
Полная версия:
Мышь и павлин

Лира Тесс
Мышь и павлин
Глава 1. Завтрак, на котором все решили
Из журнала наблюдений графа Т. В. Запись первая, сделанная вечером того же дня. Состояние духа: бодрое (запись неверна). Состояние жилета: безупречное.
Меня, надо сказать, в свете знали. Знали по голосу, по жилетам и по привычке появляться в дверях за секунду до того, как в зале становилось скучно. Я был душой любого бала, а душа, как известно, нигде подолгу не задерживается: потанцевала, пошутила, исчезла. Мне было двадцать семь, я ни разу никому не отказал в остроте и ни разу не остался дома в субботу. Если бы меня спросили, чем я занимаюсь, я бы ответил: «Стараюсь, чтобы всем было весело». Если бы меня спросили, весело ли мне самому, я бы ответил очень быстро и очень смешно, так что спрашивающий забыл бы, о чем шла речь.
Я пришел на завтрак подготовленным. Прошу это отметить, потому что в дальнейшем мне долго не доводилось быть подготовленным хоть к чему-нибудь.
Дело в том, что накануне я получил счет от своего портного, господина Фрейзера. Шестьсот крон. За жилеты. Я готов был объяснить, что жилет есть не прихоть, а мировоззрение, что желтый в мелкую клетку нельзя было не купить, ибо он взглянул на меня с витрины первым, и что я, в сущности, лишь обеспечил честному человеку работу на целый квартал. Речь вышла на славу. Я репетировал ее перед зеркалом и дважды остался собой доволен.
Столовая в нашем доме в Вельгорде, столице славного королевства Эльмарк, была из тех, где солнце входит на цыпочках. Длинный стол на двенадцать стульев, из которых занимались два, и такая тишина, что слышно было, как остывает чай. Матушка, к слову, отсутствовала: уже четвертый месяц она лечила нервы на водах в Гессельне, откуда присылала письма с рекомендациями по укреплению моего характера. Нервов у нее, по-моему, было предостаточно, но лечила она их главным образом расстоянием от отца.
У отца, графа Максимилиана Вальдена, была привычка есть яйцо вкрутую, не отрывая взгляда от собеседника, как полководец принимает капитуляцию. Он как раз закончил с верхушкой, когда я вошел, поклонился и сел напротив, так бодро улыбаясь, что сам себя заподозрил в чем-то.
— Доброе утро, отец. Прекрасная погода. Облака, знаете ли, в этом году особенно выразительны.
— Теодор, — сказал отец.
Так он говорил всегда. Одно слово, но в нем было место для целой лекции.
Мой отец был человеком государственного склада. Это значит, что любую проблему он делил на то, что можно подписать, и то, что можно пережить, и в обеих категориях меня, как правило, не оказывалось. Он любил меня, не сомневаюсь, но любил так, как любят хорошую лошадь из фамильной конюшни: гордился, вовремя кормил и совершенно не представлял, о чем с ней разговаривать.
— Я могу объяснить насчет жилетов.
— Какие жилеты?
Это было плохо. Если отец не помнит жилетов, значит, речь пойдет о чем-то, что страшнее жилетов. Я бросил взгляд на Бартоломью, нашего мажордома. Он стоял у буфета с чайником, и лицо его выражало ровно то, что выражает хорошо отполированный камень: ничего и очень тщательно.
— Бартоломью, — шепнул я, — вы знаете, что будет?
— Я не осведомлен о делах, не поданных к столу, ваше сиятельство.
— А это подали к столу?
— Яйца, ваше сиятельство. Остальное, — он наклонил чайник с ювелирной точностью, — вы сами.
Бартоломью служил нашему дому с тех пор, как я себя помню, и за все это время ни разу не выказал удивления. Я пробовал. Однажды в юности я поселил в его кладовой козу, чтобы застать его врасплох. Он вошел, оглядел козу, оглядел меня и доложил, что животное размещено согласно статусу, а вот чай задерживается по моей вине. Я потом неделю чувствовал себя проигравшим.
Отец тем временем достал из внутреннего кармана свиток с тремя печатями. Я насчитал три и сразу понял, что дело плохо. Жилетные счета печатей не требуют. Отец развернул бумагу, откашлялся и зачитал таким голосом, каким обычно зачитывают меню на королевском обеде:
— «Статья первая. Дом Вальденов и дом Ривенхоллов, движимые взаимным уважением и желанием упрочить мир в королевстве, объявляют о союзе своих детей…»
Я перестал жевать.
— «…в лице Теодора, графа Вальдена, и Элеоноры, единственной дочери маркиза Ривенхолла».
Я проглотил то, что жевал. Оно проскочило с трудом, как плохая новость.
— Отец, вы сейчас говорите… о свадьбе?
— Статья вторая. О приданом.
— Отец!
— Статья третья. О северных пастбищах.
— О каких пастбищах?
— О северных, — терпеливо повторил отец. — Тех самых, из-за которых наши дома сорок лет не могли друг с другом разговаривать. Теперь они общие. Это, Теодор, и есть основа союза.
Мне захотелось сказать, что основа союза должна быть чуть романтичнее овец. Но я промолчал. Не из мудрости. Просто меня никогда прежде не женили по статьям, и я не знал, в какой из них можно вставить реплику.
К тому же у меня был план. Он у меня был всегда, просто обычно его никто не спрашивал. Согласно плану, я должен был жениться лет в сорок, на вдове лет сорока пяти, у которой к тому времени будет собственное мнение, собственный капитал и собственное расписание, в которое меня не придется вписывать. План был хорош всем, кроме одного: в нем не предусматривались ни юная невеста, ни пастбища, ни отец с тремя печатями.
— Элеонора Ривенхолл, — произнес я, пытаясь ухватить хоть что-нибудь знакомое. — Это ведь та, которая…
— Какая?
— Ну… которая стоит у колонны.
Отец помолчал.
— Все барышни стоят у колонны, Теодор. Это такая особенность колонн.
— Но эта стоит… как бы сказать. Особенно у колонны. Я, признаться, ни разу не слышал, чтобы она что-нибудь говорила.
— Значит, не станет перебивать.
Он сказал это совершенно искренне. В этом и ужас: отец в самом деле считал немногословие достоинством жены, а не диагнозом.
Тут, впрочем, я слукавил. Роясь в памяти, я вдруг вспомнил, что нас, кажется, представляли друг другу. Зимой, у графини Ормонд, в углу, между колонной и пальмой в кадке. Я был в ударе. Я рассказал ей анекдот про епископа и сыр, потом другой, про сыр и епископа, потом, для разнообразия, про пальму. Она слушала, не отрывая глаз от моего галстука, и когда я наконец иссяк, сказала: «Благодарю вас».
Я спросил: «За что?»
Она подумала и ответила: «Так принято».
Тут я поклонился и ушел к людям, которые умеют смеяться. Но, уходя, готов поклясться, услышал за спиной странный звук. Что-то вроде короткого фырканья. Разумеется, это была тетушка Аделаида, стоявшая в трех шагах и мучимая насморком. Больше некому.
Я откинулся на стуле и в одно мгновение увидел всю свою будущую жизнь. Ряд утренних завтраков, на которых напротив меня сидит вежливое лицо и отвечает «как вам будет угодно». Ряд вечеров, на которых я произношу остроумное замечание в пустоту и слышу, как оно звенит в гостиной, будто упавшая вилка. Сорок лет. Может быть, пятьдесят, если повезет со здоровьем, чего я, судя по этой перспективе, уже не желал.
Вы, возможно, решите, что я преувеличиваю. Что молодой граф, привыкший к вниманию, просто обиделся на то, что его не спросили. Отчасти так и есть. Но было и другое, чего я тогда не смел назвать. Я боялся скуки так, как иные боятся грома. Я всю жизнь от нее спасался: шутками, чужими разговорами, чужим смехом. Стоило мне остаться в тишине дольше чем на минуту, внутри что-то начинало скрестись, и я немедленно что-нибудь говорил, лишь бы заглушить. А теперь мне предлагали тишину пожизненно, с приданым и пастбищами.
— Отец, — начал я осторожно, — а если бы я… возразил?
Отец посмотрел на меня с неподдельным интересом, как на говорящую табакерку.
— Возражай.
Наступила пауза. Я выпрямился, набрал воздуха и обвел взглядом столовую. Со стен на меня глядели шесть поколений Вальденов, и ни один из них не выглядел человеком, которого когда-либо спрашивали, согласен ли он. Дед справа, судя по портрету, вообще женился на пушечной батарее. По крайней мере, так он на ней смотрелся.
В тишине тикали часы. Я раньше их не замечал. Тикали они громко, с чувством, будто знали что-то про мою судьбу и не торопились делиться. Мне стало невыносимо, и я, разумеется, заговорил:
— Какие у вас, отец, прекрасные часы.
— Это твои часы, Теодор. Ты подарил их мне на именины пять лет назад.
— Я знаю. Хотел услышать, что вы помните.
Отец вздохнул и аккуратно положил ложку.
— Возражай по существу.
Я собрался с духом.
— Я не люблю ее!
— Ты ее не знаешь.
— Вот именно!
— Значит, и не разлюбишь. Это очень выгодно в браке. Мы с твоей матерью познакомились у алтаря, и вот уже тридцать лет…
— Матушка четвертый месяц на водах, отец.
— Тридцать лет, — с достоинством повторил он, — и ни одного скандала.
— Мне еще рано!
— Тебе двадцать семь.
— Я не готов!
— Никто не готов. Я не был готов. Король не был готов. Нас всех поставили перед фактом, и вот мы здесь: процветаем.
Я хотел заметить, что процветаем мы по большей части на чужих пастбищах, но вовремя прикусил язык. Оставалось последнее средство, самое надежное: торжественное вступление.
— Видите ли, — сказал я, — дело в том, что я…
— Король одобрил.
Я закрыл рот.
— Лично, — добавил отец. — Вчера. Он сказал, что это лучшая новость для королевства со времен осушения болот.
Тут, друзья мои, возражать следовало бы уже болотам. Что я мог противопоставить одобрению короля, договору с тремя печатями и сорока годам пастбищной вражды? Свои жилеты?
Никто не запрещал мне возражать. В этом и была вся хитрость. Просто в нашем кругу существуют вещи, против которых не возражают, так же как не возражают дождю или тетушке Аделаиде. Ты кланяешься, говоришь «разумеется», а потом идешь в сад и громко разговариваешь с живой изгородью.
— Свадьба через четыре месяца, — подытожил отец и аккуратно сложил свиток. — Знакомиться поедешь в четверг, к ним в дом. Мать невесты ждет тебя к трем. Она, кстати, очень приличная женщина. Говорит исключительно по существу.
— Это не обнадеживает, отец.
— Разве?
— У женщины, которая говорит исключительно по существу, дочь не может быть болтуньей.
— Вот и хорошо, — довольно кивнул он. — Видишь, ты уже все понимаешь.
И с видом человека, который мудро и вовремя завершил государственное дело, отец принялся за вторую половину яйца.
Я встал. Постоял. Взял со стола свою салфетку, зачем-то аккуратно ее сложил и положил обратно. У двери меня догнал голос:
— Теодор.
— Да, отец?
— Жилеты, кстати, оплачены.
Я обернулся. Он смотрел на меня поверх яйца, и в его лице на секунду мелькнуло что-то почти человеческое. Может быть, даже сочувствие. Может быть, просто отблеск от серебряной ложки.
— Спасибо, отец.
— Не за что. Это тебе в счет приданого.
В коридоре я задержался у окна. Бартоломью вышел следом, бесшумно, как всегда, и остановился в трех шагах, на дистанции, принятой для слуг, видевших своего хозяина в минуты слабости.
— Бартоломью, как вы думаете, она хотя бы миловидна?
— Говорят, да, ваше сиятельство.
— А смеется?
Мажордом помолчал. По его лицу проплыла тень чего-то, что в любом другом человеке я принял бы за сомнение.
— Я не слышал, ваше сиятельство.
Это было страшнее любого «нет».
Я посмотрел в сад, где на дорожке аккуратно ходил садовник Фома и вроде бы что-то говорил розам, и сказал вслух, как говорят о неизбежном:
— Скучная жена. Нет, право, не конец света. Просто конец всего остального.
— Совершенно верно, ваше сиятельство, — кивнул Бартоломью. — Прикажете подать пальто?
Я подумал. И вдруг, к собственному удивлению, почувствовал, как внутри распрямляется что-то упрямое и очень знакомое. Я никогда не сдавался, не попробовав. Правда, обычно я сдавался, попробовав очень громко. Но это уже детали.
— Нет, Бартоломью. Подайте мне список всех балов этой зимы.
— Для чего, ваше сиятельство?
— Для кампании.
— Какой именно, ваше сиятельство?
Я расправил жилет, желтый в мелкую клетку, оплаченный в счет будущих пастбищ, и сказал с величайшей торжественностью:
— Я рассмешу эту женщину, если это будет последнее, что я сделаю.
— Осмелюсь заметить, ваше сиятельство, — сказал Бартоломью, не меняя выражения лица, — это может оказаться не последним.
Я предпочел не уточнять, что он имел в виду.
Глава 2. Портрет невесты
Из журнала наблюдений графа Т. В. Запись вторая. Сведения о невесте. Рост: средний. Цвет волос: благородный. Цвет глаз: не выяснен (опущены). Особые приметы: колонна.
На следующее утро Бартоломью внес в малую гостиную поднос, на котором помимо чая лежали бархатная коробочка и конверт.
— От маркизы Ривенхолл, ваше сиятельство. Доставлено лакеем в ее ливрее. Лакей просил передать, что ждет ответа и «ни в коем случае не торопит».
— Это значит, что торопит.
— Это значит, что он стоит под дверью, ваше сиятельство, и очень вежливо дышит.
В коробочке оказалась миниатюра: овальная, в золоченой рамке, размером с ладонь. Девушка с гладко убранными волосами того цвета, который живописцы называют «благородным», а все остальные никаким. Глаза опущены. Руки сложены на коленях. Мизинец отогнут ровно настолько, насколько велит учебник манер. Я сравнил ее с миниатюрой кузины Матильды, которая стояла на комоде и была писана тем же придворным художником. Поза совпадала до последней складки. Отличался, пожалуй, только нос, но и в этом я не был уверен.
В конверте обнаружилась карточка, исписанная безупречным почерком маркизы, словно под линейку:
«Элеонора здорова, не имеет дурных привычек, не страдает мигренями, читает по-латыни и вышивает гладью, крестом и в манере, принятой при дворе. Приданое прилагается отдельно».
— Как перечень достоинств лошади на ярмарке, — сказал я.
— Осмелюсь заметить, ваше сиятельство, — отозвался Бартоломью, — что о зубах здесь ничего не говорится. Полагаю, это добрый знак.
— А где характер?
— Характер, ваше сиятельство, в регламент не входит.
Я прислонил миниатюру к сахарнице и долго пил чай, глядя на нее. Она смотрела вбок так же смиренно, как смотрела бы в любую другую сторону. Портрет сообщил мне, что невеста существует, что у нее есть мизинец и что художник получил свой гонорар. Больше он не сообщил ничего. Как разведчик он оказался никудышным.
Оставались живые свидетели.
Первое правило любой военной кампании гласит: узнай своего противника. Второе правило гласит: не называй невесту противником вслух, особенно если за соседним столиком сидит чей-нибудь дядя. Я собирался соблюдать оба, а потому отправился за разведданными к человеку, которому не доверил бы ни денег, ни секретов, ни даже зонта, зато доверял безоговорочно во всем остальном.
К виконту Люсьену.
Люсьен завтракал в своем клубе в два часа дня, что он считал утром, и читал светскую хронику, что он считал образованием. Когда я рухнул в кресло напротив, он не поднял глаз.
— Ты бледен, — сказал он. — Тебя наконец отравили кредиторы?
— Хуже. Меня женят.
— Поздравляю! — Люсьен отложил газету и потянулся за чаем. — На ком?
— На Элеоноре Ривенхолл.
Он замер с чашкой на полпути ко рту. Лицо его приобрело вежливое, напряженное выражение человека, которого попросили вспомнить имя собаки, виденной в детстве.
— Ривенхолл, — повторил он. — Ривенхолл, Ривенхолл… Подожди. Это такая… в светлом?
— Не знаю. Я не уверен.
— Нет-нет, я знаю точно, я ее видел. Она стоит… — он нахмурился и прикрыл глаза, — у колонны.
— Вот! Мы с отцом пришли к тому же выводу.
— Рядом с ней, помнится, еще стояла колонна поменьше. Или это была ее мать? — Люсьен открыл глаза. — Нет, мать точно была не колонна. Мать — это такая стена с лорнетом. Ты помнишь маркизу? Она однажды поправила мне галстук прямо на лестнице. Не спросив. Я до сих пор иногда проверяю, все ли на мне надето.
— Люсьен, мне нужна не мать. Мне нужна невеста. Расскажи мне о ней что-нибудь.
— Что-нибудь… — задумчиво повторил он и принялся загибать пальцы. — Она тихая.
— Это я знаю.
— Приличная.
— Знаю.
— Хорошо воспитана.
— Люсьен.
— Миловидна, — торжественно закончил он, как выкладывают козырь. — Очень миловидна! Правда, как бы это сказать… — Он повертел рукой в воздухе, будто пытаясь поймать слово за хвост. — Она миловидна… фоном.
— Фоном?
— Ну да. Знаешь, бывают картины, у которых главное — героиня на переднем плане, а бывают те, что висят позади и придают всему комнатный уют. Вот она — уют. Очень приличный уют.
Я закрыл лицо руками.
— Но ты не расстраивайся, — заботливо добавил он. — Зато ты точно знаешь, что она не станет конкурировать с тобой за внимание. Это огромное достоинство. Моя будущая жена, когда она появится, непременно будет блистать, и мне придется быть при ней мебелью. А ты, дружище, останешься в центре. Всю жизнь. Один. Как люстра.
— Люсьен, ты ужасно утешаешь.
— Я стараюсь, — скромно признался он и вернулся к газете.
— Впрочем, — спохватился он, — я человек предвзятый. Давай спросим общество.
Он щелкнул пальцами, и к столу тут же подплыл официант Жюль, человек, знающий о посетителях клуба больше, чем их исповедники.
— Жюль, мой друг женится на мадемуазель Ривенхолл. Что вы можете о ней сказать?
Жюль задумался.
— Очень приличная барышня, господин виконт.
— А внешне?
— Очень приличная, — твердо повторил Жюль.
За соседним столом, где завтракал Гастон Мелье, человек, всегда оказывавшийся там, где его не звали, оживились и подвинули стулья.
— Ривенхолл? Русая, — уверенно сказал Гастон. — Или рыжеватая. При свечах.
— Брюнетка, — возразили из угла.
— Блондинка, — не открывая глаз, пробормотал старый лорд Гейл, спавший в кресле у окна и проснувшийся от слова «колонна». — Я в этом разбираюсь. Моя бабка была блондинка.
— А глаза? — спросил я.
Общество задумалось.
— Опущены, — сказал наконец Гастон.
— Это не цвет.
— Зато всегда.
Я обвел их взглядом. Шесть человек, три версии цвета волос, ни одной версии цвета глаз, и полное единодушие насчет того, что девушка хорошо воспитана.
— Господа, — сказал я, — так бывает только с очень хорошо воспитанными людьми или с очень хорошими шпионами.
Все рассмеялись, а лорд Гейл всхрапнул и снова уснул. Только Люсьен посмотрел на меня чуть дольше, чем следовало.
— Ставлю сто крон, — объявил я, поднимаясь, — что рассмешу ее раньше свадьбы.
— Принимаю, — тут же откликнулся Люсьен. — Против.
— Против друга?
— Я верю в тебя безгранично, потому и страхуюсь.
На том разведка у младшего поколения закончилась. Я поднялся, поклонился, пожелал ему приятной хроники и вышел с тяжелым чувством, что узнал про собственную невесту меньше, чем про погоду на прошлой неделе. Зато поверхностный опрос дал любопытный результат: все описывали ее через то, чего в ней нет. Не болтлива. Не вульгарна. Не скандальна. Не заметна. Создавалось впечатление, что Элеонора Ривенхолл состоит целиком из отсутствующих качеств, и даже отсутствуют они у нее как-то очень аккуратно.
Старший эшелон разведки меня беспокоил куда сильнее. Назывался он тетушка Аделаида.
Герцогиня-вдова Аделаида принимала по четвергам, и в ее гостиной даже мебель выглядела так, будто знает про вас что-то нехорошее. Тетушка восседала в кресле с высокой спинкой, поверх которого гордо смотрела на мир, как орел с насеста, и держала на коленях маленькую собачку по имени Принц, абсолютно лысую и откровенно недовольную жизнью. Принц был единственным существом в королевстве, которому тетушка позволяла себя перебивать, и то только потому, что он этого не умел.
Над камином висел портрет покойного герцога, которого тетушка пережила, по ее собственному выражению, с огромным облегчением и в полном порядке. Взгляд у герцога был такой, будто он до сих пор ждет, что она передумает.
— Теодор, — сказала она, не вставая. — Ты женишься.
— Откуда вы знаете?! Мне сообщили сегодня утром!
— Дорогой, мне сообщили вчера вечером. Что с тобой? Ты выглядишь как человек, у которого отобрали карту прямо посреди партии.
— Тетушка, мне нужны сведения. Вы знаете все про всех. Расскажите мне про Элеонору Ривенхолл.
Тетушка медленно перевела на меня взгляд. Принц тоже. Это было очень похожее выражение.
— Про Элеонору, — повторила она, — я не знаю ничего.
Я ожидал чего угодно: предостережения, сплетни, даже лекции о моем поведении. Но чтобы тетушка Аделаида не знала чего-то о ком-то?! Я осторожно сел.
— Вы шутите.
— Я никогда не шучу о том, чего не знаю. Это дурной тон и пустая трата времени. — Она подняла холеный палец. — Послушай меня внимательно, потому что это важно. За сорок лет я не пропустила ни одного скандала, ни одного романа, ни одной растраты, ни одного дуэльного платка в приличном обществе. Я знаю, у кого в шкафу какой скелет, и могу назвать год его кончины. А про эту девочку… — она сделала паузу, — не знаю ни единого факта. Ни скандала, ни слуха, ни тайной любви, ни даже тайной ненависти к рыбному соусу. Я проверяла.
— Вы… проверяли?
— Разумеется, проверяла. Я каждого проверяю. Все знают: если ты упомянут в моей гостиной, значит, ты кому-то интересен. А она за три сезона не упомянута ни разу. Это было настолько странно, что я даже навела справки у ее горничной.
— Тетушка!
— Горничная сообщила, что барышня встает в шесть, ложится в десять, читает, вышивает и не жалуется. Ни разу. Ни на что. — Герцогиня откинулась на спинку и посмотрела на меня с искренним возмущением. — Скажи мне, Теодор, ты слышал когда-нибудь о двадцатилетней девушке, которая не жалуется ни на что? Это же противоестественно.
Принц негромко вздохнул, как существо, много повидавшее.
— А мать? — спросил я с надеждой. — Люсьен упомянул, что маркиза…
— О, Бенедикта Ривенхолл, — тетушка поморщилась с неподдельным уважением. — Энциклопедия. Ходячий устав. Она однажды поправила мне веер на похоронах моего мужа. Прямо в процессе рыданий. И что самое неприятное, оказалась права: веер держался неправильно.
— А отец?
— Маркиз молчит. Очень громко. Его молчание слышно в соседней комнате. Я бы сказала, что девочка выросла между двумя крайностями, но ни одной из них не доставалось от нее ни слова.
Я уставился в узор на ковре. Узор был сложный и вызывал желание сдаться.
— Значит, ваш вердикт?
— Мой вердикт такой, — торжественно произнесла тетушка. — Воспитание в ней настолько хорошо, что вышло на первый план, а сама девушка отступила за кулисы. Это бывает. Обычно потом жизнь долго и безуспешно ищет, куда она отступила. — Она поглядела на меня поверх пенсне, и мне на мгновение показалось, что в ее голосе мелькнула нотка, которую я не сумел определить. — Хотя вот что странно…
— Что?
— Я наблюдала за ней на трех балах. Тихие девицы обычно скучают. Смотрят на часы, на двери, на потолок. А эта ни разу не посмотрела на часы.
— И что это значит?
— Не знаю, — сухо сказала тетушка. — Именно поэтому я об этом и говорю. Я терпеть не могу, когда чего-то не знаю.
— Могу дать тебе один совет, — добавила она, словно отсчитывая монету. — Не пытайся ее развлекать.
— Я? Не развлекать? Тетушка, это все равно что просить рыбу не плавать.
— Тогда плавай потише. Тихих людей пугает шум, и от него они прячутся еще глубже. Ты когда-нибудь пробовал достать улитку из раковины, крича на нее?

