
Полная версия:
Моменты бытия
Судьба, как считают некоторые люди, вольна по-своему распоряжаться людскими жизнями, и она решила, что твой дед со своей первой женой переедут и будут жить на одной улице с твоей бабушкой, а потом сделала так, что Минни умерла, поспособствовав тем самым встрече твоей бабушки со своим ученым-безбожником, грозным другом, в ситуации, которую она из всех людей переживала наиболее остро. Могло ли иное стечение обстоятельств привести к подобному чуду? Ведь она встретила человека, у которого были те же основания, что и у нее, уверовать в горечь жизни и разделить ее философию стоицизма; он тоже был от природы очень высоким, недолюбливал свет [общество?] и не притворялся оптимистом. Она могла бы пойти с ним рука об руку по Долине теней, но внезапно ее спутник оказался проводником, указавшим ей путь, побудившим следовать за ним, вселившим надежду, убедившим дать жизни второй шанс. Она не могла так быстро избавиться от уже, в общем-то, привычки страдать, но его доводы, равно как и потребность в этой женщине, оказались сильнее. В конце концов, с болью и раскаянием она, невероятно мужественная – вероятно, даже больше, чем ее муж, – заставила себя посмотреть правде в глаза и всецело осознать тот факт, что радость нужно уметь переносить так же, как и горе. Она вознеслась к вершинам, широко раскрыв глаза и благородно освободившись от всех иллюзий и сантиментов; ее вторая любовь засияла чистотой звездного света, а розовый туман первого счастья развеялся навсегда. Весьма примечательно, что она никогда не говорила о своей первой любви и, дорожа ею, вероятно, думала о первом муже гораздо лучше, чем было бы на самом деле, распорядись судьба иначе. Второй брак стал настоящим, хотя и запоздалым, воплощением всего, о чем она только мечтала, и, если не считать его запоздалости, многолюдности и сопутствующих тревог, ни одна пара не была столь равноправной и прекрасной. Возможно, это слишком громкие слова для пятнадцати [семнадцати] лет брака со всей их скоротечностью, неудачами, терпимостью к посредственности! И хотя нам сейчас кажется, что она слишком часто шла на компромисс, а он требовал от нее уважения, признания его справедливости и великодушия – все-таки (суди их по делам или по ним самим) это был триумфальный брак, в течение которого оба они методично стремились к достижению амбициозных целей.
Эти обстоятельства сыграли определенную роль в формировании характера твоей бабушки, и к тому времени, когда мы, ее дети, получше узнали свою мать, она была самым сообразительным, практичным и ярким человеком на свете. Казалось, она уже поняла о себе нечто важное, утвердилась во взглядах и никогда больше не переосмысливала их; в каждом ее поступке и слове чувствовался яркий, неоспоримый, глубокий отпечаток какого-то обширного жизненного опыта. У нее родилось четверо детей и было еще четверо старших25, требовавших иной заботы; нас она учила, а им была компаньонкой; утешала, подбадривала, вдохновляла, удивляла твоего деда, и всякий, кто обращался за помощью, обнаруживал, что она была непоколебимо стойкой и всегда готовой уделить время, искренней, внимательной, отзывчивой, но при этом невероятно практичной. Ее отношения с людьми действительно были замечательными на протяжении всей жизни, а после второго замужества эти перемены, о которых я говорю, казалось, позволили ей больше, чем когда-либо, посвятить себя служению другим. Поскольку это заявление может показаться преувеличением, а твою бабушку представить отнюдь не реалистичной, я должна пояснить, что ее поведение было необычным и не имело ничего общего с показной филантропией, которой другие женщины занимаются из тщеславия и зачастую с катастрофическими последствиями.
Ее взгляды на жизнь стали очень широкими. Казалось, она, подобно мудрой Судьбе, наблюдала за рождением, ростом, цветением и смертью бесчисленных жизней вокруг себя, с постоянным ощущением тайны, которая их окружает, – уже не так скептически, как раньше, и с совершенно четким представлением о возможной пользе и помощи. Ее интеллектуальные способности всегда находили самое непосредственное выражение в действии; она обладала огромной проницательностью, чувством юмора и способностью схватывать на лету истинную природу обстоятельств других людей и вести дела так, чтобы в любом из них все сразу вставало на свои места. Иногда с присущей ей импульсивностью она брала на себя смелость решать проблемы мановением руки, словно властная императрица. Но чаще всего, как мне кажется, ее служение, когда оно не было исключительно практичным, заключалось в том, что она, опираясь на свои взгляды и опыт, просто помогала людям понять, что они на самом деле имели в виду или чувствовали. Однако любая здравомыслящая женщина может обладать этими качествами, но даже отдаленно не напоминать твою бабушку. Все ее способности подкреплялись скоростью, решительностью, остроумием, так что в повседневной жизни, какой бы мрачной она ни казалась со стороны, не было места скуке или усталости. По характеру она была чувствительной и нетерпимой к глупости, и в ее присутствии вся эта бесконечная и нелепая кутерьма, составляющая жизнь большой семьи, была в радость; очень часто в ежедневных событиях присутствовал изысканный юмор, а в их череде – что-то гротескное и масштабное, постоянно освещенное ее пристальным вниманием, ее удивительным чувством жизни, которое проявлялось даже в самых незначительных и банальных ситуациях. Она мгновенно превращала людей в персонажей. Воскресными вечерами Сент-Айвс и Гайд-Парк-Гейт становились сценой достойнейших представлений. Смело воплощая в жизнь свои идеи, она высекала из старого генерала Бидла26, Ч.Б. Кларка27, Джека Хиллза или Сидни Ли28 такие искры вдохновения, какие никто и никогда не ожидал от них. Все люди, с которыми она непосредственно пересекалась, словно сплетались в некий узор, и в ее присутствии каждое действо имело огромное значение. Но нельзя было назвать ее обычной эстетствующей зрительницей, получавшей впечатления исключительно ради удовольствия29.
Жизнь приучила ее к тому, что факты, как она их понимала, сами по себе имеют первостепенное значение; ей было важно, чтобы Лиза Стиллман30 понравилась своему шурину или чтобы рабочий, пострадавший в результате несчастного случая, нашел нормальную работу. Она удивительно чутко реагировала на все перемены, происходившие вокруг нее, словно постоянно слышала громкое тиканье часов и ни на секунду не забывала, что рано или поздно все это закончится для каждого из нас. Самые разные люди приходили к ней в моменты радости и горя; она казалась немного неразборчивой в выборе друзей, а зануд и дураков вокруг хватало. Надо признать, что, живя в постоянном напряжении, она умудрялась воспринимать все происходящее с завидным мужеством, словно считая сцену [жизни] – со всеми ее дураками, шутами и королевскими особами – идеальной бесконечной процессией, марширующей навстречу смерти. Эта сильная озабоченность сиюминутными делами отчасти объяснялась тем, что природа наделила ее способностью победоносно решать обыденные вопросы, но также и тем, что у нее было врожденное и приобретенное, глубокое осознание тщетности усилий, непостижимости жизни. Ты можешь заметить эту двойственность на ее лице. «Давайте максимально пользоваться тем, что у нас есть, ибо мы не знаем будущего» – вот мотив, который побуждал ее неустанно трудиться во имя счастья, добра, любви, а меланхоличное эхо отвечало: «Какое это имеет значение? Возможно, никакого будущего вовсе и нет». Несмотря на то что твою бабушку раздирало это фундаментальное сомнение, даже самые обыденные ее поступки обретали какую-то грандиозность, а ее участливость была огромна и неизменно несла людям не только радость жизни и утонченную мимолетную женственность, но также величие благороднейшего человека.
Написанные слова об умершем или еще живом человеке, к сожалению, имеют тенденцию складываться в словесные кружева, лишенные всех признаков жизни. Ни в моих словах, ни в тех искренних, но общих фразах о жизни твоего деда, ни в благородных причитаниях, которыми он заполнил страницы автобиографии31, ты не найдешь ту женщину, которую смог бы полюбить. Я часто жалею о том, что никогда не записывала ее изречений и ярких речевых особенностей, ведь она обладала даром произносить слова в какой-то особой, неповторимой манере, потирая руки или жестикулируя32. Я так и вижу ее стоящей у открытой двери железнодорожного вагона, провожающей Стеллу или кого-то еще в Кембридж и одной-двумя фразами изображающей людей, которые проходят мимо нее по платформе, и она веселит нас всех до самого отхода поезда.
Чего только не отдашь за то, чтобы вспомнить хотя бы одну фразу! Или звук чистого звонкого голоса, или вид прекрасной фигуры, осанистой и такой узнаваемой, в длинном потертом плаще, с определенным наклоном головы – чуть выше обычного, так что ее глаза всегда смотрели прямо на тебя. «Идемте, дети, – говорила она, махнув на прощание рукой, и один из них хватался за ее зонтик, другой – за руку, третий, конечно же, застывал в недоумении, а она резко одергивала: – Скорее, скорее». И вот мы уже спешили сквозь толпу, садились в какой-нибудь грязный поезд или омнибус33, где она, бывало, обращалась к кондуктору и спрашивала, почему владельцы не постелили ему солому: «У вас, должно быть, ноги замерзли», – а потом слушала его историю и вставляла комментарии, пока мы, наконец, не добирались домой, как раз к обеду. «Не заставляйте отца ждать». А за обедом, отвечая на какой-нибудь банальный вопрос, она вдруг спрашивала: «Значит, те молодые люди уехали? Что ж, я им не завидую», – и рассказывала свою маленькую историю или, возможно, произносила какую-нибудь загадочную фразу, которую мы не могли истолковать, но пожатие плечами или брошенное «пожалуй» давало понять, что фраза касается одной из тех романтических историй, которые они любили обсуждать. Отношения между твоим дедом и бабушкой были, говорят, идеальными, и я уж точно спорить не стану, ибо считаю, что каждый из этих многое повидавших и отнюдь не покладистых людей нашел в другом ту высшую и совершенную гармонию, на которую откликались их натуры. Прекрасными нам казались даже их жесты и взгляды, полные чистого непередаваемого восторга, который они испытывали друг к другу. Если я и могу передать это метафорой, то скажу, что гармония голосов двух певчих птиц достигалась исключительно благодаря насыщенным стремительным всплескам диссонансов и противоречий. В конце концов, она была на пятнадцать лет моложе, а его зрелость подчеркивалась острым умом, всегда бороздившим, как ей казалось, скованные льдом моря, словно одинокий ледокол. Ее гордость за мужа походила на гордость за какую-нибудь неприступную горную вершину, доступную лишь свету звезд и снегу с дождем; она восторгалась им – пускай и очень сдержанно.
Она с удовольствием занималась всеми теми пустяковыми делами, в какой-то мере унижающими достоинство (как это нередко чувствуют женщины), которое им нравится обнаруживать в умных мужчинах, а доказательством этого достоинства она с гордостью считала его невосприимчивость к депрессиям и эйфориям, кроме тех, которые порождала в нем высокая философия. Тем не менее она никогда не умаляла важности собственных дел, считая, что и они при должном исполнении имеют ничуть не меньшее значение, чем работа мужа. Поэтому в те короткие передышки в непрестанной борьбе, когда они на мгновение оказывались в успокаивающих объятиях друг друга, она с оправданной, но всегда восторженной гордостью осознавала, что он поклоняется в ней чему-то столь же неоспоримо высокому, как и та неприступная вершина, которую она почитает в нем. И каждый из них с радостью отдавал дань уважения качествам, непохожим на собственные. До чего же приятно освободиться от мучительных мыслей и одиночества и вдруг осознать неоспоримое существование человеческой красоты! Так и мореплаватель, много дней плутавший в тумане по бескрайним водам, на рассвете высаживается на залитый солнцем берег, где природа обнимает, целиком окутывает его и дышит в ухо покоем и безопасностью. Вот и она, чьи дни проходили в заботах, порой пустяковых и тщетных, ликовала, как человек, которого внезапно заключили в крепкие объятия и вознесли над всем этим, – безмолвный, неподвижный, бессмертный. Она всегда первой поддерживала стремления мужа браться за самые трудные и нерентабельные дела; именно при ее поддержке и обязательстве взять на себя все жизненные заботы, он начал писать свою последнюю длинную книгу под названием «Утилитаристы»34, хотя она не сулила ему ни денег, ни славы.
Но это был апогей жизни, и со временем борьба становилась все тяжелее, а жизненная энергия молодости пошла на убыль. Здоровье твоего деда пошатнулось, а похвала, которая могла бы его ободрить, неоправданно снизилась, и он начал сетовать. А она к тому времени настолько расширила круг своей деятельности, покорив отдаленные уголки, переулки Сент-Айвса, лондонские трущобы и многие другие, более благополучные, но не менее нуждавшиеся в помощи места, что снизить свою активность уже просто не могла. Казалось, каждый день приносил ей очередной урожай, который нужно было собирать и который уже на следующий день непременно созревал снова. Каждый вечер она садилась за стол после трудового дня; ее рука беспрестанно и в конечном итоге немного дергано писала ответы, советы, шутки, предупреждения, слова сочувствия; ее мудрое чело и глубокие глаза все еще были прекрасны, но теперь казались измученными, хотя столько всего повидали, что их едва ли можно было назвать печальными. После ее смерти, когда мы уезжали из Сент-Айвса, я нашла в запертом ящике стола все письма, полученные в то утро и убранные, чтобы ответить позже – возможно, по возвращении в Лондон. Там было письмо от женщины, чью дочь предали, с просьбой о помощи; письма от Джорджа, тетушки Мэри35, от какой-то няньки, оставшейся без работы; несколько счетов; письма с мольбами и многостраничное послание от девушки, которая поссорилась с родителями и хотела излить кому-нибудь душу, искренне и многословно. «Боже, какое счастье, что сегодня почты не будет!» – восклицала она по субботам, не то радуясь, не то печалясь. И даже твой дед отрывался от книги, брал ее за руку и тщетно протестовал: «Джулия, с этим пора кончать!»
Вдобавок ко всем прочим заботам она взяла на себя обязанность преподавать нам, и таким образом у нас установились очень близкие и довольно непростые отношения, поскольку она была вспыльчивой и меньше всего склонной щадить своих детей. «Ваш отец – великий человек». Но никаким другим способом мы не смогли бы за то недолгое время, что было нам отпущено, так много узнать о ее истинной натуре, не прикрытой ни одной из тех изящных личин, которые обычно и являются причиной возникновения пропасти между женщиной средних лет и ее детьми. Возможно, было бы лучше и менее утомительно для нее самой, если бы она поняла, что по меньшей мере часть ее забот вполне мог взять на себя кто-то еще. Однако она была импульсивной и немного властной; настолько уверенной в своей несгибаемой воле, что едва ли поверила бы в существование более энергичных и эффективных людей, чем она сама. Вот почему, когда твой дедушка заболел, она бы ни за что не доверила его сиделке, равно как и не считала, что гувернантка сможет научить нас чему-либо так же хорошо, как она сама. И помимо экономии денег, которая всегда была ей в тягость, она стала придавать огромное значение экономии времени, словно замечала, как растут обязанности и желания, а время на их исполнение ускользает из ее цепких пальцев. Она постоянно держала в уме свои широкие взгляды на мир, о чем я уже говорила, и то, как он должен быть устроен; она никогда не произносила банальностей; по мере того как ее силы убывали, отдых случался все реже; словно выдохшийся пловец, она погружалась глубже и глубже, лишь изредка выныривая, чтобы высмотреть на горизонте маячащий безмятежный берег, к которому можно было бы прибиться в старости, когда вся эта каторга закончится. Однако, восклицая, что это немыслимое расточительство – вести такую жизнь, мы, несомненно, упускаем из виду ее составляющие – мужа, детей и дом, например, – которые, если рассматривать их как единое целое – как то, что окружало твою бабушку и питало ее силами, – делают жизнь не такой уж стремительной и трагично короткой. Что примечательно, пришла к выводу я, так это не расточительство и не напрасное геройство твоей бабушки, а благородство, порожденное рассудительностью, благодаря чему ее усилия всегда были направлены на конкретную цель. Не было никаких излишеств, и именно по этой причине, как бы ни проходили те годы, ее отпечаток на них неизгладим, словно высечен острым клинком, и ничем не запятнан. В самых разных уголках земли многие до сих пор говорят о ней как о человеке, который действительно повлиял на их жизнь. Приходила она веселая, разгневанная или в порыве сочувствия, не имеет значения; о ней говорят как о важном событии; вспоминают, как все в ее присутствии наполнялось смыслом; как она стояла и поворачивалась; как громко пели птицы, а по небу проплывало причудливое облако. Куда она делась? Слова-то ее здесь. Она умерла в сорок восемь лет, когда твоя мать была 15-летним ребенком36. Если мой рассказ имеет хоть какой-то смысл, ты поймешь, что ее смерть стала величайшим несчастьем из всех возможных; словно в один прекрасный весенний день облака вдруг превратились в черные тучи, заполонили небо и замерли; ветер стих, а все существа на земле застонали и заметались в бесцельных поисках утраченного. Но какие вообще образы способны передать те бесчисленные формы, которые она с тех пор приняла в жизни множества людей? Говорят, мертвых забывают, хотя правильнее сказать, что жизнь по большей части не имеет никакого смысла для любого из нас. Однако снова и снова, в самых разных ситуациях, которые мне и не перечесть – ночью в постели или на улице, или когда я вхожу в комнату, – появляется она, прекрасная, выразительная, со знакомыми фразочками и смехом; ближе, чем все живые; освещая нашу бесцельную жизнь, словно факел, бесконечно благородный и восхитительный, особенно в глазах ее детей.
Глава 2
Ее смерть 5 мая 1895 года положила начало периоду «восточной скорби», ибо в затемненных комнатах, причитаниях и неистовых стенаниях, несомненно, было что-то вышедшее за рамки обычной скорби и окутавшее подлинную трагедию драпировками с восточным орнаментом. Твой дед во многом напоминал древнееврейского пророка; в нем сохранялась часть удивительной энергии молодости, однако он перестал тратить силы на покорение гор37 и управление каретой; все его внимание на протяжении многих лет было сосредоточено на доме. И теперь, когда вопреки ожиданиям жена умерла раньше него, он стал похож на человека, у которого земля ушла из-под ног и который ползет вслепую по миру, наполняя его своим горем. Но никакие мои слова не могут передать его чувства или даже силу их выражения в одной сцене за другой, происходивших на протяжении того ужасного лета. Одна дверь, казалось, всегда была закрыта, но время от времени из-за нее доносились какие-то стоны и взрывы эмоций. Он постоянно беседовал с женщинами, которые приходили выразить соболезнования; они заглядывали, явно нервничая, а выходили раскрасневшимися, заплаканными и растерянными, словно их захлестнула волна чужого горя, и шли отчитываться перед Стеллой38. В самом деле, нужна была вся ее дипломатия, чтобы убедить отца хоть чем-нибудь заняться после завтрака. Случались ужасные застолья, когда, не слыша нас или пренебрегая попытками утешить его, отец отдавался во власть эмоций, которые, казалось, раздирали его на части, и громко стенал, снова и снова заявляя о желании умереть. Не думаю, что Стелла хоть на мгновение спускала с него глаз в те месяцы, когда он сильнее всего нуждался в помощи. У нее всегда было что предложить ему; она не отходила от отца ни на шаг и порой умоляла кого-нибудь из нас поговорить с ним или позвать его на прогулку. Иногда по вечерам она подолгу сидела с ним наедине в кабинете, снова и снова выслушивая стенания об одиночестве, любви и угрызениях совести. Измученный и развинченный, отец тем не менее начал терзать себя мыслями о том, что именно он не успел сказать жене; как сильно он любил ее и как она молча сносила все тяготы и страдания жизни с ним.
«Я ведь лучше Карлайла39, не правда ли?» – как-то раз спросил он в моем присутствии. Вероятно, Стелла мало что знала о Карлайле, но ее заверения звучали снова и снова; через силу; настойчиво. Несомненно, есть странное утешение в том, чтобы заставить живых слушать твои признания в злодеяниях, совершенных по отношению к мертвым; живые не только могут утешить своим взглядом на ситуацию со стороны, но и таинственным образом являют собой силу, которую можно умилостивить признанием и которая способна даровать нечто вроде истинного отпущения грехов. По этим причинам, а также из-за привычки открыто выражать свои чувства, он не стеснялся вываливать на Стеллу страдания и требовать постоянного внимания и любого утешения, на которое она вообще была способна. Но что она могла? Прошлого-то не вернуть; следовательно, все зависело от того, кем она являлась или кем стала, внезапно оказавшись в чрезвычайно близких отношениях с человеком, к которому, как к отчиму и пожилому литератору, она прежде относилась с уважением и была привязана лишь формально. Положение Стеллы до этого кризиса было довольно своеобразным; да и характер ее, каким он видится теперь, когда мы сравнялись по возрасту, примечателен – примечателен и сам по себе, и своей судьбой; над жизнью Стеллы нависли серьезные угрозы, но краткость [этой жизни?] и какое-то трепетное отношение к детству затрудняет хоть сколько-то внятное повествование.
Она не была умна, редко читала книги, и это, как мне кажется, оказало огромное влияние на ее жизнь – чрезмерно большое. Она преувеличивала свои недостатки и, живя в тесном общении с матерью, постоянно сравнивала себя с ней, ощущая неполноценность, из-за чего с самого начала оказалась в ее тени. Как я уже говорила, твоя бабушка тоже была по-своему строга к себе и совершенно безразлична к собственным страданиям, если видела, что может принести пользу. Ей было свойственно ощущать свою дочь, как она выражалась, частью себя самой, и, считая ее более медлительной и менее эффективной частью, она не стеснялась относиться к дочери так же строго, как и к своим недостаткам, или жертвовать ею с той же легкостью, с какой жертвовала собой. Как-то раз – еще до свадьбы твоих дедушки и бабушки, – когда Лесли сделал Джулии замечание по поводу суровости ее обращения со Стеллой, по сравнению с другими детьми, то есть двумя мальчишками, она ответила так, как я уже написала40.
С самого детства Стеллу подавляли, и она рано привыкла смотреть на мать как на человека, наделенного божественной силой и божественным интеллектом. Но повзрослев, Стелла обрела собственную красоту, особое очарование и темперамент, а мать умерила суровость, если можно так выразиться, и показывала лишь то, что лежало в ее основе, – глубочайшие искренние чувства. Их отношения носили по большей части естественный характер. Стелла всегда была прекрасной помощницей, питавшей живой огонь в сердце матери, которая радовалась служению дочери и сама сделала служение главным долгом своей жизни. Но кроме этого, очень скоро Стелла начала получать удовольствие от внимания окружающих к ее дарованиям; она была красива, красивее, чем на фотографиях, потому что большая часть ее эфемерной красоты: бледное сияющее лицо, огонек в глазах, движения и пульсация всего тела – неуловима в моменте. Если голову твоей бабушки можно назвать образцом классического греческого искусства, то голова Стеллы тоже была греческой, но относилась скорее к позднему декадентскому периоду, что делало ее более привлекательной благодаря мягким линиям и более нежным формам. Тем не менее красота обеих являлась выражением их самих. Стелла была непостоянной и скромной, но обладала каким-то очарованием или обаянием, удивительной утонченностью и способностью глубоко западать в души людей. И дело не в том, что она говорила – тут ничего особенного, – а в том, что она излучала добродушие и веселье всей своей статной фигурой, словно изваянной из мрамора. Она была веселой и женственной, но в то же время обладала каким-то спокойствием, которое в ее матери под влиянием обстоятельств переросло в непреходящую меланхолию. Стелла и ее выход в свет, ее успех и возлюбленные пробудили в матери многие, давно уснувшие инстинкты. Стелла начала интересоваться молодыми людьми и наслаждалась доверительным общением с ними; ее забавляли интриги и флирт; вот только ей, жаловалась она, приходилось возвращаться домой задолго до окончания вечера, а иначе возникал риск переутомления. Именно это, отчаянно прибегая к метафорам, я назвала ее мраморной хрупкостью, ведь триумфы Стеллы были всего-навсего мишурой на фоне ее постоянной поглощенности своей матерью. Это было прекрасно – даже слишком, ибо чувствовалось что-то нездоровое в привязанности между двумя людьми – пожалуй, чрезмерной, чтобы они могли осознать это. Чувства матери почти мгновенно передавались Стелле; мозгу не было нужды размышлять и критиковать то, за что отвечала душа. Твоя бабушка, без сомнения, предпочла бы более резкое сопротивление, интеллектуальное противостояние, требующее иного реагирования; она вполне могла ощущать, что их слишком тесная связь нездорова и способна помешать Стелле испытывать те естественные чувства, которые она так высоко ценила. Даже короткие расставания воспринимались чересчур болезненно; в течение нескольких дней перед отъездом за границу Стелла была бледной как смерть и в один момент просто забилась в истерике. «Какая разница, где мы, – рыдала она, – лишь бы все вместе».