Читать книгу Мышь и павлин (Лира Тесс) онлайн бесплатно на Bookz (9-ая страница книги)
Мышь и павлин
Мышь и павлин
Оценить:

3

Полная версия:

Мышь и павлин

Элеонора слушала. И, что поразило меня больше всего, слушала по-настоящему. Не вежливо кивая, не глядя в точку над моим плечом, а подавшись чуть вперёд, с вилкой, застывшей на полпути ко рту. Она задавала вопросы. Короткие, точные, по делу.

— Мара. Сколько ей лет?

— Семнадцать.

— А мастерские в городе? Вы выяснили, есть ли они?

— Я собирался написать Люсьену.

— Люсьену? — Она слегка приподняла бровь. — Хорошо. Он, кажется, знает много людей.

— Он знает всех. Это единственный его талант, и, надо сказать, весьма полезный.

— А учитель?

— У меня есть три кандидата в уме и ни одного на практике.

— У меня есть знакомая, — сказала Элеонора после паузы. — Дочь нашего приходского пастора. Умная, строгая, с дипломом. Она давно хочет уехать из города. Я могу написать.

Я уставился на неё.

— Вы можете?

— Мы переписываемся.

Я не знал, что у неё есть кто-то, с кем она переписывается. Меня вдруг кольнуло любопытство и ещё что-то, чему я не мог найти названия. Я откашлялся и вернулся к своей истории, потому что мне казалось, что самое главное ещё впереди.

И тут, на волне общего подъёма, я совершил ошибку.

Дело в том, что из девяти шуток, которые я позволил себе за восемь дней, восьмая была про епископа и сыр. Я рассказал её в Малых Липах, когда на площади все вдруг притихли и мне стало невыносимо. И имела она, как всегда, ошеломительный успех. Люди хохотали. Дети, которым вообще не следовало слушать про епископов, повторяли слова. А мельник Петер, который за весь вечер не улыбнулся ни разу, прослезился и сказал, что это лучшая история в его жизни.

И вот теперь, сидя за ужином, в свете свечей, разогретый вином, успехом и вниманием жены, я не удержался.

— И тогда, — сказал я, выпрямляясь и принимая самую выигрышную позу, — я рассказал им про епископа и сыр.

Я сделал паузу, как делают на сцене.

— Они смеялись. Вы себе не представляете. Мельник Петер сказал, что это лучшая история, какую он слышал. Кузнец сказал, что ей место в бронзе. Я, не побоюсь этого слова, имел оглушительный успех.

Я откинулся на спинку стула с видом победителя и поднёс бокал к губам.

Элеонора, не поднимая глаз от тарелки, спокойно и аккуратно отрезала кусочек мяса.

— Благодарю вас, граф, — сказала она.

Это была та самая интонация. Ровная, вежливая, чуть прохладная, до боли знакомая по всем балам и гостиным. Та самая, с которой она произносила три слова за вечер. И я, не успев даже подумать, машинально, как человек, ступающий по заученной тропе, спросил:

— За что?

Элеонора положила кусочек мяса в рот, прожевала и, ни на миг не меняя выражения лица, ответила:

— Так принято.

В первую секунду я ничего не понял. Во вторую услышал, как в моей голове с лёгким щелчком складываются два декабрьских вечера: бал у Ормондов, пальма в кадке, мой анекдот про епископа и сыр, «благодарю вас», «так принято»; потом гостиная на Липовой улице, второй анекдот, те же слова, и те же. Она слышала его дважды. Она терпела его с вежливым лицом и с тем же самым «так принято». И теперь, на третий раз, возвращала мне его обратно, сухо, с абсолютно непроницаемым видом, в самый момент моего торжества.

В третью секунду вино пошло у меня не в то горло.

Я закашлялся так, что кашлем это назвать было трудно. Это была катастрофа. Я хватал воздух, стучал себя в грудь, махал руками, и вино летело куда-то в сторону камина. Министр под столом подпрыгнул и ударился головой. Бартоломью, державший поднос с соусом, одним мягким движением оказался рядом и подал мне салфетку, а второй рукой, не глядя, подхватил падающий бокал. Но самое поразительное я заметил позже: руки у него мелко дрожали. Он трясся всем корпусом, оставаясь при этом безупречно каменным в лице. Позже я понял, что это был смех. Беззвучный, глубокий, нечеловеческий смех человека, не смеявшегося уже лет двадцать.

Я откашлялся. Вытер слёзы. Поднял глаза.

Элеонора сидела напротив, совершенно спокойная, с прямой спиной, и неторопливо отрезала следующий кусочек мяса. На лице её не было ни тени улыбки. Ни единой чёрточки торжества. Только кончики ушей, чуть-чуть, едва заметно, порозовели.

— Вам налить воды? — спросила она.

И тогда меня прорвало.

Я смеялся так, как не смеялся с детства. Я смеялся до слёз, до боли в боках, до того, что пришлось держаться за край стола. Министр, решив, что веселятся все, залаял. Из курятника за окном отозвался Бургомистр. В дверях показалась встревоженная госпожа Агата, посмотрела на меня, на Элеонору, на Бартоломью, который в этот миг изо всех сил изучал потолок, и поспешно ретировалась, закрыв за собой дверь с видом человека, свидетельствовавшего чудо.

Это было то самое. Это была шутка. Первая настоящая, прицельная, выверенная шутка, которую я услышал от своей жены за все пять с лишним недель знакомства, и которой она, как выяснилось, дожидалась, вероятно, с декабря.

Я долго не мог уснуть в ту ночь.

Я лежал, смотрел в потолок и то и дело начинал смеяться снова, тихо, в подушку, как мальчишка, получивший от лучшего друга тайный знак. Я прокручивал в голове её интонацию. Ровную. Невозмутимую. Безукоризненную. Я пытался представить, сколько времени она готовила эту шутку. Месяц? Два? Или просто сидела и ждала подходящего момента, как охотник у лисьей норы?

И главное: как давно она была смешной?

Я вдруг понял, что не имею ни малейшего представления. Она могла быть смешной на каждом балу. На каждом концерте. В карете, где мы ехали в молчании. В соборе, где она вот-вот могла… Я вспомнил дрогнувший уголок губ, дрогнувшие ресницы, брови, критиковавшие вторую скрипку, надпись на миниатюре. Я добивался её улыбки сто двенадцать шуток подряд, и не заметил, что она всё это время шутила сама. Только тихо. Так тихо, что никто не слышал.

Кроме меня, пожалуй, теперь.

Я достал журнал и при свече записал:

Запись двенадцатая, дополнение. Установлено: она смешная. Установлено: она смешная давно. Не установлено: сколько я пропустил. Словарь невесты: добавлено «так принято» (в новом употреблении). Примечание: ссылаться на ставку Люсьена пока не рекомендуется, поскольку неизвестно, кому придётся платить.

Я закрыл журнал, задул свечу и в темноте, глядя в потолок, произнёс вслух:

— Благодарю вас.

Потолок молчал.

Но где-то за стеной, в комнате с окном на запад, мне послышалось не то скрипнувшая кровать, не то тихий короткий выдох. Очень похожий на смех.

Глава 13. Систематическое наблюдение

Из журнала наблюдений графа Т. В. Протокол первый. Тема исследования: графиня Элеонора Вальден (урождённая Ривенхолл), 20 лет, замужем, местонахождение известно (дом, сад, оранжерея, иногда пруд). Цель: установить, кто она. Методы: наблюдение, анализ, вежливое выслушивание. Запрещено: подглядывание (см. главу про штору), наводящие вопросы, соревнование в остроумии. Срок: до полного выяснения.

Дело, как я уже говорил, нуждалось в системе. Если уж я собирался выяснить, кто эта женщина, живущая под моей крышей, смеющаяся над умеющая отвечать моими же шутками на мои шутки и переселяющая крыс, то заниматься этим следовало не абы как, а научно.

Поэтому я завёл новую тетрадь. Журнал наблюдений, до сих пор содержавший записи лишь о моих неудачах, был отодвинут в сторону. Вместо него появился «Протокол», в кожаной обложке, с пронумерованными страницами и девизом на первой: «Не делать выводов раньше времени». Девиз я написал сам и сразу же нарушил: на третьей странице у меня уже были три вывода и одна гипотеза.

Методика вырабатывалась на ходу. Наблюдательные пункты: завтрак (стол у окна), ужин (стол у окна), вечер (малая гостиная, где она читала, а я делал вид, что читаю тоже). Дополнительные источники сведений: Бартоломью (скуп, но точен), Агата (щедра, но предвзята, в пользу графини, естественно), Фома (философ, не всегда по теме), Министр (молчит, но много видит), Бургомистр (отказывается давать показания).

Первое же наблюдение выбило из меня всякую научность.

На второй день после моего возвращения я проходил мимо малой гостиной и услышал оперу.

Я не преувеличиваю. Из-за приоткрытой двери раздавалось нечто такое, что в первую секунду я принял за заезжую диву, решившую дать концерт без предупреждения. Голос, низкий, глубокий, грудной, с таким количеством драматических пауз, будто его обладательница готовилась к смерти на сцене в пятом акте.

— Про-па-ла со-ба-а-ака, — пел кто-то на тягучую мелодию, — цве-том ры-ы-жая, отзы-ва-ет-ся на кли-ичку Гек-тоо-ор…

Я замер у двери.

— Нашедшему… — голос взметнулся ввысь, дрогнул, повис на невидимом шёлковом канате, — вознаграждение! Двадцать… гро-о-ошей!

Затем наступила пауза, и я понял, что это не опера, а газета. Вернее, объявления из «Вельгордского вестника», который приходил к нам с недельным опозданием и который Элеонора, судя по всему, читала вслух исключительно для собственного удовольствия.

Я осторожно заглянул в щель. Она сидела в кресле у окна, в зелёном платье, с газетой на коленях и закинутой на подлокотник ногой (ногой! в чулке! без туфли!). Министр лежал у камина, как дежурный по театру. Бургомистр, видимо допущенный в дом по особому распоряжению, стоял в углу, с видом ценителя, пришедшего поймать певицу на ошибках. Она читала с чувством. Руки её летели в воздухе, подчёркивая слова, лицо изображало бесконечное страдание.

— Про-даётся! — вскричала она на высокой ноте, и Министр приподнял ухо. — Ди-ва-ан! Бар-хат-ный! Поч-ти! Не! Си-де-ли!

Я закусил кулак. Пол под моими ногами тихо заскрипел.

Элеонора мгновенно оборвала пение. Повернула голову. Увидела меня. На лице её не отразилось ничего. Совсем ничего. Она спустила ногу с подлокотника, выпрямилась, сложила газету и произнесла абсолютно ровным голосом:

— Граф.

— Я… проходил мимо, — сообщил я, пытаясь выглядеть невозмутимо и совершенно проваливаясь.

— Да.

— Вы пели.

— Я читала.

— Очень громко.

— Это такое чтение.

Мы помолчали. Бургомистр в углу издал одобрительный шипящий звук.

— Продолжайте, пожалуйста, — сказал я. — Прошу вас.

Элеонора слегка приподняла бровь.

— Вам это правда интересно?

— Мне это жизненно необходимо.

Она взглянула на меня, на газету, на гуся, снова на меня. Затем, не изменив выражения лица, развернула газету, встала в позу и повела плечами, как певица перед высокой нотой.

— Про-даётся… на-воз!

Я рухнул в кресло.

— Вы-держанный! — Голос взметнулся, звенящий, трагический, достойный лучших театров. — От-лич-но-го ка-чес-тва! Не-во-спро-из-ве-ди-мо!

Я не сдержался. Я смеялся так, что на глазах выступили слёзы, а Элеонора пела дальше, всё с тем же бесстрастным, страдальческим, оперным лицом. Про вдовца пятидесяти лет, ищущего «женщину тихого нрава и кроткого сердца» (на словах «кроткого сердца» у неё дрогнул голос, и я чуть не упал). Про потерянные очки («просьба вернуть, ибо без них мир недоступен»). Про курсы французского для купцов («ЗА-ПИ-СЫ-ВА-Й-ТЕСЬ!»).

Когда она закончила, в комнате стояла тишина, нарушаемая лишь моим всхлипыванием и мерным дыханием Министра.

— Благодарю вас, — сказала Элеонора, сложила газету и села.

Я вытер глаза.

— Вы часто так читаете?

— Каждую среду, — ответила она. — Они не перебивают.

— Кто?

— Слушатели. — Она кивнула на Министра и Бургомистра. — Это очень важное качество.

Я хотел спросить, считает ли она меня в этом смысле пригодным, но осёкся. У меня возникло смутное подозрение, что ответ мне не понравится. Или понравится слишком сильно.

В протоколе в тот вечер появилась запись:

Наблюдение первое. Объект читает объявления вслух голосом трагической примадонны (среда, 16:00). Слушатели: собака, гусь. Реакция слушателей: положительная. Реакция наблюдателя: слёзы. Гипотеза: объект владеет голосом, мимикой и чувством меры, достойными сцены. Вопрос: почему всё это двадцать лет никто не видел?

Ниже я подписал, мелко: «Потому что никто не слушал».

И тут же зачеркнул, потому что в протоколах нельзя делать выводов. Но зачёркнутое прочитывалось отлично.

Наблюдение второе случилось в саду, и называлось оно «Дело о тюльпанах».

Из города прибыла партия луковиц: двести штук, красные, жёлтые и белые, в дубовом ящике, с этикеткой, обещавшей «весеннее ликование». Садовник Фома и графиня сошлись у ящика, как два полководца у карты, и между ними, не успев даже толком открыть крышку, вспыхнул спор.

— Красные — вперёд, — заявила Элеонора. — Вдоль дорожки. Чтобы видны были с крыльца.

— Красные — назад, — возразил Фома. — Жёлтые вперёд. Красный цвет, ваше сиятельство, шумный, он глаза отвлекает, а жёлтый тих, как говорится, скромный труженик.

— Скромных тружеников никто не видит. Поэтому красные вперёд.

— Люди красного боятся, ваше сиятельство.

— Люди боятся того, что не понимают. Красный понятен. Он говорит: «Я здесь».

Фома задумался. Он, как человек, привыкший спорить с розами, умел находить аргументы там, где другие их не видели.

— А жёлтые обидятся.

— Я лично принесу им извинения.

Я наблюдал за этим диспутом с садовой скамейки, куда уселся под предлогом, что читаю. На коленях у меня лежал «Трактат о разведении лошадей», открытый, как всегда, на странице двести двенадцать. Но в протоколе я уже мысленно писал: «Объект ведёт спор по существу. С уважением к противнику. С полной непреклонностью. Лицо невозмутимо».

— Предлагаю суд, — сказала вдруг Элеонора.

— Какой суд, ваше сиятельство? — опешил Фома.

— Присяжных. — Она оглядела сад. — Министр.

Министр, дремавший у ног, поднял голову.

— Бургомистр.

Гусь, расхаживавший вдоль грядки, остановился и повернул на неё надменный клюв.

— И секретарь, — добавила Элеонора, и я с ужасом понял, что она смотрит на меня. — Граф, вы записываете?

Я закрыл «Трактат» и достал блокнот.

— Всегда.

Заседание было открыто. Красные были высыпаны на дорожку, жёлтые на траву, и обе стороны изложили доводы. Фома говорил о гармонии цвета. Элеонора о видимости с крыльца. Присяжные слушали. Министр зевнул, это было признано воздержанием. Бургомистр внимательно выслушал защиту, потом обвинение, а затем, не торопясь, подошёл к Фоме и со всей государственной серьёзностью клюнул его в сапог.

— Вердикт, — констатировала Элеонора, — красные вперёд.

— Он меня клюнул! — возмутился Фома.

— Это называется «голос присяжного». Граф, занесите в протокол.

— Заношу, — сказал я, ничего не записывая, потому что не мог остановиться смеяться.

Фома плюнул, махнул рукой и пошёл раскладывать красные. На ходу пробормотал, что в этом доме всё идёт не по уму: розы поворачиваются, гуси голосуют, а хозяин сидит на скамейке и ржёт.

Элеонора проводила его глазами и сказала мне, не оборачиваясь:

— «Ржёт». Какое выразительное слово.

— Он не со зла.

— Я знаю. — Она наклонилась и подняла одну красную луковицу, повертела её в пальцах. — Он вообще очень хороший. Просто говорит то, что видит.

Мне показалось, что последняя фраза предназначалась не только Фоме.

Наблюдение третье было про Министра, и я до сих пор не уверен, что понял его до конца.

После суда Элеонора села на траву у липы. Она часто так делала: просто садилась на землю, как человек, у которого никогда не было стульев, а были только поля. Министр лёг рядом. Она подобрала палку и показала ему.

— Хочешь?

Министр посмотрел на палку. Затем на неё. Взгляд его выражал полное достоинство государственного деятеля, которому предлагают сыграть в игру, недостойную его положения.

— Ты не обязан, — сказала Элеонора ровным голосом.

И бросила палку.

Министр вздохнул. Поднялся. Прошёл, не торопясь, шагов двадцать. Подобрал палку. Принёс. Положил ей на колени.

— Спасибо, — сказала она.

Это было повторено четыре раза. Каждый раз «Ты не обязан», и каждый раз Министр приносил. С таким видом, словно делал одолжение. Я сидел на скамейке и пытался понять, что именно я вижу. Министр был псом, который за три года ни разу не принёс мне ни тапок, ни газеты, ни палки, как бы я ни просил, приказывал и угрожал. А тут, пожалуйста: четыре раза, добровольно.

В протоколе осталась запись, подчёркнутая дважды:

Наблюдение третье. Объект говорит собаке «ты не обязан». Собака приносит. Гипотеза: «не обязан» работает лучше, чем «должен». Вывод: заносить в тетрадь только после того, как пойму, к чему это относится.

Я не понял. Но почему-то вспомнил отца, маркизу Бенедикту, сорок лет приказов и поправленные воротники. И подумал, что, возможно, именно в этом и состоит главная разница между тем домом, где выросла Элеонора, и этим.

Наблюдение четвёртое случилось за ужином и касалось прозвищ.

Оказалось, что моя жена, молчавшая все балы, при этом всё время раздавала людям имена. Молча, про себя, как нищий раздаёт монеты. Я узнал об этом случайно, когда в разговоре упомянул тётушку Аделаиду, и Элеонора сказала:

— Лорнет?

— Простите?

— Герцогиня. Я называю её Лорнет. Она всегда смотрит сквозь него так, будто собирается кого-то разоблачить.

Я чуть не уронил вилку.

— А генерал Брандт?

— Усач.

— Графиня Дюваль?

— Перо.

— Епископ?

— Чих, — сказала Элеонора. — Это не прозвище. Это почти должность.

Я хохотал так, что Бартоломью, подавая рыбу, на секунду вынужден был прислониться к буфету.

— А Принц? Её собака?

— Принц — самый честный в вашей семье. Он единственный, кто не притворяется, что ему приятно.

Я утёр слёзы.

— А меня … — Я быстро прикусил язык и исправился — Я хотел спросить, а как вы зовёте… Агату?

— Ключница, — сказала Элеонора. — Но с большой буквы. Это не прозвище, Это звание.

— А Бартоломью?

Бартоломью, стоявший у буфета, перестал дышать. Я видел, как напряглась его спина.

— Бартоломью, — сказала Элеонора после паузы, — не нуждается в прозвище. Его имя уже прозвище.

Он поклонился. Я мог бы поклясться, что в его лице впервые за тридцать лет промелькнуло что-то, похожее на удовольствие.

Я набрал воздуха. Мне нужно было спросить. Я чувствовал, что это самый опасный вопрос в моей жизни, и что задавать его не следует, но не спросить я не мог.

— А меня?

Элеонора спокойно подняла глаза. Посмотрела на меня. Потом, не торопясь, на мой жилет, сегодня огненно-оранжевый. Потом снова на меня.

— Вас, граф, я не называю.

— Почему?

Она на секунду задумалась и ответила совершенно серьёзно:

— Вы ещё не закончены.

Я открыл рот. Закрыл. Бартоломью за моей спиной издал звук, который в приличном обществе принято считать кашлем.

Это было, пожалуй, самое странное, что мне говорили в жизни. «Вы ещё не закончены». Не «вы пустой», не «вы блестящий», не «вы несносный». А «не закончены». Как если бы я был книгой, которую ещё не дописали, и кто-то внимательно, терпеливо, с карандашом для пометок в руке ждал продолжения.

В протоколе я записал: «Сам не понимаю, оскорбительно это или лестно». И поставил три вопросительных знака.

Наблюдение пятое растянулось на целую неделю, и надо признать, что я не сразу понял, что именно наблюдаю.

Началось оно с жилета. Я спустился к завтраку в новом, цвета спелого мандарина с золотой ниткой, который Бартоломью привёз из города и принёс с лицом человека, вручающего приговор. Я был в хорошем настроении. Я вошёл, поклонился, сел и, наливая себе кофе, спросил небрежно:

— Как вам мой жилет?

Элеонора подняла глаза от каши. Рассмотрела жилет внимательно, с головы до пояса, как рассматривают картину в музее.

— Он очень заметный, — сказала она наконец.

— Правда?

— С него можно ориентироваться ночью.

— Благодарю вас, — расцвёл я.

Я был совершенно уверен, что это комплимент. Не знаю, почему. Должно быть, из-за ровного голоса и серьёзного лица. Я пил кофе, жмурился на солнце и чувствовал себя человеком, чей вкус наконец оценили. Бартоломью, стоявший у буфета, повернулся спиной и некоторое время изучал сервиз, мелко подрагивая плечами.

На следующий день за ужином я позволил себе рассказать о своих фехтовальных успехах. Я упомянул, что не так давно совершенствовал защиту, и что, пожалуй, в этом деле мне есть чем гордиться.

— Чучело, говорят, было в ужасе, — заметила Элеонора, намазывая масло на хлеб.

— Какое чучело?

— Которое для тренировок. Вы с ним фехтовали на прошлой неделе.

— Кто вам сказал?!

— Министр.

Министр, лежавший под столом, благородно промолчал.

Ещё через день я придумал каламбур. Хороший, по моим меркам, с двойным дном и лёгким налётом самоиронии. Я выдержал паузу, произнёс его как следует, с интонацией, и откинулся на спинку стула в ожидании реакции. Элеонора смотрела на меня с вежливым вниманием.

— Простите, — сказала она, — я не расслышала. Там было что-то смешное?

Я открыл рот.

— Там было… двойное дно.

— Ах, — кивнула она. — Значит, я не поняла не только первое.

И вернулась к супу.

Министр под столом задёргал ушами. Бургомистр, видимо допущенный и на ужины, стоял у двери и смотрел на меня с таким сочувствием, с каким только гусь может смотреть на человека.

На четвёртый день я не выдержал и отправился за разъяснениями к единственному надёжному источнику.

Фома копал клумбу. Услышав мои шаги, он не обернулся.

— Фома, — начал я, — скажите откровенно. Как вы считаете, моя жена… ну… к ней вообще ничего не пристаёт? Я имею в виду, юмор. Она ведь, наверное, в общем… серьёзная?

Фома воткнул лопату в землю, опёрся на неё обеими руками и посмотрел на меня. Взгляд у него был тот самый, которым смотрят на человека, потерявшего очки на собственном носу.

— Ваше сиятельство, — сказал он ласково. — Вас подкалывают.

— Что?

— Хозяйка, значит, над вами шутит. Уже какой день. Весь дом знает.

— Как так шутит? — возмутился я. — Она сказала, что мой жилет полезен для ориентирования!

— Вот я и говорю.

Я замолчал.

В голове моей начали щёлкать костяшки. Жилет. Чучело. Двойное дно. Я прокручивал их по очереди, как математик проверяет чужое доказательство: с самого начала, шаг за шагом, и с каждым шагом мне становилось всё жарче. Бартоломью, подрагивающий у буфета. Агата, поджавшая губы. Лиза, фыркнувшая в передник. Игнат, ни с того ни с сего закашлявшийся над подковой. Все знали. Все видели. Целый дом сочувственно наблюдал, как я, в оранжевом жилете, благодарю жену за комплимент, которого не было.

Уши у меня стали, надо думать, цвета жилета.

— Фома, — сказал я медленно, — а вы давно… то есть они… давно знают?

— С самого начала, ваше сиятельство.

— И никто не сказал?

— А зачем? — искренне удивился Фома. — Вам же нравилось.

Вечером я сидел в библиотеке перед камином, с протоколом на коленях, и пытался разобраться с собой.

Надо сказать, что со мной произошло нечто совершенно непредвиденное. Я был, как вы, надеюсь, помните, человеком, всю жизнь определявшим собой тон любой компании. Я шутил. Я ловил, развивал, подхватывал, возвращал. Моё место в обществе было в центре. Я был автором, остальные слушателями. Мне даже в голову не приходило, что бывает по-другому: что можно быть героем чужой шутки и не провалиться сквозь землю.

А теперь меня подколола собственная жена. Целую неделю подряд, несколько раза, с каменным лицом, а я не заметил. Не заметил, потому что привык, что юмор исходит от меня, что остроумие это то, чем занимаюсь я. А тут вдруг кто-то взял эту привычку, аккуратно перевернул, поставил на ноги и вернул мне обратно в виде собственного оранжевого жилета.

bannerbanner