
Полная версия:
Испанская баллада
– А я принял это звание, – не мудрствуя, ответил дон Иегуда.
Дон Эфраим встал и поклонился ему.
– Твой верный слуга поздравляет тебя, дон альфаким, – сказал он.
Иегуда только молча улыбнулся в ответ на эти слова, а потому Эфраим продолжал:
– Или мне позволено именовать тебя титулом более высоким – альфаким майор?
С трудом сдерживая ликование, дон Иегуда ответил:
– Государь наш король соблаговолил назначить меня одним из своих фамильярес. Да, дон Эфраим, мне предстоит стать одним из четырех тайных советников, я буду заседать в курии. Буду управлять делами его королевского величества, избравшего меня своим эскривано майор.
Неожиданное сообщение вызвало в душе дона Эфраима смешанные чувства: восхищение мешалось с неприязнью, радость – с недовольством. Он думал: «Судя по всему, этот смельчак, этот отчаянный игрок заплатил бешеные деньги за такое назначение!» И еще он думал: «Куда приведет этого безумца его гордыня? Да охранит нас Всемогущий, да не даст Он мужу сему навлечь бедствия на народ Израилев!»
Дон Эфраим был чрезвычайно состоятелен. До ушей его доходили слухи о несметных богатствах севильского купца Ибрагима, но втайне дон Эфраим полагал, что по части оборотистости и накопленного имущества сам он вряд ли уступит этому вероотступнику и гордецу. Он, Эфраим, всегда скрывал свое богатство и не любил быть на виду. А этот севилец Ибрагим, как истый Ибн Эзра, обожает, чтобы все судачили о его особе, о его роскошествах. Да, многое способен натворить в Толедо сей одаренный, сомнительный, опасный человек, когда, бросив вызов самому Богу, вознесется на вершину власти.
Эфраим ограничился осторожным замечанием:
– Мы, члены альхамы, всегда ладили с Ибн Шошаном.
– Ты испытываешь какие-то опасения, дон Эфраим? – дружелюбно спросил дон Иегуда. – Не бойся! У меня даже в мыслях нет вмешиваться в дела толедской общины, а того менее – притеснять ее. Я ведь и сам стану одним из ее членов. Дабы сказать тебе это, я и пришел сюда. Ты ведь и сам знаешь: в сердце своем я всегда считал веру сынов Агари[24] лишь вполовину истинным ответвлением нашей древней веры. Лишь только я переселюсь в Толедо и приступлю к своим обязанностям, я тотчас вернусь в Завет Авраамов и открыто, пред лицом всего мира, буду зваться тем именем, какое дали мне при рождении: Иегуда ибн Эзра.
Дон Эфраим попытался изобразить радостное изумление, хоть при этих словах его тревога только усилилась. Он предпочитал, чтобы его альхама, подобно ему самому, не привлекала к себе излишнего внимания. Того и гляди начнется новый крестовый поход, а с ним и новые гонения на евреев. В такие времена мудрая осмотрительность бесценна вдвойне. А тут вдруг этот Ибрагим из Севильи! Если он присоединится к общине, все взоры обратятся на толедских евреев! Испокон веку представители рода Ибн Эзров любили побахвалиться. Все они хвастуны, крикуны, точь-в-точь фигляры на ярмарке. Хорошо еще, что до сих пор они сидели в своей Сарагосе, Логроньо, Тулузе; по крайней мере, Ибн Эзры не добирались до Толедо. И вдруг этот гордец, самый опасный из их клана, хочет навязаться ему на шею!
Будучи человеком умным и набожным, Эфраим не хотел быть несправедливым. Разумеется, Ибн Эзры, с их привычкой к роскоши, с их манией величия, были чужды его душе, и все же он вынужден был признать: они – благороднейший из родов Сфарaда, испанского Израиля[25], из этого семени произошли многие ученые, поэты, воины, купцы, дипломаты – лучшие сыны еврейского народа, стяжавшие известность в мусульманском и христианском мире. А главное, Ибн Эзры великодушно помогали соплеменникам в века утеснений, тысячи евреев выкупили они из языческого плена, тысячам предоставили убежище в Сфараде и Провансе. И тот Ибн Эзра, что ныне пришел к нему, тоже отмечен печатью Господа – не случайно удалось ему в столь трудное время стать богатейшим купцом в Севилье. И все же… О, лишь бы этот человек с его честолюбивым азартом, с его преступной гордыней не принес сынам Израиля новые бедствия вместо благодеяний!
Все это успело мелькнуть в мозгу дона Эфраима за каких-то три секунды. Ибо спустя три секунды после того, как замолчал дон Иегуда, он с самым почтительным видом произнес:
– Для нас великая честь, дон Иегуда, что ты желаешь присоединиться к нам. Господь Бог в нужный час посылает нужного человека, способного стать во главе толедской альхамы. Так позволь же мне возложить на твои плечи новое бремя и передать тебе мои полномочия.
Но мысленно он произносил совсем другое: «О Господи Всемогущий, не будь жесток к народу Израиля! По воле Твоей сердце сего мешумада[26], вероотступника, вновь обратилось к Тебе, и ныне он возвращается к нам. Наставь его на путь истинный, дабы здесь, в Твоем Толедо, он не чванился и не возносился, не допусти, чтобы гордыня сего человека умножила зависть и ненависть, какую другие народы, гои, питают к Израилю!»
Между тем дон Иегуда молвил:
– Как можно, дон Эфраим! Разве кто-то способен вести дела альхамы лучше тебя? Но я буду счастлив и горд, если в субботу вы призовете меня, чтобы прочитать недельный отрывок из Пятикнижия вместе с другими добрыми евреями. Позволь мне уже сегодня, дон Эфраим, проявить заботу о ваших бедняках. Я хотел бы передать тебе небольшую лепту – скажем, пятьсот золотых мараведи.
Никто никогда не жертвовал толедской общине столь крупной суммы. Дон Эфраим был испуган и возмущен широким жестом гостя – жестом смелым, надменным, артистическим, греховным. Нет, если этот человек, словно бы излучающий великолепие и блеск, станет обитателем Толедо, то разве сможет он, Эфраим, оставаться парнасом альхамы?
– Сам поразмысли, дон Иегуда, – сказал он. – Альхама не захочет удовольствоваться каким-то жалким Эфраимом, если в Толедо будет Иегуда ибн Эзра.
– Не потешайся надо мною, – спокойно ответил Иегуда. – Ты же и сам все понимаешь не хуже меня: альхама не потерпит, чтобы во главе ее встал человек, сорок лет исповедовавший веру сынов Агари и пять раз на дню восхвалявший Мухаммада. Ты бы и сам не захотел, чтобы мешумад сделался старшиной толедской общины. Ведь это так, признайся.
И вновь Эфраим ощутил и досаду, и восхищение. Сам он намеренно не проронил ни слова о пятне, лежавшем на Иегуде. А собеседник говорит о том с бесстыдной откровенностью, чуть ли не с гордостью, нечестивой гордостью всех Ибн Эзров.
– Мне не пристало судить тебя, – вымолвил он.
– Учти и следующее, господин мой и учитель Эфраим, – сказал дон Иегуда, смело глядя ему прямо в лицо, – если не брать в счет ту первую жестокую обиду, сыны Агари не сделали мне ничего дурного. Напротив, обхождение с ними было пользительно, как теплая розовая вода. Они напитали меня туком[27] своей страны. Их нравы пришлись мне по душе, и как ни противлюсь я тому в сердце своем, многие обычаи приросли ко мне, как вторая кожа. Очень может быть, что однажды, в минуту важного решения, я по старой привычке призову на помощь Аллаха и произнесу первые стихи Корана. Случись тебе услышать такую молитву, дон Эфраим, разве не возникло бы в груди твоей желание отлучить меня от общины, провозгласить мне херем?[28]
Дона Эфраима рассердило, что собеседник опять угадал его мысли. Ясно как день, этот Иегуда, несмотря на свое великодушное решение, святотатец и вольнодумец. На какой-то миг в уме Эфраима действительно мелькнула соблазнительная мысль: он, Эфраим, стоя на альмеморе[29], возглашает под звуки шофара, бараньего рога, что еретик Иегуда навеки отлучен. Пустые мечты. С таким же успехом он мог бы провозгласить свое «отлучаю» великому халифу или кастильскому королю. И дон Эфраим предпочел вежливо уклониться от прямого ответа.
– Ни один другой род не сделал для сынов Израиля столь много, как семейство Ибн Эзра, – сказал он. – К тому же всем известно, что ты, выполняя волю отца, отступился от истинной веры раньше, чем достиг тринадцати лет[30].
– Читал ли ты послание, в коем господин наш и учитель Моше бен Маймон[31] выступает в защиту тех, кто вынужденно признал пророка Мухаммада? – спросил Иегуда.
– Я человек простой и не мешаюсь в споры раввинов, – настороженно ответил Эфраим.
– Поверь мне, дон Эфраим, – с чувством вымолвил Иегуда, – не было ни единого дня, когда бы я позабыл об истинном учении. В подвальных покоях моего севильского дома есть синагога, и в большие праздники мы приходили туда, десять мужей, как предписано законом, и возносили молитвы. И я позабочусь о том, чтобы моя синагога в Севилье сохранилась, даже когда сам я переберусь сюда. Эмир Абдулла – человек великодушный, и он мне друг. Он посмотрит на это сквозь пальцы.
– Когда же состоится твой переезд в Толедо? – осведомился дон Эфраим.
– Наверное, через три месяца, – ответил Иегуда.
– Могу я надеяться видеть тебя своим гостем? – вежливо предложил Эфраим. – Хоть дом мой, конечно, скромен.
– Благодарю тебя, – сказал Иегуда. – О крове над головой я уже позаботился. Я выкупил у короля, нашего государя, кастильо де Кастро. И распоряжусь, чтобы его перестроили для меня, для моих детей, моих друзей и слуг.
Дон Эфраим ужаснулся – и не сумел этого скрыть.
– Эти проклятые Кастро, – предостерег он, – в своей жестокости и мстительности превосходят всех прочих рикос-омбрес. – Когда король отнял у них кастильо, уста их извергали безумные угрозы. И если там поселится иудей, они сочтут это величайшим поношением своему роду. Поразмысли над этим, дон Иегуда. Бароны Кастро сильны и могущественны, у них много приверженцев. По их внушению полкоролевства ополчится на тебя – и на весь народ Израилев.
– Благодарю тебя за предостережение, дон Эфраим, – ответил Иегуда. – Всемогущий вложил мне в грудь бесстрашное сердце.
Глава 2
Снабженный охранной грамотой, в Толедо явился Ибн Омар, управляющий и секретарь дона Иегуды. Он привез с собой мусульманских зодчих, художников, ремесленников. Работа, закипевшая в кастильо де Кастро, и расточительность, с которой велась перестройка, взбудоражили весь город. Позже из Севильи прибыли всевозможные челядинцы, еще позже – большое число повозок с домашней утварью да вдобавок тридцать мулов и двенадцать лошадей. Самые фантастические, красочные россказни ходили о чужеземном хозяине, прибытия которого все ждали.
Наконец он прибыл. И с ним вместе – дочь его Ракель, сын Алазар и лекарь Муса ибн Дауд, близкий друг дона Иегуды.
Иегуда любил своих детей и беспокоился о том, насколько быстро смогут они, выросшие в утонченной атмосфере Севильи, привыкнуть к суровой жизни в Кастилии.
Неугомонному Алазару в его четырнадцать лет, конечно, понравится этот грубый рыцарский мир. Но вот Рехия, то есть Ракель, его любимица, – каково-то придется ей?
Нежно, с едва заметным беспокойством смотрел Иегуда на ехавшую рядом с ним дочь. По тогдашнему обычаю она путешествовала верхом, в мужской одежде. Похожая на юношу, сидела она в седле – чуть угловато, неловко, с детским вызовом. Волна роскошных черных кудрей выбивалась из-под шапочки. Большими голубовато-серыми глазами разглядывала Ракель людей и улицы города, который отныне должен стать для нее родным.
Иегуда знал, она искренне постарается полюбить Толедо, по-настоящему освоиться здесь. В тот раз, тут же по возвращении из Кастилии в Севилью, он подробно объяснил дочери, почему желает уехать из мусульманских владений. Он разговаривал с ней, семнадцатилетней девушкой, столь же откровенно, как говорил бы с человеком одного с ним возраста, с человеком таким же опытным, как он сам. Он чувствовал: Ракель, какой бы ребячливой она временами ни казалась, в душе понимает его. Она его дочь, плоть от плоти. И как убедился Иегуда во время того разговора с Ракелью, она – подлинная Ибн Эзра, отважная, умная, открытая всему новому, богато наделенная чувством и воображением.
Но как будет она чувствовать себя здесь, среди этих христиан-воинов? Разве не естественно, что в холодном, голом Толедо она затоскует по Севилье? Там все ее любили. Там у нее были подруги-сверстницы. Да и приближенные эмира, ученые мужи, проницательные дипломаты, поэты, художники не раз поражались наивным, но метким вопросам и замечаниям его Ракели, почти еще девочки.
Как бы то ни было, они уже приехали в Толедо, и вон там, впереди, виднеется кастильо де Кастро, и сейчас они вступят во владение, и дворец станет зваться кастильо Ибн Эзра.
Иегуду немало порадовали переделки, которые в столь краткий срок предприняли в заброшенном обиталище его испытанные помощники. Каменные плиты, раньше гулко откликавшиеся на каждый человеческий шаг, были устланы мягкими, плотными коврами. Вдоль стен появились диваны с удобными подушками и валиками. Красные, синие, золотые письмена бежали по фризам; арабские и еврейские надписи сплетались в искусные орнаменты. Небольшие фонтаны, питаемые продуманной системой труб, дарили приятную прохладу. Под библиотеку было выделено особое помещение. Несколько книг уже лежало на пюпитрах; открытые страницы были украшены разноцветными, замысловато исполненными инициалами и заставками.
Вот наконец и патио, тот памятный ему двор, где он принял окончательное решение, вот и фонтан, на ступенях которого он тогда сидел. Струя фонтана опять вздымалась и падала, спокойно, размеренно – все так, как он себе воображал. Густая тень от насаженных деревьев усиливала ощущение безмятежности. А сквозь листву проглядывали ярко-желтые апельсины и матово-желтые лимоны. Деревья искусно подстрижены, среди них устроены пестрые цветочные клумбы, и повсюду слышится тихое журчание воды.
Донья Ракель вместе с прочими осматривала новое жилище. Глаза ее были широко раскрыты, она ограничивалась односложными замечаниями, но в душе была очень довольна. Потом Ракель удалилась в отведенные ей покои, состоявшие из двух комнат. Она скинула с себя тесную, грубоватую мужскую одежду. Наконец-то можно смыть пот и дорожную пыль.
Рядом со спальней находилась ванная комната. Пол был выложен цветными изразцами, а посередине имелся глубокий бассейн, с трубами для теплой и холодной воды. Кормилица Саад и горничная по имени Фатима прислуживали при купании доньи Ракели. Блаженствуя в теплой воде, она сначала вполуха слушала болтовню кормилицы и служанки.
Потом бросила их слушать, целиком уйдя в собственные размышления.
Все как в Севилье, даже ванна совсем такая же. Только сама она уже не Рехия, а донья Ракель.
Во время путешествия, постоянно отвлекаемая новыми впечатлениями, она еще не во всем отдавала себе отчет. Теперь, когда она наконец прибыла на место и, расслабившись, лежит в теплой ванне, она по-настоящему понимает, до чего же важная перемена совершилась в ее жизни. Будь она в Севилье, тотчас побежала бы к подружке Лейле, и они бы вдосталь наговорились. Лейла, предположим, была не слишком-то умна, мало что понимала и вряд ли сумела бы ей чем-то помочь, но зато они с детства дружили. А здесь у нее нет подруг, здесь все чужое и люди тоже чужие. И мечети Асхар здесь нет. Крик муэдзина, раздававшийся с минарета мечети Асхар и призывавший к омовению и молитве, был не громче и не тише, чем крики с других минаретов, но она бы отличила этот голос от тысячи других. Нет здесь и хатиба[32], способного растолковать ей темные места в Коране. И только в своем домашнем окружении сможет она теперь разговаривать на милом ее сердцу арабском языке. Ей придется перейти на грубое, нескладное наречие этой страны. Вокруг нее будут люди, чьи голоса жестки, движения резки, мысли суровы… Кастильцы, христиане, варвары.
Она была так счастлива в Севилье, этом светлом, дивном городе. Там отец принадлежал к числу богатейших вельмож, и она пользовалась почетом и уважением уже потому, что была дочерью своего отца. Что будет с ними здесь? Поймут ли эти христиане, что ее отец – действительно выдающийся человек? Будут ли они готовы понять и принять саму Ракель, ее характер, ее поведение? Что делать, если в глазах христиан она будет выглядеть такой же чужой и странной, какими кажутся ей они?
И еще одно новое, чрезвычайно важное обстоятельство: теперь все на свете будут знать, что она иудейка.
Она была воспитана в мусульманской вере. Но как-то раз – тогда ей исполнилось пять лет, дело было вскоре после смерти матери – отец отвел ее в сторонку и шепотом сообщил нечто очень важное: она принадлежит к роду Ибн Эзров и это исключительная, великая честь, но вместе с тем – великая тайна, о которой нельзя рассказывать никому. Позже, когда она подросла, отец открыл ей, что исповедует не только ислам, но также иудейскую веру. Он много рассказывал дочери о вероучении и обычаях евреев, однако не приказывал следовать иудейским обрядам. Однажды она прямо спросила у него, во что же ей все-таки верить и как поступить, но он мягко ответил, что принуждать никого не хочет; когда она станет взрослой, тогда пусть сама решает, принять ли на себя столь великий, но, увы, небезопасный долг – втайне исповедовать иудейство.
То, что отец предоставил решение ей самой, наполняло ее сердце гордостью.
Однажды Рехия не удержалась – сама не знала, как это вышло, а все-таки рассказала подружке Лейле, что, вообще-то, принадлежит к роду Ибн Эзров. А Лейла тогда ответила странно: «Я знала о том». И, немного помолчав, добавила: «Бедняжка».
Больше Ракель ни разу не заговаривала с Лейлой о своей тайне. Но когда она, перед отъездом из Севильи, видела Лейлу в последний раз, та рыдала в три ручья. Только и смогла выговорить: «Я наперед знала, что так оно все и получится».
После того старого, еще детского разговора, обиженная глупой жалостью Лейлы, Ракель решила подробнее разузнать, кто же такие эти самые евреи, к которым принадлежит она, как и ее отец. Мусульмане называли их народом Книги. Значит, первым делом ей нужно прочитать эту книгу.
Она попросила Мусу ибн Дауда – славного дядю Мусу, который жил под кровом ее отца и был такой мудрый и знал так много языков, – чтобы он обучил ее еврейскому. Она оказалась способной ученицей и вскоре начала читать Великую Книгу.
Дядя Муса всегда ей нравился, с самого раннего детства, но по-настоящему она узнала и оценила этого человека только в часы занятий. Ближайший друг отца, существенно старше его, отличался высоким ростом и худобой; иногда он выглядел древним стариком, а иногда – на удивление молодо. На худом лице резко выделялся мясистый горбатый нос, зато глаза были большие и очень красивые; их взгляд проникал прямо в душу. Он многое повидал на своем веку; огромные знания и свободу ума он приобрел ценой великих страданий, по крайней мере, так утверждал отец. Сам Муса об этом не говорил. Но иногда он пускался в рассказы о дальних странах, необычайных людях, и для девочки Ракель его беседы были занимательней всех сказок и историй, которые она обожала читать и слушать. Ведь их друг Муса, дядя Муса, сидевший тут, перед нею, все это видел собственными глазами.
Муса был мусульманином, он соблюдал все обычаи. Но к вере относился не слишком ревностно. Он и сам не скрывал, что сомневается во всем, кроме точных знаний. Однажды, читая с ней Книгу пророка Исаии, он сказал:
– Великий был поэт. Быть может, более великий, чем пророк Мухаммад или пророк христиан.
Подобные замечания сбивали ее с толку. Если она мусульманка, то, говоря по совести, можно ли ей вообще читать Великую Книгу иудеев? Она, как положено, каждый день произносила первую суру Корана, а там, в последних стихах, правоверные просят Аллаха вести их прямым путем, не дать им ступить на путь тех, на кого пал Его гнев, – на путь заблудших. Хатиб из мечети Асхар (он ведь тоже ее друг) объяснял ей, что под «заблудшими» подразумеваются евреи: если бы они не прогневили Аллаха, Он не обрушил бы на них страшные бедствия. Быть может, и она, читая Великую Книгу, ступает на неправый путь? Собравшись с духом, она спросила Мусу. Он смерил ее долгим ласковым взглядом, а затем сказал, что, судя по всему, Аллах вовсе не гневается на род Ибн Эзров.
Ракель решила, что Муса прав. Всякому должно быть понятно, что Аллах благосклонен к ее отцу. Аллах наделил его не только мудростью и добросердечием – Он даровал ему земные блага, высокие почести.
Ракель очень любила отца. Ей казалось, что в нем одном воплотились все герои тех баснословных вымыслов, тех красочных сказок, которые она просто обожала слушать: достойные правители, хитроумные визири, мудрые лекари, вельможи, волшебники, а заодно – сгорающие от любви юноши, к которым так влекутся сердца всех женщин на свете. К тому же отца окружала великая, страшная тайна – он принадлежал к роду Ибн Эзров.
Из всех событий ее недолгой жизни глубже всего запечатлелся в душе Ракели тот смутный, странный разговор, когда отец шепотом открыл ей, что он – Ибн Эзра. Но теперь впечатление от той старой беседы померкло перед недавним, еще более значительным событием. Вернувшись из далекого путешествия в северный Сфарад, христианскую Испанию, отец снова пожелал говорить с ней наедине. Негромким голосом, как в ту первую беседу, он объяснил ей, каким опасностям подвергнутся тайные евреи, оставшиеся здесь, в Севилье, если вновь вспыхнет священная война. Затем продолжал тоном сказочника – так, будто говорил в шутку:
– А теперь, правоверные, поведем рассказ о третьем брате, который, покинув ясный свет дня, углубился в пещеру, откуда шло тусклое золотое свечение.
Ракель тотчас включилась в игру и спросила так, как спрашивают слушатели в сказках:
– И что же сталось с этим человеком?
– Чтобы узнать это, – ответил отец, – мне предстоит спуститься в сумрачную пещеру.
Он не сводил с нее глаз, и во взоре его была мягкая настойчивость. Дав ей время немного подумать и разобраться в том, что он сейчас сказал, отец продолжал:
– Когда ты была ребенком, дочь моя, я предрекал, что однажды тебе придется сделать выбор. Сей день настал. Не отговариваю, но и не уговариваю тебя последовать за мною. Многие из превосходнейших мужчин в Севилье – молодые, умные, образованные – были бы счастливы жениться на тебе. Если ты сама этого хочешь, я вверю тебя одному из них, и на приданое я не поскуплюсь. Обдумай все хорошенько и через неделю скажи мне, что ты решила.
Она же ответила без колебаний:
– Пожелает ли отец оказать мне великую милость и спросить меня прямо сейчас?
– Хорошо, дай ответ сейчас.
И она сказала:
– Решение, принятое моим отцом, не может быть плохо, и я поступлю так же, как он.
Ее переполняло сознание неразрывности их уз, и на сердце было очень тепло. В глазах отца тоже светилась радость.
Потом он стал рассказывать ей о многотрудном пути еврейского народа. Евреи испокон веку подвергались бесчисленным опасностям, вот и теперь они оказались меж двух огней – между мусульманами и христианами, и это – великое испытание, ниспосланное Богом своему народу-избраннику. Среди этого народа Божьего, прошедшего через многие беды, опять-таки были избранники – род Ибн Эзров. Ныне Бог возложил на него, представителя рода Ибн Эзров, великую миссию. Он внял гласу Божьему и ответствовал: «Вот я!» И ныне он, до сего дня живший где-то на окраине еврейского мира, обязан находиться в самом его средоточии.
Отец позволил ей заглянуть в свои мысли, он доверял ей так же, как она доверяла ему; теперь она окончательно почувствовала себя частью отца.
Вот и сейчас, когда они достигли места назначения и она тихо блаженствует в ванне, в ее мозгу вновь звучат слова отца. Правда, иногда в эти речи вторгаются безутешные рыдания ее подружки Лейлы. Да что там! Лейла – маленькая глупая девочка, ничего она не знает, ничего не понимает. Ракель благословляла свой жребий, ведь она – из рода Ибн Эзров. Ее переполняли счастливые ожидания.
Очнувшись от своих мечтаний, она опять услышала болтовню старой милой глуповатой кормилицы Саад и шустрой Фатимы. Обе они сновали взад-вперед, из ванной в спальню и обратно; трудно было сразу освоиться в новых покоях. Это насмешило Ракель; ее вдруг охватило дурашливо-веселое настроение.
Она поднялась. Оглядела себя – от груди до ступней. Выходит, эта обнаженная матово-смуглая девочка, покрытая каплями воды, уже не Рехия, а донья Ракель ибн Эзра. С неистовым хохотом она спросила старуху:
– Так я теперь другая? Ты заметила, что я другая? Ну, живо отвечай!
Старуха сперва ничего не понимала. А юная хозяйка смеялась и настойчиво требовала ответа:
– Да ведь я же кастильянка, толедка, еврейка!
И тогда ошеломленная кормилица заголосила своим тонким, жалобным голосом:
– Не возводи на себя напраслину, Рехия, зеница ока моего, доченька моя, ягненочек ты мой правоверный! Неужто ты не веришь пророку?
Ракель присмирела, улыбнулась и сказала:
– Клянусь бородой пророка, кормилица: здесь, в Толедо, я не могу сказать тебе наверное, верую ли я в пророка.
Старуха отпрянула в испуге.
– Да убережет Аллах твой язык, Рехия, доченька, – сказала она. – Такие шутки – большой грех.
Но Ракель потребовала:
– Отныне изволь называть меня Ракель! Изволь называть меня Ракель! – И она перешла на крик: – Ракель! Ракель! А ну-ка, повтори! – С этими словами она опять плюхнулась в воду, обрызгав старухе все платье.