, где её никто не оставлял.

Гай Делакруа прочитал это первым — по алфавиту, по складам, с той медлительностью, с какой читают своё имя в чужих документах. Он сел обратно в кресло очень осторожно, как садятся на место, назначенное кем-то другим.

Орфео смотрел не на Гая, а на лица остальных. Верити смотрела на доску; Том — на отца; Артур — на дверь кабинета; Рози — на Гая, и в её глазах было не сочувствие, а узнавание. Присцилла смотрела на Орфео. Это было единственное лицо в зале, которое не проверяло, что написано, а проверяло, кто это прочитает.

Зал заговорил всеми голосами сразу; в гуле плыли слова «послание» и «успел», и кто-то уже плакал не о Марше. Орфео стоял у рубильника и слушал, как в гуле растёт пророчество — города всегда достраивают храм там, где упал человек.

— У гостей, — проговорил он в тишину, не громко, но так, как говорят с рампы, — появилось чувство ритма. Они стучали в темпе «До встречи на набережной», пластинки пятьдесят девятого года. Ни один уважающий себя житель той стороны не стал бы позориться таким вкусом.

Тишина повернулась к нему вся, целиком.

— Это была режиссура, — отрезал Орфео. — Режиссура, а не уход, и прошу город запомнить, что я это произнёс сегодня, при всех и первым.

Инспектор Трент приехала через двадцать минут, в плаще поверх формы, с сержантом Дойлом, который смотрел на помост так, будто там лежало само его детство. Она работала быстро и без единого лишнего слова: место, время, имена, слейт — в пакет, фляжку со стола кабинета — в другой пакет, свидетелей — по одному. Записывалось это ровным почерком, без единого восклицательного знака, и Орфео следил за её колонками с профессиональным уважением: кто у кого держал руку и какой именно, кто разорвал круг первым, в какую дверь выходил, сколько свечей догорело и сколько осталось целых. Такой свод стоит дороже любого свода о невидимом, потому что невидимое пересказывают, и оно портится на каждом пересказе, а минута, записанная на месте, лежит целиком.

Дойл обошёл круг с блокнотом и просил каждого назвать соседей справа и слева; ответы совпали, и это было хуже несовпадения, потому что совпадение означало: круг действительно был замкнут. Орфео слышал, как за спиной Гай назвал Джо, Джо назвал его, и никто не ошибся ни на одно имя. В такой арифметике не было щели; щель была в другом — в том, что происходило за шторой, пока все смотрели на свечу.

На «режиссуру» Уинтерборна она подняла глаза один раз.

— Зафиксирую это как «интерпретацию», мистер Уинтерборн.

— Зафиксируйте, инспектор: интерпретации в этом городе наконец появились, — отозвался он.

— Механизм, — повторила Трент, подойдя к нему вплотную. — Вы произнесли это слово при всех. Я прошу назвать его сейчас, без публики.

— Сейчас я назову вам только одно, инспектор: то, что я слышал, было записано. Не духами — руками. Остальное я скажу, когда увижу вашу лабораторию.

— Лаборатория — не театр, мистер Уинтерборн.

— Тем лучше, — отозвался он. — В театре я знаю все выходы.

Окружной врач, маленький и несвежий, приехал ещё раньше полиции, поставил саквояж на кресло и работал молча, как часовщик. Он пощупал запястье, послушал грудь, посветил в зрачки, спросил, чем покойный лечился, и записал ответ в блокнот. Фляжку он не открыл и на вопрос Трент о ней ответил, что содержимое — дело лаборатории, а его дело — сердце. Через десять минут он ушёл, оставив формулу: похоже на сердце; решит вскрытие. Трент повторила эту формулу залу, загнав её в рамку протокола.

— Вскрытие покажет, а пока официальная версия — сердце. — И ничего не трогать до вскрытия, — добавила она в зал, ни к кому особо не обращаясь. — Ни вещей, ни версий.

Трент задала кругу три вопроса, и задала их так, будто уже знала ответы. Кто выходил из круга, пока говорил голос? Все молчали, и Орфео слышал, как молчание становится общим ответом: он-то видел, как ушла рука Джо, но Джо стоял теперь у стены и смотрел в пол. Кто видел фляжку после первой пробы? Все. Кто был в кабинете после начала? Только хозяин. Ответы записывались в три ровные колонки, и Орфео видел, как в них складывается то, чего он ждал меньше всего: не история про больное сердце, а история про комнату, в которую никто не входил.

Города умеют обижаться на такие фразы, и этот вечер не стал исключением: шёпот в коридоре был уже плотнее и увереннее, чем десять минут назад, и Орфео слышал со своего угла, как из одного и того же факта лепят две несовместимые правды — про усталое сердце и про дошедший голос. За двадцать минут всеобщего молчания в зале не родилось ни единой догадки, зато потом, в темноте у вешалки, их родилось с полдюжины; он нарочно пересчитал их по формулировкам, и вышло шесть, из них пять про любовь.

За окнами павильона море работало на низких нотах: прибой ходил под сваей, и доски отзывались короткой дрожью, которую не замечали ни полиция, ни врач. Орфео замечал такие вещи раньше. Сорок лет он знал этот павильон как собственный карман, и сейчас дом вёл себя не так, как вчера: тише, осторожнее, будто и он ждал, что кто-то назовёт механизм. На сцене оставались свеча, доска и запах аниса, и ни одна из этих вещей не собиралась объясняться первой.

Люди расходились в ночь группками, шёпотом и громко, и шёпот уже обгонял их по дороге в город. Орфео задержался у выхода, глядя, как Джо, бледный до желтизны, выносит из аппаратной катушку удлинителя, которую он пошёл искать вовсе не там, где она лежала.

— Джо, — позвал Орфео негромко. — Удлинитель лежал на стойке.

Парень чуть не выронил катушку, обернулся и ответил честно: ему велели принести из аппаратной, он и принёс; чьё именно было приказание, вспомнить не сумел, потому что за последние полчаса в павильоне распоряжались четверо и каждый говорил в полную силу.

Орфео отметил, что Джо не произнёс «я не помню»; он произнёс «не сумел вспомнить», а это разные вещи: первое — отговорка, второе — признание, что память работает, но не отдаёт. Он запомнил и это.

— Запомни это, — произнёс Орфео. — И не извиняйся, пока тебя о том не спросят.

Кэсс подошла и встала рядом — с той стороны, с какой встают, когда замечают дрожь в руке. Потом она достала записную книжку и вывела на полях три строки, ни у кого не спрашивая разрешения: темп фокстрота, минуту обрыва голоса и — отдельно, со знаком вопроса — чью катушку вынесли из аппаратной. Орфео смотрел на её почерк и чувствовал то спокойное уважение, какое чувствуешь к чужой хорошо сделанной работе: у него в голове те же строки стояли в ряд, но стояли бесхозно, а у них уже нашёлся хозяин.

— Значит, ты видел всё, что здесь сегодня было? — спросила она вполголоса, глядя на Джо.

— Всё, дорогая моя, — проговорил Орфео. — А главное — я это слышал. Сердце не бывает в такт пластинке.

Глава 6. Музей шарлатана

Записку от инспектора Трент принесли в «Комнату тишины» в полночь, и Кэсс прочла её при свете прихожей, не трогая верхней лампы. Инспектор просила явиться в «Империал-отель» к десяти — «как первую при теле и как человека с руками сиделки» — и сообщала, что при описи имущества покойного требуется второй подписант со стороны павильона. Кэсс перечла текст дважды и отметила про себя вежливую хватку фразы, в которой отказ уже был посчитан и подшит к делу. Записка оставляла ей право не прийти, и потому прийти следовало — на таком правиле стоят все честные вызовы. Она положила бумагу под остывший чайник и разрешила дому молчать до утра, потому что час, когда молчат без объяснений, в этом доме принадлежал ей одной.

Дождь начался после часа ночи и шёл ровно, без ветра; по крыше Комнаты он стучал так, как стучат в дверь, которую не собираются открывать. Кэсс не спала. Она сидела в кресле у окна, с шалью на плечах, и слушала, как город перекладывает вчерашний вечер с одной улицы на другую: у кого-то хлопнула калитка, где-то засмеялись и сразу замолчали, а внизу, на набережной, двое долго не могли разойтись, потому что один говорил, а другой не хотел слушать. В такие ночи Кэсс всегда знала: к утру у города будет не одна версия, а столько, сколько у него окон.

Утро вышло из измороси и к десяти ещё не решило, будет ли из него дождь. «Комната тишины» простояла первую половину дня пустой, и Кэсс позволила ей отдохнуть от чужих горестей так, как дают отдохнуть рукам после долгой смены. Город шептался уже на улице: у булочной двое обсуждали «послание на доске» с тем особым удовольствием, с которым добрые люди перекладывают чужое горе из руки в руку. Кэсс поправила шаль, прошла вдоль гавани и поднялась по верхней улице к отелю, слушая, как вчерашний вечер за её спиной обрастает подробностями, которых при ней не было.

В «Империале» пахло ваксой, морёным деревом и пылью, которую летом не успевали замечать. Сезон кончился, и стеклянные двери в вестибюле держали за спиной половину темноты; стойка портье была свободна, и только часы над нею отстукивали ровно, как человек, не прочитавший утренних газет. Управляющая ждала в холле — прямая спина, серое платье с брошью, ключи на кольце у пояса; в руках у неё был поднос с чайной парой, накрытой салфеткой.

— Миссис Найт, инспектор ждёт вас наверху, — ответила Верити вместо приветствия и придержала дверь в боковой коридор. — Чай по протоколу отеля подаётся в полдень; до полудня у вас с инспектором полных два часа. Заведение прежде всего, даже в такие дни.

Коридор второго этажа вёл к кабинету через память о море: под потолком тянулась сеть с пробковыми поплавками, на стенах висели фотографии рыбацких команд, заспиртованная морская звезда и модель шхуны, у которой за много лет стёрлись все снасти, кроме горделивого наклона мачт. Латунный судовой колокол висел у самой двери кабинета, и табличка под ним обещала гостям «сигнал к обеду и к счастью». Подписи под фотографиями Кэсс читала не спеша; люди в свитерах держали улов длиннее себя, и дом, собранный из чужих счастливых дней, пахнул почему-то тщательно закрытой комнатой.

Верити шла впереди ровным шагом, и ключи на её поясе отзванивали каждые два шага; Кэсс поймала себя на том, что считает этот звон, как считают пульс. У дверей с номерами стояли подносы с остывшим чаем, и на одном лежала записка, которую никто не взял. Отель переживал смерть постояльца так, как переживают непогоду: закрывали окна, выносили зонты, а счёт оставляли на прежнем месте.

У двери кабинета дежурил сержант Дойл; он снял с двери бумажную пломбу, отступил на шаг и пропустил обеих внутрь с тем выражением, с которым молодые люди входят в воду в мае. Кабинет оказался комнатой, собранной по принципу витрины: на стенах висели доски для письмён, алфавитные планшеты, свечные автоматы, колокольчики на шёлковых нитях; в стеклянном шкафу лежали роговые пластинки, медные молоточки и воронки для «эфира», и всё это было вытерто, расставлено и подписано маленькими аккуратными ярлыками. За свою жизнь она видела палаты, в которых умирающий человек держал всё необходимое на расстоянии вытянутой руки, и этот кабинет был устроен тем же способом — только лежало под рукой здесь не лекарство, а ремесло.

Кэсс обошла комнату по периметру, не касаясь вещей, и отметила то, что отметила бы в палате: у кресла хозяина подлокотник вытерт сильнее, чем у гостевых; на столе — три карандаша, все очищены с одного конца; в углу — корзина, в которой лежали обрезки чёрной ткани и обрывок медной проволоки. В комнате, где человек принимает город, всегда видно, где он сидит сам, — по вытертому месту и по тому, куда он ставит чашку.

— Опись на этажерке, ящик под окном, — повторила Трент, водя взглядом по столу с закрытой папкой. — Подписываете второй строкой, я первой. Если что-то в описи разойдётся с содержимым — говорите сразу, несовпадение — это тоже факт.

Ящик стоял на низкой этажерке под окном — старый, с латунными уголками и трафаретом, выцветшим до тени буквы, — «ИМУЩЕСТВО МАДАМ СИВИЛЛЫ». Замка на нём не было давно; крышка поднялась тяжело, с пыльным вздохом, и открыла войлочные гнёзда, в которых лежали вещи старше всех, собравшихся вчера в круге: роговые пластинки «да» и «нет», стёртые до гладкости, свинцовые «слёзы духов» в бумажном кульке, стеклянная воронка с трещиной, починенной медной проволокой. Одно гнездо, овальное, с примятым краем, стояло пустое; поверх содержимого лежал лист описи, исписанный мелким ровным почерком, и Кэсс узнала руку Марша по тем же нажимам, какими вчера были выведены слова на доске.

Опись перечисляла двадцать три предмета, и против последней строки стояла пометка рукой хозяина: «аптечка серебряная со времён шапито — утрачена». Внизу листа была дата проверки, и дата эта отстояла от вчерашнего вечера на два дня. Кэсс провела пальцем вдоль строки, не касаясь чернил, и посмотрела на пустое гнездо — войлок в нём хранил форму вещи, которую здесь берегли долго.

— Хозяин проверял своё хозяйство за два дня до смерти, — уточнила Трент, водя карандашом вдоль той же строки. — Аптечку он в этот день уже не застал и потрудился записать пропажу. Мне понадобился бы один такой лист вместо трёх томов объяснений.

— В мои годы на ярмарках такие аптечки носили гипнотизёры, — мягко добавила Кэсс, всё ещё глядя на войлок. — Серебряная коробочка, капли, пинцет — всё для вида, ничего для дела. Гости ярмарок любили, когда у целителя был свой чемоданчик, как у доктора.

— Значит, вещь была видная, — отрезала Трент и записала в свою папку два слова. — Видные вещи пропадают у тех, кто знает им цену. Продолжим, миссис Найт, у нас ещё целая стена газет.

Кэсс ещё раз посмотрела на пустое гнездо. В войлоке осталась вмятина от коробочки, и по её форме можно было понять, что коробочка была плоская, с закруглёнными углами, чуть больше ладони. Такую носят не для лечения, а для вида: достать при публике, звякнуть серебром, убрать. Вещь, которую показывают, всегда исчезает громче, чем вещь, которой пользуются.

Сержант Дойл тем временем раскладывал у окна пакет с чистыми ярлыками и нумеровал предметы из ящика с неторопливой бережностью, которая в полиции считается дурной привычкой, а на деле стоит дороже любой скорости: роговые пластинки он переложил в войлочные гнёзда дважды, спорную воронку обернул собственной салфеткой, а на пустое овальное гнездо наклеил ярлык с прочерком вместо номера, потому что, как он объяснил под инспекторским взглядом, вещь, которой нет, тоже нуждается в описи.

Полки с подшивками занимали всю стену напротив шкафа: переплетённые тома «Маркхэм Курьер», выстроенные по годам, тянулись четыре десятка лет, и корешки их потемнели одинаково, как темнеют вещи, которых касаются редко, но регулярно. Кэсс потянула том прошлого октября и полистала: объявления, происшествия, колонка советов садоводу, где заголовок обещал гортензиям защиту от северных ветров. Она остановилась на этой колонке, прочитала её дважды и положила том обратно корешком к себе, ничего пока не говоря.

Подшивки она читала тем способом, каким читала всю жизнь чужие истории болезни: сначала поля и даты, потом заголовки и только потом текст. В двух томах подряд краешки страниц были подогнуты — и подогнуты не тем пальцем, каким подгибают их хозяева; читатель этого ряда был чужой, но постоянный. В томе позапрошлого года между страницами лежала обёртка от леденцов, и Кэсс вернула её на место, потому что чужие закладки чинят гораздо реже, чем портят.

В третьем томе, за восемьдесят девятый год, она нашла колонку, где советовали «беречь девиц от северных ветров» и подписываться на «Курьер» до Рождества; рядом кто-то обвёл карандашом объявление о продаже швейной машинки. Кэсс прочитала оба текста и поняла, что подшивка — это не архив, а склад готовых фраз: город приходил сюда за утешением, как приходят в лавку за пуговицей, и уходил с тем, что подошло по размеру. Марш не выдумывал послания; он выбирал их по каталогу.

— Мистер Марш брал подшивки из архива газеты с восемьдесят четвёртого года, — пояснила Верити, стоявшая у двери со связкой ключей. — Он платил за переплёт и за хранение и говорил, что сцена требует пищи. По вторникам к нему возили новые тома, и по вторникам ему не докучали.

— Зачем вещателю газеты, миссис Коул? — спросила Кэсс негромко, глядя на ряд корешков. — Вы не спрашивали его об этом за все годы?

— В моём заведении не спрашивают гостей об их материалах, — ответила Верити без паузы, — спрашивают о счетах, и счета мистера Марша всегда сходились.

Кэсс вернулась к ящику и встала рядом с инспектором, и в тишине кабинета они ещё раз перечли лист описи — каждая своим способом. Умирающие не сочиняют молитв, думала Кэсс; они цитируют то, что слышали всю жизнь, и никто не считает это обманом. Духи вчерашнего вечера говорили тем же способом — чужими, давно напечатанными словами, и где-то на этих полках лежали их черновики, аккуратно переплетённые в картон. Она оставила догадку при себе, потому что такие вещи, выговоренные вслух, перестают быть догадкой и становятся показанием.

— Формально у меня версии «сердце» и только «сердце», — констатировала Трент, закрывая крышку ящика. — Неформально в этой комнате кто-то задолго до вчерашнего вечера заготовил доску с извинением, и заготовку такую сердцем не называют. Если это механика, она сидит в этих ящиках, и я её найду. Если это химия, она была в том, что он пил, и тогда мне нужен список всех, кто входил сюда без свидетелей. Доступ — вот и вся арифметика этого коридора, миссис Найт.

Кэсс молча прошлась по этому коридору мысленно, как проходили по чужой квартире в темноте: одно окошко на восток, дверь в зал, другая в аппаратную, ключ от кабинета на кольце управляющей, дубликат — где-то в заведении, и никто не возьмётся определить, где именно. Арифметика выходила зловеще спокойная: за неделю до смерти в эту комнату мог войти весь город, и никому нечем было доказать, что он не входил. Кэсс знала такой счёт по аптечным амбарам, где всегда хранилось то, чем потом отравлялись.

— Фляжка со стола уедет в окружную лабораторию сегодня, — продолжила она, поправляя папку. — Ответ по содержимому обещают к концу недели, и я попрошу вас быть на связи. Вопросы я задам вам отдельно, миссис Найт, и вы поймёте, почему.

— Фляжка его собственная, — подхватила Кэсс, не дожидаясь вопроса. — Никелированная, с вмятиной у донышка, из тех походных, какие полагались каждому фокуснику его поколения. Он приносил её в павильон на каждую репетицию и наливал себе сам; о том, что налили ему в последний раз, я судить не стану, потому что стакана у его губ я не видела.

— Так и держитесь, — посоветовала Трент. — Вещь можно описать, а напиток приходится угадывать.

Кэсс поняла и без объяснений; имя её стояло в списке тех, кого покойный обещал разоблачить со сцены, и инспектор не могла не помнить об этом списке. Она наклонила голову — медленно, без обиды, потому что обижаться на порядок было так же бессмысленно, как обижаться на градусник. Страх за «Комнату» шевельнулся было под шалью и улёгся обратно: дверь её дела открывалась только изнутри, и пока она сама не скажет слов, слов этих не скажет никто.

Город уже пересказывал её имя на все лады, и Кэсс это знала. У булочной её спрашивали, правда ли, что медиум назвал её в книге первой; у весовой — правда ли, что она была в круге и держала руку покойного; на набережной нашлись двое, которые утверждали, что видели, как она выходила из кабинета до сеанса. Ничего этого не было, но город не нуждался в доказательствах: ему нужна была история, в которой у смерти есть лицо, а у лица — имя. Кэсс не оправдывалась. Она давно выучила, что оправдание в таком разговоре звучит как признание, а молчание — как высокомерие; оставалось третье, самое трудное: делать своё дело так, чтобы молва устала раньше её.

Чай подали в полдень, с точностью до четверти часа; Верити разлила по чашкам, поставила молочник отдельно от сахара и объявила состав чаепития, как объявляют меню. Печенье было песочное, с кристаллом соли сверху, пар вставал над чашками ровным столбом, и за окном изморось наконец решилась на дождь — мелкий, честный, октябрьский. Верити присела на краю кресла и говорила о сезоне, о счетах и о расписании, и в её словах смерть соседствовала с резервациями на правах постояльца, который не заплатил за выезд.

Кэсс слушала и считала. В голосе управляющей слышалась не траурная нота, а бухгалтерия: сколько номеров закрыто, сколько счетов не оплачено, сколько дней осталось до весны. Осуждать её было бы легко и несправедливо; в «Комнате тишины» тоже стоял свой счётчик — чай, свечи, отопление, — и Кэсс знала, что доброта, которая не умеет считать, долго не живёт. Но за цифрами у Верити пряталось что-то ещё, и это «ещё» она слышала так, как слышат в разговоре паузу перед словом, которое не хотят произносить.

— Мистер Марш бронировал зал до пятого числа, — отметила Верити, поправляя салфетку. — «Прощальное откровение», афиша была уже заказана. Предоплата лежит в моём сейфе, и заведение до сих пор не знает, считать её счётом или наследством.

— Афишу повесили? — спросила Кэсс, сама не ожидая от себя этого вопроса.

— Повесили, — ответила Верити. — У входа в павильон, под двумя лампами, чтобы было видно с набережной. Снимать я не велела: заведение не участвует в чужом трауре бесплатно.

— А если её снимут без вас? — спросила Кэсс.

— Тогда я выставлю счёт тому, кто снимет, — ответила Верити. — У заведения есть прейскурант и на траур. Смерть — не повод работать бесплатно.

Кэсс отметила, что управляющая выбрала «заведение», а не «я», и подумала, что у каждого человека есть слово, которым он прикрывает то, что болит.

Трент подняла голову от папки и записала что-то короткое. Кэсс поняла, что только что прозвучал адрес улики — не самой афиши, а привычки: город, который любит объявления, рано или поздно начинает читать все подряд, и тот, кто их вешает, всегда помнит больше, чем тот, кто их читает.

Кэсс отставила чашку, поблагодарила управляющую и перед выходом обернулась к письменному столу — и увидела книгу. Инвентарная книга в коленкоровом переплёте лежала посреди стола открытой, и страницы её были исписаны мелким торопливым почерком за последние дни: заголовок «ДЛЯ ОТКРОВЕНИЯ», под ним столбец предметов с галочками, даты по краю поля, и последняя строка была заполнена вчера к полудню. В строке «слейты» стояло: «два, один в раме, чёрный». В строке «фляжка» — «одна, никель, вмятина». Почерк на этих двух строках был ровнее, чем на остальных, будто хозяин записывал их не впервые. Книгу так оставляют не на ночь, а на минуту; хозяин этой комнаты собирал свой музей сам, построчно, и не успел переплести.

bannerbanner