
Полная версия:
Молодая кровь
— Само пришло.
— Оставь в описании. Через час будет миллион. — Фрида уже листала кадры большим пальцем. Ей было двадцать девять, она пришла в отдел публичности Corvin Data из рекламного агентства в Копенгагене и вела Аду четвёртый год. Иногда Аде казалось, что Фрида знает её лицо лучше, чем она сама. — Я ухожу, у меня в час созвон с Lumen. Не забудь: Леди ждёт тебя в половине первого.
— Я помню.
— Ты всё помнишь. — Фрида улыбнулась ей по-настоящему, коротко, уже в дверях. — Поешь что-нибудь. Ты прозрачная.
Дверь закрылась. Ада осталась одна в комнате, где стены были из стекла, а мебель из светлого дерева и серой кожи, где на полке стояли две награды Lumen «Голос поколения» и одна фотография в рамке. На фотографии десятилетняя Ада держала за руку Ингрид Корвин на ступенях Стокгольмской ратуши. Обе были в перчатках.
Она подождала, пока шаги Фриды стихнут в коридоре. Потом стянула правую перчатку.
Ногти под ней были обкусаны до мяса. На указательном пальце кожа у края ногтя содрана и запеклась тёмной коркой. На среднем то же самое. Она посмотрела на свои пальцы так, как смотрят на чужие, с лёгким отвращением, и снова надела перчатку. Тридцать миллионов подписчиков думали, что она носит перчатки из уважения к Леди Корвин и к традиции Дома. Перчатки у неё скупали тысячами, серые и серебристые, тонкие, по сто двадцать евро пара, и в Сеуле этой весной вышла целая коллекция «Корвин-стиль». Ни один из тридцати миллионов не знал, что под перчатками.
Таблетки лежали в ванной, в косметичке, в баночке из-под витаминов. Пропранолол, десять миллиграммов. Его выписал ей врач из Осло, которого она нашла сама, без Дома, и оплачивала со своей карты, не той, что давала ей Corvin Data. Он помогал, когда начиналось: когда сердце вдруг начинало колотиться без причины, а комната отъезжала назад, как в плохом кино, и воздуха становилось не хватать, хотя она дышала. Это начиналось перед эфирами, перед экзаменами, перед встречами с Ингрид. Чаще всего перед встречами с Ингрид, и Ада не хотела думать, почему.
Она проглотила таблетку, запила водой из-под крана и посмотрела на себя в зеркало. Восемнадцать лет. Светлые волосы, почти белые в холодном свете, собранные в низкий узел. Серые глаза. Скулы, за которые фанаты называли её «ледяной». Лицо было в порядке, лицо всегда было в порядке.
Осталось двадцать минут.
* * *Кабинет Ингрид Корвин был на тридцать восьмом этаже, и в нём не было ни одного экрана.
Это всегда удивляло новых сотрудников. Дом Корвин владел «Мнемозиной», половиной серверов Европы и всеми данными, какие только можно было собрать о человеке, а глава Дома работала за дубовым столом семнадцатого века, при свете двух ламп с зелёными абажурами, в окружении бумаги. Стены были в книжных шкафах до потолка. В шкафах стояли гроссбухи в кожаных переплётах, папки, перевязанные лентами, письма в коробках. Ингрид не нужны были бумаги, чтобы помнить: дар Корвинов давал ей абсолютную память на всё, что она видела за четыреста лет. Ада однажды спросила её, зачем тогда всё это. Ингрид ответила: «Затем, что бумагу можно сжечь. Память нельзя. Мне нравится знать, что у меня есть выбор».
Ингрид сидела за столом и писала перьевой ручкой. Когда Ада вошла, она не подняла головы, только сказала:
— Садись. Минуту.
Ада села в кресло напротив, сложила руки на коленях и стала ждать. Это тоже было частью механизма: ждать, не ёрзать, не смотреть в телефон, не трогать волосы. Она смотрела на руки Ингрид. Длинные пальцы в перчатках из тонкой серой лайки, почти до локтя. Ингрид носила перчатки всегда, сколько Ада себя помнила, даже дома, даже за едой, если можно так назвать то, что Вечные пили из бокалов. Однажды, ещё маленькой, Ада спросила, почему. Ингрид сказала: «Руки — самое честное, что у нас есть. Я не люблю, когда меня читают». Ада тогда не поняла. Потом начала носить перчатки сама.
Перо скрипнуло, остановилось. Ингрид отложила ручку, промокнула лист и подняла глаза.
Ей можно было дать сорок. Гладкое лицо с высокими скулами, серые глаза, волосы цвета стали, собранные так же, как у Ады, в низкий узел. Ада поняла это только сейчас, в первый раз за много лет, и на секунду ей стало неловко, как будто её поймали на подражании.
— Пост вышел? — спросила Ингрид.
— Двадцать минут назад. Фрида говорит, через час будет миллион.
— Фрида оптимистка. Будет полтора. «Не для себя» — хорошо. Это правда?
Вопрос был задан тем же ровным голосом, и Ада ответила так же ровно:
— Наполовину.
Ингрид чуть улыбнулась. Ада знала эту улыбку: так Ингрид улыбалась, когда ответ ей нравился.
— Наполовину — это честно. Люди, которые хотят вечности «только не для себя», лгут или глупы. Люди, которые хотят её только для себя, опасны. Ты не то и не другое. Поэтому ты здесь. — Она откинулась на спинку стула. — Десять дней. Как ты?
— Готова.
— Я спросила не об этом.
Ада помолчала. Под перчатками заныли пальцы.
— Мне страшно, — сказала она. — Не испытаний. Я знаю программу наизусть, я прошла её трижды на симуляторах. Мне страшно, что я буду первой и это всё равно будет недостаточно.
— Для кого?
— Для вас.
Ингрид посмотрела на неё долгим взглядом, и Ада заставила себя не отвести глаз.
— Ты будешь первой, — сказала Ингрид. — Это не обсуждается и не должно тебя тревожить. На этот Сезон смотрят больше, чем на любой другой. Тринадцатый закончился хорошо, Сельма Ос дала нам лучший год за всю историю Академии. Её первое видео «оттуда» посмотрели сорок миллионов. Мир хочет историй. Ты будешь лучшей историей. Наследница Корвин, которая прошла путь честно, наравне со всеми. Поэтому ты пойдёшь не одна. Мне нужно, чтобы ты смотрела по сторонам.
Она открыла ящик стола и достала оттуда то единственное, что в кабинете было из этого века, тонкий чёрный планшет. Положила его перед Адой экраном вверх.
На экране был список. Двадцать строк. Фотографии, имена, города, возраст, кровный рейтинг. Вверху серебряным шрифтом: Четырнадцатый Сезон. Стипендиаты.
Ада посмотрела на дату в углу экрана. Двенадцатое сентября. Лотерея была назначена на четырнадцатое. Через два дня Жюльен Аргент выйдет в эфир Lumen и при двух миллиардах зрителей будет вытягивать из стеклянного барабана имена, одно за другим, из сорока миллионов доноров мира.
— Лотерея ещё не прошла, — сказала она.
— Не прошла, — согласилась Ингрид.
— Тогда откуда список?
Она сказала это прежде, чем успела подумать, и тут же пожалела, потому что вопрос прозвучал как обвинение. Но Ингрид не рассердилась. Она посмотрела на Аду с чем-то похожим на одобрение.
— Хороший вопрос. Ты будешь задавать его себе ещё много раз, и правильно. — Она сложила руки в перчатках на столе. — Лотерея случайна, Ада. Внутри короткого пула. Сорок миллионов имён проходят через «Мнемозину». Мы отсеиваем больных, тех, кто не переживёт Причастие, тех, кто через месяц сломается, психически нестабильных, преступников. Остаётся несколько сотен. Аргент выбирает из них тех, кто даст хорошие истории, и дальше барабан действительно крутится. Но из этих двадцати. Мир не готов к полной случайности. Полная случайность приносит на сцену людей, которые умирают на первом испытании в прямом эфире. Это было в Первом Сезоне. Ты помнишь, чем это кончилось.
Ада помнила. Первый Сезон, 2013 год, ей было пять. Она не видела его, но потом изучала все Сезоны по записям: стипендиат из Марселя, у которого после первого Причастия остановилось сердце. Прямо на тренировке, на камеру. Рейтинги Lumen упали на сорок процентов, и Конклав чуть не закрыл Академию.
— Это не обман, — сказала Ингрид. — Это редактура. Ты сама каждый день делаешь то же самое. Сорок дублей, и выходит один. Он правдивый? Да. Он единственный? Нет.
Ада кивнула. Это было логично. Это было так логично, что внутри стало немного стыдно за вопрос.
Она опустила взгляд на список и стала читать, как её учили: быстро, с запоминанием. Двадцать лиц.
Прия Наир, Мумбаи, 19, КР 721. Матео Руис, Сан-Паулу, 20, КР 688. Оскар Линд, Мальмё, 18, КР 702: светловолосый мальчик с круглым лицом и такой широкой улыбкой на фото с документов, что она казалась нарочной. Нин Чжоу, Шэньчжэнь, 18, КР 694. Рядом с именем Нин стояла маленькая красная пометка.
— Чжоу, — сказала Ада.
— В пятнадцать лет взломала собственный рейтинг и подняла его на двести баллов. Продержалось три месяца, потом «Мнемозина» нашла. Её внесли в чёрный список.
— И вы берёте её в Академию?
— Именно поэтому. Таких людей лучше держать там, где ты их видишь. — Ингрид чуть шевельнула пальцами. — Дальше.
Ада читала дальше. Четырнадцатая строка. Пятнадцатая.
Лео Фальк, Гамбург, 18. КР: —
Фотография была плохая, с документов или с камеры в центре оценки. Тёмные волосы, давно не стриженные. Худое лицо. Острые скулы, серые глаза, тени под ними, как у человека, который давно не спал. Он смотрел не в камеру, а куда-то чуть выше, и вид у него был такой, будто он что-то считает в уме и ему не нравится результат.
Прочерк вместо числа. Ни у кого больше в списке прочерка не было.
— У него нет рейтинга, — сказала Ада.
— Есть, — сказала Ингрид. — Его просто ещё нет в системе. Вчера был день его восемнадцатилетия, оценку он проходил сегодня утром. Калибровка.
— Какой у него результат?
Ингрид посмотрела на неё. Секунда. Две. Ада почувствовала, как под свитером медленно и тяжело ударило сердце, один раз. Пропранолол держал его, не давал разогнаться.
— Высокий, — сказала Ингрид. — Это всё, что тебе нужно знать.
— Гамбург, — сказала Ада, просто чтобы что-то сказать. — Город волков.
— Да. И это вторая причина, по которой я тебе его показываю. В прошлом ноябре его лучшего друга при облаве Tal Security опознали как бешеного. Друг исчез. У мальчика тяжёлая жизнь, долги, сестра больна, отец умер от серого сердца. Он донор с шестнадцати. Такие люди бывают очень благодарны, когда им дают шанс. А бывают очень злыми. — Ингрид протянула руку и выключила планшет. Экран погас, лицо Лео Фалька исчезло. — Присмотри за ним. Стипендиаты бывают опасны, Ада. Они приходят из мира, который нас ненавидит, и некоторые приносят эту ненависть с собой. Я хочу знать, кто он, раньше, чем он сам это узнает.
— Вы хотите, чтобы я за ним шпионила.
— Я хочу, чтобы ты была внимательной. Ты умеешь читать людей лучше всех, кого я знаю. Кроме меня. — Короткая улыбка. — Подружись с ним, если сможешь. Не сможешь — наблюдай. Раз в неделю пиши мне. Коротко.
Ада почувствовала то, что всегда чувствовала, когда Ингрид давала ей поручение: маленький тёплый толчок в груди, гордость, почти детскую. Ей доверяли. Ингрид Корвин, которой было четыреста пятнадцать лет и которая держала в памяти всё, что когда-либо видела, доверяла ей.
— Хорошо, — сказала она.
— Хорошо, — повторила Ингрид. — Иди спать. Завтра у тебя тренировка с Элиасом в восемь вечера, он жалуется, что ты опаздываешь.
— Я опоздала один раз. На четыре минуты.
— Элиас помнит каждую минуту. Он Корвин.
Ада встала, поклонилась, как полагалось, коротким наклоном головы, и пошла к двери. Уже у двери она обернулась.
— Леди Корвин.
— Да?
— Вы сказали, что Сельма дала лучший год. Вы с ней говорили? После?
Ингрид, которая уже взяла ручку, подняла глаза.
— Каждую ночь, — сказала она. — Иди.
* * *В лифте Ада прислонилась затылком к холодной зеркальной стене и закрыла глаза.
Ей почему-то вспомнились родители. Это бывало редко, и всегда одинаково, всегда одна и та же картинка, как фотография, которую слишком долго держали на свету: кухня с жёлтыми занавесками. Мама сидит за столом спиной к окну, у неё светлые волосы, как у Ады, собранные в хвост. Папа стоит у плиты и смеётся, запрокинув голову. Пахнет блинами. Ей четыре или пять, она сидит на полу и катает по линолеуму деревянную машинку. Вот и всё. Дальше ничего. Ни что было до, ни что было после. Потом, сразу, детский дом в Копенгагене, белые стены, и Ингрид в дверях, в перчатках, присевшая перед ней на корточки, и вопрос: «Хочешь пойти со мной?»
Родители были донорами. Это Ада знала. Они сдавали кровь, потому что у них не было денег, и сдавали слишком много, и умерли от серого сердца, оба, с разницей в полгода, когда ей было шесть. Ингрид рассказала ей это, когда ей исполнилось десять, спокойно и честно, и Ада тогда долго плакала, а Ингрид сидела рядом и не трогала её, только была рядом. Это было правдой. Это было одним из тех знаний, которые просто есть, как своё имя.
Ада стояла в лифте и смотрела изнутри на картинку с жёлтыми занавесками. Папа смеётся у плиты. Она попробовала услышать, как он смеётся.
Тишина.
Она попробовала услышать маму. Что угодно. Как мама зовёт её по имени. Как говорит «доброе утро». Как поёт: мамы же поют. Ада напряглась так, что заломило виски, и картинка в голове стала только ярче, отчётливее, жёлтые занавески, светлый хвост, запах блинов.
И ни звука. Ни одного. Как будто кто-то выключил у этого воспоминания звук и оставил только изображение. Как пост без музыки.
Лифт мягко остановился на тридцать втором. Двери открылись. Ада не вышла. Она стояла и смотрела на своё отражение в зеркальной стене: бледная девушка в сером, перчатки, низкий узел волос. Она поняла вдруг, что не помнит, какого цвета у мамы были глаза.
Двери начали закрываться. Она поставила ногу в проём, и они снова разъехались.
Глупости. Ей было шесть. Шестилетние не помнят цвет глаз. Никто не помнит голоса из детства, это нормально, это просто мозг, он стирает лишнее. Она читала об этом. Детская амнезия, это даже не болезнь.
Она вышла из лифта, дошла до своей двери и уже приложила к замку ладонь, когда вспомнила, что оставила планшет с расписанием на столе у Ингрид. Утром он понадобится Элиасу. Можно было позвонить Фриде. Можно было подождать до вечера.
Ада вернулась к лифту.
Двери кабинета на тридцать восьмом были закрыты не до конца: тяжёлая дубовая створка стояла на ширину ладони. Изнутри горел зелёный свет ламп. Ада подняла руку, чтобы постучать, и услышала голос Ингрид. Ингрид говорила по телефону, по-шведски. Шведскому Ада училась с семи лет и знала его не хуже немецкого и английского.
— …подтверждено дважды, — говорила Ингрид. — Эберт прислал фото. Да. Нет, не прочитал бы, я смотрела запись из кабины, мальчик ничего не понял. Элиас, ты меня не слышишь. Я сказала: лучше. Не такой же. Лучше Сельмы. Гораздо лучше. Такого не было с восемнадцатого года.
Ада стояла у двери с поднятой рукой.
— Да, — сказала Ингрид за дверью, тише. — Да. Я понимаю, сколько это значит. Поэтому он пойдёт пятнадцатым, Аргент уже знает. И поэтому я поставила рядом с ним Аду. — Короткая пауза. И потом, с интонацией, которой Ада никогда у неё не слышала, сухой и почти усталой: — Потому что ей он поверит. Им всегда легче поверить таким, как она.
Ада опустила руку.
Она стояла ещё несколько секунд, слушая, как сердце медленно, тяжело бьётся под пропранололом, ровно, как маятник. Развернулась и бесшумно пошла обратно к лифту. Планшет с расписанием подождёт до вечера.
В лифте она сказала себе, что всё понятно. Лео Фальк — очень сильный кандидат, сильнее Сельмы. Ингрид хочет, чтобы Корвин не упустил его, потому что сильный стипендиат — это лучший год, это рейтинги, это история. «Ей он поверит» означало просто, что Ада умеет находить с людьми общий язык. Ингрид сама так сказала: ты читаешь людей лучше всех.
Это было логично. Это было так логично, что Ада повторила это себе дважды, пока лифт спускался, а когда двери открылись на тридцать втором, ей вдруг пришлось схватиться за поручень, потому что комната поехала назад, как в плохом кино, и воздуха не хватило, хотя она дышала. Таблетка не помогла.
Ада Корвин стояла в пустом коридоре Серебряной башни, вцепившись в поручень рукой в серой перчатке, и в первый раз за много лет не понимала, почему ей так страшно.
Глава 4. Лотерея
Лотерею Четырнадцатого Сезона в «Блоке 9» смотрели все, даже те, кто говорил, что не смотрит.
Лео понял это ещё в восемь вечера, когда спускался за хлебом. В подъезде на третьем этаже гремел телевизор фрау Оконкво: она включала его на полную громкость, потому что плохо слышала, и сейчас из-за её двери неслась заставка Lumen, северное сияние и хор. Во дворе на скамейке у качелей сидели трое мальчишек из соседнего подъезда с одним телефоном на троих и спорили, кого вытащат первым. Старый херр Петерсен, который двадцать лет работал с отцом в порту и при каждой встрече говорил Лео «держись, парень», вынес на балкон второго этажа табуретку и маленький радиоприёмник. На балконе пятого кто-то натянул простыню и включил проектор.
Лео купил хлеб, молоко и пачку макарон по акции и поднялся обратно, считая пролёты. Двадцать два. На восемнадцатом он остановился передохнуть, но голова сегодня не кружилась. Он не сдавал кровь уже пять дней, и тело, кажется, удивлялось этому не меньше, чем он сам.
Приложение «Мнемозины» показывало прочерк.
* * *Мать собиралась на смену. Она стояла в прихожей в синей форме, застёгивая пуговицы, и одновременно искала ключи в сумке, и одновременно говорила Мие, что в десять та должна быть в кровати, а Мия сидела на подлокотнике дивана перед телевизором с ингалятором в руке и отвечала: «Ага, конечно».
— Начинается, — сказала Мия. — Мама, начинается. Пять минут.
— У меня смена в десять.
— Тебе ехать двадцать минут на S-бане. Ещё сорок можешь смотреть.
— Мия.
— Лео, скажи ей.
— Мне всё равно, — сказал Лео и прошёл на кухню, чтобы положить хлеб.
— Врёшь, — сказала Мия. — Ты весь день смотрел в телефон.
Он не ответил. Он действительно весь день смотрел в телефон. Утром он проверил приложение семь раз. Днём, когда должен был спать, ещё двенадцать. Прочерк не менялся. «Результат обрабатывается». Три дня, сказал человек в сером. Три дня прошли сегодня в десять утра.
Телевизор у них был старый, с трещиной в углу экрана, которую Мия заклеила стикером с котом. Сейчас на нём во весь экран горел Белый театр на Карфаксе, огромная раковина из белого камня под стеклянным куполом, а над куполом шевелилось сияние. Камера медленно облетала зал. Ложи, тёмные, в глубине которых иногда вспыхивали зелёные и золотые точки. Партер с публикой в вечерних нарядах. Посреди сцены стоял высокий стеклянный барабан размером в человеческий рост, а в нём лежали тысячи маленьких хрустальных капсул и медленно пересыпались, когда барабан поворачивался.
— Сорок миллионов имён, — сказал голос из телевизора, и Лео, стоя на кухне с пачкой макарон в руке, почувствовал, как этот голос вошёл ему в грудь, тёплый и мягкий, как глоток горячего чая. — Сорок миллионов юношей и девушек от восемнадцати до двадцати одного года, которые делятся с миром своей кровью. Двадцать судеб. Добрый вечер, мир.
Жюльен Аргент вышел на сцену, и публика в зале встала. Белый смокинг, золотая нить, ямочка, улыбка. Ему аплодировали минуту. Он стоял и ждал, и под его улыбкой даже ложи, казалось, светились мягче.
Мать стояла в дверях гостиной с ключами в руке и смотрела на экран.
— Я опоздаю, — сказала она, ни к кому не обращаясь, и не двинулась с места.
Лео поставил макароны на стол и тоже пришёл в гостиную. Он сел на пол у стены, подальше от экрана, будто так голос Аргента действовал слабее. Это, конечно, была ерунда. Дар Аргента Круга IV проходил через любой динамик и любой кабель. Об этом говорили открыто. Это называлось «благоприятный эмоциональный фон трансляции» и было разрешено Хартией, статья сорок четвёртая, при условии предупреждения в начале эфира. Предупреждение мелькнуло мелким шрифтом в углу экрана на три секунды: Трансляция содержит элементы эмоционального сопровождения Дома Аргент. Мия, наверное, даже не заметила.
Первой вытащили девушку из Мумбаи.
Аргент запустил руку в барабан, не глядя, и вынул хрустальную капсулу. Поднял её к свету. Внутри капсулы на тонкой полоске серебра было выгравировано имя, и оно же загорелось на огромном экране над сценой.
— Прия Наир, — сказал Аргент. — Мумбаи. Девятнадцать лет.
Экран разделился. На второй половине появилась Индия: тесная комната, ночь, вентилятор под потолком, человек двадцать, сгрудившихся у телефона. Когда они увидели себя на экране, все разом закричали. Девушка в центре, худая, с длинной косой, закрыла лицо руками и упала на колени. Какая-то женщина, наверное мать, обнимала её и плакала, и кто-то бил в кастрюлю.
— Прия, — сказал Аргент очень тепло. — Добро пожаловать в Вечность.
— Как они так быстро? — спросила Мия. — У них уже камера стоит. Откуда они знали?
— Они ставят камеры всем, — сказал Лео. — Сорока миллионам.
— Правда?
Он не знал. Ему вдруг очень захотелось, чтобы это было правдой.
Второй — парень из Сан-Паулу, Матео Руис. Третьей — девушка из Лагоса. Четвёртым — мальчик из Мальмё, светловолосый, с круглым лицом, Оскар Линд. Его показали в маленькой кухне с синими шкафчиками, и он не закричал, как остальные. Он просто сидел перед камерой, широко открыв глаза, а потом очень серьёзно сказал по-английски: «Я знаю наизусть всех победителей. Всех двести шестьдесят. Я вас не подведу». И только после этого заплакал. Зал засмеялся, растроганно, а Аргент сказал «Оскар, я тебе верю», и Мия на диване всхлипнула.
— Ты что, плачешь? — сказал Лео.
— Нет. Он смешной. Заткнись.
Пятой, восьмой, одиннадцатой. Лео смотрел и считал. Каждое имя Аргент вынимал с одинаковой паузой, будто рука у него на часах: двадцать две секунды на барабан, сорок на видео, пятнадцать на приветствие. Около минуты двадцати на человека. Одиннадцатой была девушка из Шэньчжэня, Нин Чжоу. Она единственная не плакала и не кричала. Её показали в комнате, заставленной системными блоками и мониторами, и она посмотрела в камеру поверх очков с таким выражением, будто ей позвонили не вовремя. Потом сказала по-английски, сухо: «Ну, это интересно» — и отключила камеру сама. Зал засмеялся. Аргент тоже засмеялся, но Лео заметил, как дрогнул у него угол рта.
— Она мне нравится, — сказала Мия.
— Мне тоже, — сказал Лео и удивился, что сказал это вслух.
Мать так и стояла в дверях. Она давно опоздала на смену. Телефон у неё в руке дважды завибрировал, и оба раза она сбросила, не глядя.
Двенадцатый. Тринадцатый. Четырнадцатый — парень из Ванкувера, высокий, с бородой, и его семья кричала так, что пришлось убавить звук.
Аргент запустил руку в барабан.
В «Блоке 9» стало тихо. Лео услышал это: стихло всё сразу. Замолчал телевизор фрау Оконкво внизу. Перестали спорить мальчишки во дворе. Херр Петерсен на втором этаже убавил радио. Пятнадцатый из двадцати, и вероятность была одна к двум миллионам, а здесь, в пятнадцатиэтажной бетонной коробке на краю Вильгельмсбурга, все всё равно задержали дыхание, как задерживают его на розыгрыше лотереи, в которой у тебя один билет.
Аргент вынул капсулу. Поднял к свету.
Двадцать две секунды.
Лео не дышал. Он вдруг понял, что знает. Он знал уже три дня, с той минуты, как прочитал в тёмном стекле перегородки «Ж.К. подтверждено», и все эти три дня делал вид, что не знает, потому что так было проще. Он знал, ещё когда считал секунды на каждом имени. Он знал, когда увидел, что Аргент вынимает капсулу, не глядя в барабан, и вдруг понял, что фокусник никогда не смотрит туда, где лежит нужная карта.
На экране над сценой загорелись буквы.
— Лео Фальк, — сказал Аргент. — Гамбург. Восемнадцать лет.
* * *Сначала был звук.
Он шёл снизу вверх, как волна. Сначала завизжала фрау Оконкво на третьем этаже, тонко и пронзительно, как чайник. Потом заорали мальчишки во дворе, все трое разом. Херр Петерсен на втором этаже выкрутил радио на полную, и через стены, через бетон, через одиннадцать этажей Лео услышал голос Аргента из маленького приёмника, на секунду позже телевизора: «…Гамбург. Восемнадцать лет». А потом закричал весь дом. Из окон, с балконов, со двора. Кто-то колотил кастрюлей о перила. Кто-то запустил с пятого этажа петарду, она хлопнула во дворе и рассыпалась зелёными искрами. Внизу засигналила машина, потом вторая.
Мия визжала. Она спрыгнула с дивана, уронила ингалятор, бросилась к Лео и повисла у него на шее, и визжала прямо ему в ухо, и он ничего не слышал, кроме этого визга.
Он смотрел через её плечо на экран.
На экране была их гостиная.
Сверху, немного сбоку. Он, сидящий на полу у стены. Мия у него на шее, в отцовской толстовке до колен. Мать в дверях, в синей форме, с ключами в руке. Трещина на их собственном телевизоре, заклеенная стикером с котом, видная на экране их собственного телевизора, как в зеркале внутри зеркала. Это снимала камера, о которой он не знал. Он поднял глаза и посмотрел туда, откуда она должна была снимать, в верхний угол над книжной полкой, и увидел там маленький датчик дыма, который в прошлом году поставила управляющая компания Meridian Living. По закону, сказали они. Для безопасности жильцов.

