
Полная версия:
Всегда подавать холодным
Справа позади осталось здание Академии наук, прибранный зеленый скверик, засаженный кустами цветущей сирени и пушистыми карельскими пихтами. Сомов легко узнал угол особняка, за которым, он знал это наверняка, находился Андреевский рынок. Он быстрым шагом перешел улицу и оказался в гуще гомонящей на все лады толпы. Толстый, румяный булочник с торчащими в разные стороны усищами расхваливал свежую, только что испеченную сдобу. Аромат свежего хлеба обволакивал и уносил в детство. Вот торговала выловленной утром корюшкой молодая смешливая баба, в глубине, под навесом, худой мужичонка с деревяшкой вместо ноги старательно чинил хомут. Мимо Сомова пробежал босой мальчишка с растрепанными соломенными волосами, тут же из мясной лавки высунулась голова:
– Антипка, паразит, куды побег?! – Баба в ситцевом сером платке грозила вслед мальчишке кулаком. – Ну воротишься, как есть прибью!
За углом стучали кузнечные молоточки, там располагались кузница и мастерские шорников, по другую сторону торговали сеном, мукой, сахаром и дегтем, мясом и рыбой, цветами и яблоками, пшеном и живой дичью. Сомов медленно пробирался через толпу, пока наконец не увидел то, ради чего вышел из квартиры Монтрэ. На другой стороне улицы, укрытый тенью огромных лип, возносил свои шпили в небо Андреевский собор. Сомов часто бывал здесь еще с отцом, кавалером ордена Святого Андрея Первозванного. Андреевский собор был капитульным[35] собором ордена, и его кавалеры пользовались здесь особым уважением. Сергей помнил каждую трещинку на фасаде, каждую мраморную плитку, лежащую на полу придела. Огромные сводчатые окна трапезной и колокольни, купол, расписанный библейскими фресками, и огромный деревянный иконостас – единственное, что осталось от старой деревянной церкви, уничтоженной пожаром после попадания молнии, – все это он помнил так же отчетливо, как если бы это было вчера.
– Послушай, любезный! А отец Михаил все еще служит в храме? – спросил он у ямщика, выпрягающего гнедую из двуколки.
– Так точно, барин, служит, – по-солдатски ответил ямщик и перекрестился, повернувшись к храму. – Болел по весне дюже, но Господь смилостивился, дай Бог…
Сомов не верил в Бога. Уже не верил. Есть ли Господь там, на небе, когда здесь, на земле, среди чад его, творится такое? Где же был Бог, когда его, оклеветанного, опозоренного, лишили всего, что у него было? За что? За какие грехи? За службу долгую и добросовестную? Где был Бог, когда он, разжалованный в солдаты, на поле боя лез в самое пекло, не раз совал свою голову в такие адские печи, куда и дьявол чертей не пошлет? Когда он страстно желал одного – заслужить пролитой кровью прощения! Заслужить или умереть. Тогда Сомов мечтал показаться на глаза отцу восстановленным в дворянстве, чине и вымолить, ползая на коленях, его прощение. И как же распорядился его деятельным раскаяньем Бог? Сомов усмехнулся и достал часы. Без четверти полдень. Пора.
Он не спеша перешел улицу и едва успел расположиться на скамейке под липой, как услышал стук колес. Экипаж он узнал сразу. Все тот же мальчишка на козлах, только теперь не в ливрее, а в дорожном форейторском[36] костюме, черная карета с закрашенным на дверце гербом и четверка прекрасных ганноверских лошадей. Сомов подождал пару минут, огляделся, нет ли за каретой любопытствующих, и подошел к форейтору.
– Хозяин не приедет, он велел передать вам это. – Юноша протянул Сомову конверт, запечатанный сургучом. Сергей осмотрел печать. Герб, очевидно, был намеренно приложен к сургучу несколько раз, чтобы разобрать его было невозможно. Он скривил губы и качнул головой.
– Еще что-нибудь велел передать?
– Никак нет, барин. Велел сразу уезжать.
Карета тронулась, и Сомов остался один. Он вернулся на скамейку и сломал печать.
Вы наделали много лишнего шума. Оставайтесь там, где остановились. Вас, очевидно, разыскивают, и появляться у меня слишком опасно. Все завершится третьего дня. Вы будете нужны завтра вечером, приходите, как стемнеет, с черного хода, ключ найдете в конверте. Третьего дня утром будьте готовы покинуть Санкт-Петербург.
Сергей вытряхнул на ладонь ключ и опустил его в карман. «…Будьте готовы покинуть Санкт-Петербург». Итак, менее чем через два дня он будет неплохо вознагражден и сможет выбирать, где ему далее жить… Сомов давно отбросил варианты проживания в Пруссии, Австрии и на Балканах. Германцы раздражали его своей прижимистостью и привычкой на всем экономить, все их курфюршества[37] как одно были похожи на прусскую казарму, с палочной дисциплиной, бесконечными правилами, предписаниями и рескриптами[38]. Особенно живописно о прусском характере рассказывала одна история, услышанная им от офицеров. В тысяча восемьсот шестом, когда армия французов уже подходила к Берлину, Наполеон со своими маршалами остановился на ночлег в Потсдаме, во дворце Фридриха Великого, Сан-Суси. Они шли по залам дворца, наспех покинутого хозяином, обстановка и все вещи оставались на своих местах, как будто король Пруссии вот-вот вернется. За этой процессией блестящих офицеров и императора Франции бежал… лакей. Он пристально следил, не тронет ли кто из них чего-либо из дворцовых безделушек, а когда Мюрат взял с каминной полки табакерку, лакей с выпученными глазами принялся объяснять, что трогать руками во дворце ничего нельзя. Мюрат ни слова не понимал, горячился и грозился разрубить лакея напополам, когда Наполеон попросил Коленкура спросить дурака, чего же тот хочет. Лакей, испуганный до смерти, бормотал, что его работа – следить, чтобы все во дворце оставалось как есть, и что ему не поздоровится, если он плохо выполнит порученное ему дело. Бонапарт расхохотался и спросил:
– А не кажется ли тебе, что в целом королевстве уже ничего не останется как есть, поскольку армия Франции разгуливает по улицам Потсдама, а завтра будет в Берлине?
Этот лакей в сознании Сомова был общим собирательным образом всех пруссаков, а отчасти даже австрийцев. Вместо голов у них одна сплошная инструкция.
Балканы не привлекали близостью к России, где ему никакой спокойной жизни не устроить. Перебрав в уме еще с десяток стран Европы и даже поразмыслив над совсем уж экзотическим вариантом – Новым Светом, Сомов остановился на Швейцарии. А что? Выбрать какой-нибудь французский кантон[39], вложить деньги в доходный дом…
От этих мыслей Сомова отвлек вышедший из храма священник. Сергей сразу же узнал отца Михаила, постаревшего, высохшего, с длинной седой бородой. Он не спеша благословил нищих, сидящих на паперти, перекрестил прихожан, стоящих тут же, у входа, и направился туда, где на скамейке располагался Сомов. «Ну уж нет, никаких больше священников!» – подумал Сергей и поспешил в противоположную сторону.
Осталось решить, как выехать из России. Еще с десяток лет назад, при Павле, выезд за границу для дворян был возможен лишь по личному разрешению императора. В этом отношении Сомову повезло. При Александре выезд стал возможен по заграничному паспорту, который с прошлого года выдавался не губернаторами, а высшими чинами империи. Проще говоря, заграничный паспорт Сомову не светил ни при каких обстоятельствах. «Жаль, а ведь во французских кантонах Швейцарии я бы запросто сошел за своего», – с усмешкой подумал он. Не успела эта язвительная усмешка сойти с его лица, как вдруг его осенила мысль. Он остановился. Ну конечно! Монтрэ! Ведь у него, как у подданного Франции, наверняка есть паспорт! Мысль была настолько удачной, что Сомова охватило волнение и пересохло горло. Он вновь достал из жилетного кармана часы. Монтрэ как раз должен вернуться с дежурства. Сомов торопливо огляделся и окрикнул ямщика.
…Сергей застал Жиля за обедом. В гостиной был накрыт стол, Монтрэ отдавал должное огромному венскому шницелю с артишоками и домашним сыром, при виде вошедшего Сергея он распорядился подать еще приборы.
– Bonjour, Serge![40] – улыбнулся он, вытерев губы салфеткой. – Dînez avec moi![41]
– S‘il vous plaît, Montreux, parlez en russe. J’ai appris le français depuis longtemps[42]. – Сомов опустился на стул напротив и налил себе бургундского, затем выпил бокал залпом.
– У вас что-то случилось? В обед столько пьют либо по случаю, либо с расстройства. – Он сделал глоток и вопросительно посмотрел на Сомова.
– У меня к вам очень серьезный разговор, Монтрэ. Даже более того, просьба.
– Просьба? Я думал, мы вчера уже покончили со взаимными просьбами, Серж.
– Послушайте, Жиль, ведь вы были в схожих обстоятельствах… Вам тоже приходилось бежать из страны, в которой вы родились.
Монтрэ побледнел и перевел взгляд в окно. Несколько секунд он смотрел на серые облака отсутствующим взглядом, затем тихо проговорил:
– Продолжайте, что вам угодно?
– Вы ведь до сих пор являетесь подданным Французской империи?
– Я до сих пор являюсь подданным Франции.
– И у вас имеется паспорт?
– Я решительно не понимаю ваших вопросов, Серж! Разумеется, у меня есть паспорт! – Монтрэ начинал раздражаться. – Паспорт, который не признаёт в Европе одна-единственная страна – Франция. – Он расхохотался. – Хотя, если маркиз де Монтрэ, то есть я, обратится к императору за получением паспорта империи, думаю, ему не откажут. Только сначала повесят.
– Как это – повесят? – машинально спросил Сомов.
– За шею, мой друг, – улыбнулся Жиль и сделал еще изрядный глоток. – За Маркизом де Монтрэ волочится слишком пушистый хвост еще со времен Директории[43].
– Но в России ваш паспорт действителен?
– Абсолютно. Как и везде, где толпа не орет «Vive L’Empereur!»[44].
– Я прошу вас, Монтрэ, отдать его… мне.
– Кого это – его?! – опешил Жиль. – Паспорт?!
– Да.
– Вы… Вы в своем уме, Серж?
– Абсолютно, – холодно повторил Сомов за майором. – Вы отдадите мне паспорт, я покину по нему милую моему сердцу, но так жестокую ко мне родину, а вы спустя какое-то время заявите о его пропаже. Ну или краже, это как вам удобней.
Монтрэ барабанил пальцами по крышке стола. Мозг бывалого игрока просчитывал варианты. Сомов, понимающий, что нельзя сейчас делать длинных пауз, продолжал:
– Мы примерно одного возраста, внешне тоже схожи, описание наверняка подойдет! Что там еще? Рост? Цвет глаз? Вероисповедание?
– Все сходится, это верно, – проговорил Монтрэ. – Я никогда об этом не думал, Серж, но ведь мы действительно похожи.
– Подумайте, Жиль, ведь вы ничем не рискуете! Взамен я даю слово… – Сомов осекся, но затем продолжил: – Слово дворянина, что вы никогда больше меня не увидите.
– Оставьте, Серж… Мне не так противно ваше общество.
Монтрэ встал и подошел к открытому окну. На улице дворник мерно работал метлой, огромный серый пес сидел в тени у раскидистой рябины и лениво следил за его работой. Отчего-то вспомнился Париж… Цветущие каштаны на Марсовом поле, их фамильный особняк у церкви святого Роха, в двух шагах от Лувра и сада Тюильри… Отец, добрый и сердечный человек, Жиль очень любил их верховые прогулки и хорошо помнил отцовскую улыбку… Когда палач на площади Революции поднял над толпой его отсеченную голову, улыбка в последний раз осветила этот рушившийся вокруг мир… Странно, но Жиль тогда не плакал, не потерял сознания, не разразился истерикой. Он вдруг остро почувствовал смерть. В тот день умер не только отец. Умерла Франция, умерла прошлая жизнь, умер француз внутри самого Жиля.
Листва на деревьях пришла в оживление, тонкие занавески, почуяв движение воздуха, сначала зашевелились, затем начали раздуваться за спиной Монтрэ, образуя невесомую белоснежную мантию. С Балтики ветер гнал свинцовую тучу. Собирался дождь. Жиль медленно закрыл створки и повернулся к Сомову:
– Я согласен, Серж. А теперь попрошу вас оставить меня. Мне необходимо побыть одному.
Глава 21
В которой Извольскому недостает опыта
Авдей сновал по террасе, расставлял на столе белоснежные чашки, выносил мед, баранки, теплые блины, вареные яйца и варенье. Извольский в короткие перерывы, когда лакей убегал на кухню, наслаждался звенящей, кристаллизованной утренней тишиной. Наконец на столе появился огромный самовар, Авдей снял с него трубу, и по террасе поплыл аромат сосновых иголок и смолянистых тлеющих шишек.
– Пожалуйте, ваше сиятельство! Свеженький, с душистыми травами! Федор Петрович с Николаем собирать изволили!
– Николай – это…
– Сын Федора Петровича, ваше сиятельство. Вы намедни изволили поздно прибыть, они с матушкой, Екатериной Александровной, уже опочивать удалились.
– Так… А где же теперь все?
– Так известно где, в церкви! – Авдей указал куда-то за спину. – Барин уже много лет заутреню не пропускает. Отец Сергий-то еще вчера уехал, неделю не будет в храме, так барин-то все одно не пропускает…
– А скажи-ка, любезный, давно ли ты служишь у барина? – Извольский встал и, скрестив руки, оперся на перила.
– Дык… Не служу я… Дворовый ведь. Родился, почитай, тут.
– Разумеется, братец… Я и хотел спросить, давно ли ты при барине, – улыбнулся Андрей. – Стало быть, давно. Долго ли женат барин-то, Авдей?
Авдей закатил глаза к потолку, видимо, подсчитывал. Затем его мысли трансформировались в невнятное бормотание:
– Николушке пятый… зима… сейчас… хм… Выходит, семь лет почти как, ваше сиятельство! Сразу в отставку и вышел Федор Петрович-то. Оно ведь и понятно, барыня уже в тяжести была, как из Петербурга-то возвратились! А в таком положении-то что? Только вот раздолье наше да свежий воздух надобен!
Разговорчивый Авдей завел пространную речь о здоровье, влиянии сельской жизни на самочувствие и о местных красотах. Извольский слушал вполуха. В восемьсот четвертом Ахте выпустили из крепости вместе с остальными, он тут же подал в отставку и уединился в имении. Женился. Родился сын. Более он отсюда не выезжает. Из семи человек, заточенных в крепости, совершенно точно мертвы четверо. Местонахождение еще двоих неизвестно. Что же произошло тогда, в восемьсот четвертом? Что за дело, по которому они все до сих пор оплачивают счета?
На двор въехал смуглый курчавый мужик в серой полотняной рубахе, подпоясанной тонким ремешком. Он ловко спрыгнул с лошади и подбежал к крыльцу.
– Ваше сиятельство, Федор Петрович вас у псарни дожидаются! Приказали, чтобы я проводил. Я Фрол, доезжачим у барина служу.
Извольский поднялся и натянул перчатки.
– Верхами поедем?
– Ежели изволите, ваше сиятельство. Можем и карету подождать, но там Екатерина Александровна с Николаем Федоровичем возвращаются. Можем до получаса потерять.
– Давай, братец, верхами. Так и дышится приятней. – Извольский передал Авдею шляпу, снял сюртук и оставил его на спинке стула. Из конюшни вывели гнедого красавца, Фрол уже сидел верхом на серой в яблоко кобыле. Взяли резво. Рысью прошли аллею, выехали к пруду, обогнули камышовую заводь, и взору Извольского открылось поле, изрезанное балками. Солнце рассеивалось рваными облаками, темные пятна их теней ложились на ржаное золотистое поле, затеняли черные обвалы балок, делали панораму драматично-инфернальной. Извольский видел из седла тонкую ленту дороги, уходящую к горизонту, пыльную светло-желтую артерию средь зеленых травянистых лугов. Вдалеке, там, где тени облаков не ложились на землю, торчал луковичный купол храма, белели по бокам от него каменные стены домов, чуть правее граф увидел мельницу. Гнедой, очевидно, хорошо знал дорогу, потому как едва пробежал заводь, взял в галоп и теперь несся по полю наметом. Извольский не стал натягивать поводья, доверился жеребцу и несколько минут наслаждался бешеной скачкой, пока гнедой, отведя душу, сам опять не перешел на рысь.
– Горазды вы, ваше сиятельство, до скачки-то! – Фрол не отстал от графа ни на сажень. – Не мешает? – Он кивнул на беспалую кисть.
– Да уже пообвыкся, – улыбнулся Извольский. – Далеко ли еще?
– Вон мельница, видите? За ней и псарни наши, а за псарнями перелесок, пристань и река. А вот и Екатерина Александровна!
Из-за пригорка показались лошади, Извольский принял вправо и перешел на шаг. Показалась и карета – мрачно выкрашенная в черный цвет, она нелепо смотрелась на фоне ярких цветов окружающего пейзажа. В окнах шторы были открыты, и граф увидел в глубине белокурую женскую голову, волосы, уложенные в модную прическу на затылке, открывающие линию тонкой шеи. Извольский вовремя осознал, что слишком долго задержал на женщине взгляд, коротко поклонился и отвернул голову прочь.
– Мрачноватый фиакр[45], – съязвил он, раздосадованный тем, что не удалось как следует рассмотреть супругу Ахте.
– Да это старый экипаж, ваше сиятельство! – рассмеялся Фрол. – Достали из каретного сарая, пока на новом рессоры меняют. Этот еще в Гатчине барину служил, думали, уж ненадобен будет, да вот сгодился. Их у барина два имеется. Этот уж вторую неделю Екатерину Александровну возит.
– Только она в карете одна, – неуверенно проговорил Извольский, – сына я не заметил.
– Похоже, с Федором Петровичем остался. Барин часто его с собой берет и на псарню, и рыбу удить, и на лодочке кататься. Любит больше жизни своей наследника-то… – Фрол поправил ус. – Барин каждому новому умению Николушки рад, как дару божьему. Научится санки сам в гору поднимать или буквы складывать – Федор Петрович сам как дитя радуется. И людишки-то крепостные пылиночки с мальца сдувают… Бывает, придет барин с сыном на рынок, то морковку ему сунут, то репку сладенькую, то леденец какой…
– Что ж у вас, крепостные-то и на сахар деньги имеют? – усмехнулся Извольский.
– У нас крепостные получше иных мещан живут. – Фрол был явно горд своей принадлежностью к толмачинскому крестьянству. – Барин наш таков, что лучшего желать – перед Господом стыдно! Виданное ли дело – крепостных не секут, из города доктор выписан в гошпиталь для крестьян, даже повитуха имеется! За помол муки копейки не берут, по праздникам Федор Петрович общине богато жертвует, деньги в рост запрещено давать, к зиме даже свой крестьянский банк будет. Многие скотину держат, птицу, за дичь битую барин не наказывает. – Фрол перечислял преимущества жизни в Толмачах с нескрываемым удовольствием, словно пересказывал древнюю басню. – Оброк надвое меньше, чем в соседних поместьях, до сумы мужиков не доводит, и плодятся отсюда исправно, меньше шести детишек дворов нету. Отец Сергий грамоте при церкви их задаром учит.
«Чудесная метаморфоза, – подумал Извольский. – Видно, нагрешил-то отставной майор изрядно». Вид приближающейся уютной деревеньки с чистыми, новенькими крышами под черепицей напомнил ему детство, проведенное в отчем доме на Смоленщине. Рассказы словоохотливого Фрола о любви Ахте к сыну вызвали в Извольском приступ горечи. Он не помнил отца в своем детстве. Всюду, куда бы ни сунулась его память, он натыкался на няню, матушку, дворовых детишек, позднее – на управляющего и своих друзей, таких же отпрысков владельцев соседних имений… Отец всегда был в Петербурге, а когда редкими днями навещал имение, был серьезен, строг, требователен и неразговорчив. Извольский только сейчас понял, как далеки они друг от друга, точнее, понял он это уже давно, но сейчас вдруг понял почему. Отец никогда не интересовался его жизнью. То есть он, конечно, был озабочен, что Андрей поест, что наденет на прием в дом губернатора, позже – что он унаследует и какой партии достоин. Отец никогда не спрашивал, к чему лежит его душа, чем он увлечен, каким делом хочет быть занят, с кем и почему он дружен. Не то чтобы Андрей теперь обвинял его в чем-то… Просто у него возникло чувство глубокой досады. Если Господь даст ему сына, он все сделает совершенно иначе. Он сделает как Ахте.
Они обогнули мельницу, где мужики, разгружавшие с подвод мешки, издалека кланялись ему в пояс, миновали небольшой мост, перекинувшийся через балку, и въехали на огороженный толстыми жердями двор псарни. Ахте стоял у сарая и наблюдал, как белокурый мальчишка, одетый в голубой сюртучок, играл с тремя маленькими щенками.
– Доброе утро, граф! – Ахте театрально обвел рукою двор. – Вот моя сокровищница!
– Здравствуйте, Федор Петрович! – Извольский кивнул и спешился. – А это, стало быть, ваш главный бриллиант? – Он с улыбкой кивнул на мальчика.
– Да, извольте! Николай Федорович Ахте собственной персоной! Он теперь занят, не будем его отвлекать… Фрол, пригляди за Николенькой.
– Конечно, барин, не извольте беспокоиться!
– Граф, вы каких собак присматриваете? Гончие? Борзые? Щенки вас интересуют или первогодки? Есть натасканные уже на дичь, но они, конечно, дороже.
Извольский замялся.
– Видите ли, Федор Петрович, я… Я для охоты совсем человек новый…
– Ну тогда начните с первогодков, егеря вам и натаскают их сами, хотя это, несомненно, самый интересный момент, не пренебрегайте им, граф, получите удовольствие! Только осмелюсь пару советов дать, это очень важно, – поднял он вверх указательный палец. – Первым делом выжлеца[46] против ветра ставьте и осторожно обследуйте место. Лучше первый раз ехать туда, где и зайца-то нет, – он расхохотался, – иначе сдуру погонит да и потеряется в лесу.
Извольский улыбался и чувствовал, насколько глупой выглядит его улыбка.
– Нагонку, – продолжал Ахте, – лучше осенью начинать либо весною, по чернотропу. Когда на дорогах уже оттаяло, а по полям еще снег или уже снег. Как я понимаю, вы стаей еще не обзавелись, выжлеца приглядываете для одиночной работы?
Извольский кивнул.
– Тогда посоветую русака. Выносливы и неприхотливы вовсе. Да и когда стаей обзаведетесь, породы лучше не найти. Уж после нескольких выходов в поле нужно выводить выжлеца туда, где целевой зверь точно есть. Тут сами не плошайте, шумового не берите, только целевого. На зайца пошли, его и травите, главное – собаку натаскать. Как на место жировки прибудете, так смотрите за выжлецом. Ежели почует зайца, повод натянет, так и спускайте! Порода добрая, с голосом должна по следу утечь! – Ахте, казалось, в этот самый момент был там, в отъезжем поле. Он жестикулировал, пучил глаза и был совершенно поглощен своим собственным рассказом. Извольский не мешал ему давать советы, потому как, во‑первых, ничего не смыслил в псовой охоте, во‑вторых, судорожно пытался сообразить, как же ему повернуть разговор в нужное русло. Но на ум решительно ничего не приходило.
– Хотя случается и такое, – Ахте остановился и вытер платком вспотевшую шею, – что не может собака учуять его, и все тут! Тогда необходимо набросить!
Граф вопросительно посмотрел на Федора Петровича.
– Помочь псу. Поднять первого в его жизни зайца самому и показать, кого нужно преследовать! Хо-хо, граф, вот тут вы и услышите впервые эту песню русской псовой охоты! У каждого выжлятника свой голос, не похожий ни на чей другой! Переливистый или резкий, глухой или звонкий, с хрипотой или… Короче, гонный голос русской гончей! Удивительная порода! Гончие уникальны тем, что могут одновременно бежать быстрее ветра и лаять, гнать зверя! Очень сильные легкие!
Извольский не заметил, как они оказались внутри псарни. Ахте уже не говорил, кричал, перекрикивая многоголосый собачий лай полусотни гончих, разделенных в клетях с добротным дощатым полом. Рыжие, пятнистые, бело-черные и бело-рыжие псы заливисто лаяли и махали тонкими хвостами, признав хозяина.
– Вот тут полугодовалые. – Ахте остановился у последней клети. На Извольского глядели четыре щенячьи морды, пытались просунуть влажные черные носы сквозь прутья. – Советую вам, граф, начать именно с них. Фрол доставит куда скажете. О цене сговоримся, лютовать не стану.
– Благодарю вас, Федор Петрович! Воспользуюсь вашими советами с благодарностью. – Он c учтивым видом кивнул.
– Сейчас покажу еще борзых, они в отдельном подклетье. Их у меня…
Его оборвал вбежавший на псарню Фрол:
– Барин! Барин, беда! Расшива с мукою на мель села, да течь пошла в трюме-то! Тонет расшива-то!
– Николая домой отвези, я на пристань!
– Сделаю, Федор Петрович!
На пристани они пробыли до самого обеда, отставной майор бегал по настилу причала, истово командовал выгрузкой из трюмов подмокшей муки, сам руководил внутренним ремонтом накренившейся расшивы и вычерпыванием воды. Извольский с интересом наблюдал за деятельным и энергичным помещиком, так не похожим на тех, которых он встречал ранее. Через пару часов расшива перестала крениться на левый борт, внутри гулко стучали молотки, работники конопатили щели. Понемногу суета отступила с причала, подмоченную муку Ахте распорядился раздать по хозяйствам, сухие, не пострадавшие от воды мешки отправились обратно в амбары. Ахте устало зачерпнул из реки воду, умыл лицо.
– Это та самая? – кивнул на расшиву Извольский.
– Она… Точнее, он. Водоход. Нагрузили излишне, вот и присел. Похвастать не вышло. – Он устало улыбнулся.
– Я вчера был впечатлен этим человеком. Кулибиным.
– Есть чем впечатлиться. Я его давно знаю, меня с ним познакомил мой давний знакомый, некий гусарский майор, Левин. – Ахте вздохнул. – Вот не поверите, приезжает старик редко теперь, возраст почтенный, но как приедет – так обязательно чем-нибудь и удивит. Хотя, казалось бы, уже и нечем, а все одно удивит! Великий ум!



