Читать книгу С любовью к тебе твоя девушка в красном (Аврора Лейн) онлайн бесплатно на Bookz (10-ая страница книги)
С любовью к тебе твоя девушка в красном
С любовью к тебе твоя девушка в красном
Оценить:

3

Полная версия:

С любовью к тебе твоя девушка в красном

Я не отвела взгляд первой.

Знаешь, это было единственное, чем я владела в тот момент, — секунда, в которую я решала не отворачиваться, не опускать глаз, не делать вид, что ничего не заметила, хотя каждая клетка во мне кричала о том, что проще, безопаснее, приличнее было бы отвернуться. У меня не было права ни на что в этом зале. Не было права подойти к тебе. Не было права назвать себя твоей. Не было даже права злиться открыто, потому что злость подразумевала бы, что у меня есть основания злиться, а какие у девушки в красном платье могут быть основания злиться на женатого мужчину, целующего свою жену в переполненном зале. Но эта секунда — держать твой взгляд, не мигая, не отступая, — эта секунда принадлежала мне целиком. Маленький акт достоинства, единственный, какой мне оставили.

И ты отвернулся первым.

Конечно, ты отвернулся первым. Ты всегда отворачивался первым, во всём, и в тот вечер — не иначе, чем в любой другой. Твоя жена что-то сказала тебе, тронула за локоть, и ты повернулся к ней с той же лёгкостью, с какой поворачиваются к свету после того, как на мгновение засмотрелись в темноту, и я увидела, как твоё лицо снова стало тем самым лицом, которое знали все в этом зале, — обаятельным, спокойным, лицом человека, у которого всё в порядке, у которого есть жена, дом, привычная жизнь, ничем не потревоженная, ничем не разбитая. Лицом человека, у которого нет меня.

Между нами не будет ни слова об этом. Я поняла это в ту самую секунду, когда ты отвернулся, поняла с той окончательностью, с какой понимают вещи, которые уже случились много раз и будут случаться снова. Ты не подойдёшь ко мне позже в этот вечер, чтобы тихо, шёпотом, за спинами гостей, сказать хоть что-то — прости, что видела, прости, что так вышло, прости, что я целую свою жену на людях, потому что это моя жизнь, а ты — моя тайна. Ты не скажешь этого ни сегодня, ни завтра, ни через три недели, когда снова придёшь ко мне ночью и будешь целовать меня так, будто я единственная женщина на земле, а утром снова уйдёшь по той же лестнице, которую я уже привыкла слушать шаг за шагом.

Всё останется невысказанным. Как всегда. Как будто между нами существует какой-то безмолвный уговор — не трогать словами то, что можно только чувствовать, не облекать в звук то, что живёт исключительно в тишине и во взглядах через переполненные залы. Ты умел молчать красноречивее, чем кто-либо умел говорить, я тебе это отдаю, признаю честно, даже сейчас, вспоминая. Твоё молчание было целым языком, и я выучила его наизусть — каждый оттенок, каждую паузу, — но в тот вечер, среди хрусталя и оркестра, мне впервые захотелось, чтобы ты заговорил. Чтобы хоть раз в жизни ты нарушил этот безмолвный уговор и сказал вслух хоть что-нибудь, пусть неправильное, пусть болезненное, — лишь бы не эта вечная тишина, за которой я должна была угадывать всё сама.

Ты не сказал. Ты повернулся к своей жене, что-то ответил ей с улыбкой, и рука твоя легла на её талию так привычно, так по-домашнему, как рука ложится на что-то давно принадлежащее, а я осталась стоять со своим бокалом, с той же безупречной осанкой, с тем же красным на плечах, и внутри меня продолжало гореть то, чему не было названия, кроме одного — тебя.

* * *

Я нашла хозяйку дома взглядом — немолодую женщину в жемчугах, чьё имя я даже не пытаюсь вспомнить сейчас, — и сказала ей, что мне нездоровится, что весна в этом году слишком поздняя, а мигрень слишком настойчивая, чтобы досидеть до десерта. Голос мой не дрогнул. Я горжусь этим до сих пор, если тут вообще уместна гордость, — тем, как ровно прозвучали слова, тем, что рука, подающая бокал лакею, не тряслась. Усталость, которой я объяснила уход, не была ложью в тот вечер, впервые за три недели — просто она была не той усталостью, о которой я говорила. Не в ногах, не в висках. Глубже.

На улице снег падал так, будто ему было всё равно, кто под ним стоит — счастливая женщина или разбитая, законная жена или тайна, которую держат в темноте. Я вышла за высокие двери, спустилась по ступеням, ощутила, как холод забирается под воротник шубы, и только тогда, только когда двери за спиной закрылись и оркестр превратился в глухой гул за стеклом, я позволила лицу упасть.

Ты не видел этого никогда. Никто не видел. Улыбка сходит не сразу — она держится ещё секунду, две, будто боится обмануть саму себя, а потом губы деревенеют, и то, что остаётся, даже не гримаса боли, а что-то более честное и более уродливое — пустота, из которой боль ещё не успела прорасти. Я стояла посреди белой пустой улицы одна, с растрёпанной от ветра причёской, которую полчаса назад укладывала так тщательно, будто это единственное, что было в моей власти в этом городе, в этой жизни, в этой любви, где мне не позволено было решать ничего.

Знаешь, о чём я думала, стоя там? Не о тебе. Впервые не о тебе, если это вообще возможно, — потому что даже думая не о тебе, я думала через тебя, вокруг тебя, будто ты стал воздухом, которым приходится дышать, даже когда хочешь задержать дыхание навсегда. В тот вечер я впервые подумала не только о своей боли, но и о её — о женщине, которую я предавала вместе с тобой, сама того не выбирая. Она не абстракция больше. Не тень, не слово «жена», брошенное вскользь в те редкие разговоры, где мы вообще осмеливались произносить это слово. Она смеялась в тот вечер настоящим смехом, запрокидывая голову, и рука её лежала на твоём локте так спокойно, так по-хозяйски, будто эта рука была там всегда и будет там всегда, и в этом не было ни капли притворства.

Она не знала. Или знала — этого я тогда ещё не могла понять, узнаю только потом, гораздо потом, слишком поздно, чтобы это что-то изменило, — но в тот момент, в снегу, мне казалось, что она просто живёт. Просто счастлива тем маленьким, будничным счастьем, которое даёт мужчина, возвращающийся домой каждый вечер, мужчина, чью обувь она видит у порога не три ночи в неделю, а каждую ночь без остатка. У неё было то, чего я хотела так, что задыхалась от этого хотения, — не тебя целиком, нет, у неё была только твоя привычная жизнь, а мне казалось, что у меня твоя настоящая любовь, — но в ту зиму, стоя одна на пустой улице, я впервые усомнилась, существует ли вообще это разделение, или я просто придумала его, чтобы легче было жить с тем, что я делаю.

Я предавала её. Вот что стало ясно там, в снегу, ясно и холодно, как сам воздух. Не ты один нёс эту тяжесть — я делила её с тобой, хотела я того или нет, выбирала я это или просто оказалась внутри этого выбора, сделанного до меня, — и от этого понимания боль моя не уменьшилась, она утроилась. Теперь я болела за себя, потому что любила и не могла быть названной. Болела за тебя, потому что видела, как ты боишься, и жалела тебя даже тогда, даже в ту минуту, когда должна была ненавидеть. И болела за неё — за женщину с тёплым смехом и спокойной рукой на твоём локте, — потому что она была такая же живая, как я, только стояла по другую сторону одной и той же лжи, той, что мы с тобой строили ночь за ночью, пока она спала в своей постели, ничего не зная, или зная всё, — этого я тогда представить себе не могла.

Снег падал на моё непокрытое лицо, и я не вытирала его, пусть тает, пусть покажется, что это просто снег, а не то, что копилось во мне все эти недели и наконец нашло дорогу наружу. Я стояла там долго. Достаточно долго, чтобы понять — вот этот вечер, вот этот поцелуй, который я не должна была видеть, останется во мне навсегда, вплавленным в память так же прочно, как твоё имя вплавлено в моё молчание. Забыть это было уже невозможно. Я знала это тогда так же твёрдо, как знаю сейчас, годы спустя, обращаясь к тебе в темноте, которую ты никогда не услышишь, — что с того вечера боль моя больше не была моей одной. Она стала общей на троих, хотя двое из этих троих даже не знали о существовании третьей.

Глава 10

Снег шёл третий день без остановки, и я стояла у окна, глядя, как он засыпает следы на дорожке к дому, будто кто-то методично стирает всё, что здесь происходило. Я думала о том, что боль моя больше не приходит волнами, как раньше, — она стала фоном, ровным и постоянным гулом, под который я живу, ем, улыбаюсь на приёмах, отвечаю на вопросы о погоде. Каждый шаг теперь давался мне так, будто я иду босиком по раскалённым углям: не обжигает сразу, нет, обжигает потом, глубже, там, где кожа уже не чувствует, а плоть под ней всё ещё горит. И самое страшное было не в самой боли. Самое страшное было в том, что я привыкла идти по ней дальше, не останавливаясь, будто остановка означала бы признать, что я вообще стою на углях.

Я вспомнила тот вечер на приёме, недели три назад, — твои глаза через весь зал, короткую вспышку узнавания в них, а потом то, как ты отвернулась первым от меня, отвела взгляд, будто это я была той, кого нужно стыдиться. Ты так и не заговорила об этом. Ни разу. Мы встречались после, как всегда, ты приходила ко мне тем же голосом, той же нежностью, и ни слова о поцелуе, который я видела, ни слова о её руке на твоём локте, будто того вечера вовсе не существовало, будто я его выдумала себе в наказание. И вот тогда, стоя у этого окна, я поняла: так больше нельзя. Нельзя молчать вечно, укладывая молчание одно на другое, как камни в стену, которая рано или поздно рухнет и похоронит нас обоих под собой.

Я репетировала фразы. Не требования — я знала, что требования тебя спугнут, ты убежишь от них быстрее, чем от снега в феврале. Я подбирала слова так осторожно, будто собирала их из осколков, — не «останься со мной навсегда», нет, слишком прямо, слишком похоже на приговор, который ты не готова выслушать. Может быть, что-то вроде: «а ты когда-нибудь думала, что будет через год, через два, вот так же, как сейчас?» Или мягче ещё: «мне иногда кажется, что мы живём в доме без окон, без завтра, только сегодняшняя ночь, — тебе не тесно?» Я произносила эти фразы вслух, шёпотом, себе, проверяя их на вкус, как проверяют вино перед тем, как налить гостю, и каждая казалась мне то слишком острой, то слишком слабой, то предательски откровенной, выдающей всё то, что я так долго прятала под ровной спиной и безупречной причёской.

Я подошла к зеркалу. Красное платье лежало на кровати, приготовленное заранее, — я всегда готовила его заранее, будто спектакль, будто роль, которую нужно сыграть безупречно, чтобы никто, включая тебя, не заметил трещин под гримом. Я надела его медленно, застёгивая каждую пуговицу так, словно застёгиваю на себе латы перед боем, за который меня никто не благодарит и никто не признаёт победительницей, даже если я выигрываю. Ткань легла на плечи привычной тяжестью, и я почувствовала, как спина сама выпрямляется, как подбородок поднимается чуть выше нужного, — броня работала, броня всегда работала, даже когда внутри всё дрожало так, что зубы могли застучать, если бы я позволила себе разжать челюсть.

Я смотрела на себя в зеркало и не узнавала ту, что смотрела в ответ. Красивая, спокойная, уверенная женщина, у которой, казалось, есть всё, — я сама почти поверила в неё, если бы не знала, что стоит за этим лицом, за этой ровной линией губ, накрашенных в тон платью. Я поправила прядь у виска, тронула пальцем скулу, будто проверяя, не осталось ли следов вчерашней ночи, тех тихих слёз у камина, которые я всегда смывала до утра, чтобы никто, а тем более ты, не увидел меня иначе, чем безупречной. Я подумала тогда: вот кто я теперь. Не женщина, которая носит доспехи. Женщина, которая ими стала.

И в этот момент я услышала шаги.

Они раздались снизу, со стороны крыльца, торопливые, чужие обычному ритму, — ты никогда не приходила так рано, ты всегда выжидала темноты, всегда рассчитывала время так, чтобы соседи спали, чтобы улица была пуста, а тут шаги звучали слишком открыто, слишком смело для того часа, когда снег ещё сыпался в свете фонарей и кто угодно мог их услышать. Сердце у меня подпрыгнуло и тут же упало куда-то вниз, в холод, потому что первая мысль была не радость, а страх: что-то случилось, что-то не так, раз ты пришла раньше обычного, раз позволила себе такую неосторожность.

Я стояла у зеркала, ещё не до конца одетая в свою броню, с одной рукой у волос, и слушала, как эти шаги поднимаются по деревянной лестнице, скрипящей на каждой третьей ступеньке так знакомо, что я могла бы посчитать их с закрытыми глазами. Один, два, три. Я вдохнула глубоко, будто перед прыжком в холодную воду, будто перед тем, как произнести вслух все те фразы, что репетировала минуту назад. Я не знала ещё, хватит ли мне духу сказать хоть одну из них сегодня. Но я знала одно, стоя там, в красном платье, застёгнутом не до конца, с бешено колотящимся сердцем: этот вечер будет другим. Он должен был стать другим, потому что я больше не могла идти по углям, не спросив хотя бы раз, куда, чёрт возьми, ведёт эта дорога.

* * *

Ты вошёл, не постучав, — да и зачем было стучать, если ключ давно лежал в твоём кармане, тёплый от твоей же ладони, — и снег осыпался с плеч на половик, тая почти мгновенно, будто и не было его, будто ты просто соткался из зимнего воздуха прямо в моей прихожей. Ты отряхнулся, как делал всегда, коротким движением, каким собаки стряхивают воду, и в этом было что-то до того привычное, до того твоё, что у меня в груди что-то дрогнуло помимо воли, помимо всей той решимости, что я собирала перед зеркалом последний час.

Ты поцеловал меня в висок. Не в губы сначала, а именно в висок, как целуют что-то хрупкое, что боятся расколоть, и я закрыла глаза на секунду дольше, чем требовалось, ловя в этом жесте что-то настоящее, пытаясь на вкус, на запах снега и морозного воздуха от твоего пальто различить, есть ли там любовь или просто привычка, просто дорога, которая сама несёт ноги в знакомый дом.

— Замёрз, — сказал ты, будто оправдываясь, хотя я ни о чём не спрашивала, и голос у тебя был лёгкий, обычный, тот самый, каким ты говорил о погоде и о трассе, а не тот, каким я хотела, чтобы ты говорил о нас.

Мы говорили о пустяках. Ты рассказывал про сцепление на повороте, про то, как механик снова опоздал с деталью, а я слушала и кивала, и даже смеялась там, где полагалось смеяться, но краем сознания я уже считала. Считала минуты до того момента, когда разговор о гонках иссякнет сам собой, когда наступит тишина, в которую можно будет вставить свои, совсем другие слова, те, что я репетировала перед зеркалом, боясь произнести вслух хоть одну из них раньше времени.

Ты снимал ботинки у двери, а я смотрела, как ты ставишь их — носками к выходу, всегда, каждый раз, будто заранее готовишься уйти, будто даже здесь, раздеваясь, не позволяешь себе забыть дорогу назад. Я знала этот жест наизусть, знала так, что могла бы нарисовать его с закрытыми глазами, и всё же каждый раз он резал что-то во мне тонко, аккуратно, без крови, но с той болью, что не проходит сразу.

Внутри что-то сжалось, коротко и остро, и я отвернулась к окну, будто меня заинтересовал снег за стеклом, а на самом деле просто не хотела, чтобы ты увидел моё лицо в ту секунду. Носками к выходу. Всегда. Даже когда ты целовал меня в висок так, будто у нас есть вечность.

Я решила, что это будет сегодня.

Не громко, не с надрывом, — я не хотела крика, я хотела правды, — но сегодня, вот в эту самую ночь, я должна была спросить, куда ведёт эта дорога, по которой я иду уже столько месяцев с голыми пятками по раскалённым углям, улыбаясь так, будто мне не больно.

— Вина? — спросила я, и голос прозвучал ровнее, чем я ожидала, ровнее, чем чувствовало сердце, бьющееся куда-то в горло.

Ты кивнул, садясь в кресло у камина, как садился всегда, вытягивая ноги к огню с той расслабленностью человека, для которого этот дом — почти свой, но не совсем, никогда не совсем. Я взяла бутылку, потянулась к бокалам, и рука дрогнула, чуть-чуть, ровно настолько, чтобы горлышко звякнуло о край стекла, тонко, предательски.

— Всё хорошо? — спросил ты, не поднимая взгляда от огня.

— Всё хорошо, — ответила я, и улыбнулась ему через плечо той самой улыбкой, которую надевала вместе с красным платьем, ровной, безупречной, ничего не выдающей.

Я разлила вино, наблюдая, как оно ложится в стекле тёмно-рубиновой волной, и подумала, что вот сейчас, ещё несколько минут, ещё один глоток тишины между нами, и я скажу. Спрошу. Не требуя, не обвиняя, — просто спрошу, куда мы идём, ты и я, по этому снегу, который заметает следы быстрее, чем мы успеваем их оставить.

Я поставила бокал перед тобой, и наши пальцы соприкоснулись на мгновение, случайно, но я задержала руку на долю секунды дольше нужного, чувствуя тепло твоей кожи и то, как внутри, за бронёй из ровной спины и спокойного голоса, всё дрожало в предвкушении собственной смелости, о которой я ещё не знала, хватит ли её на этот вечер.

* * *

Ты сел, взял бокал, и я осталась стоять, потому что если бы я села рядом, если бы позволила себе прижаться к твоему плечу прямо сейчас, я бы не спросила. Я бы растворилась в тепле, как растворялась всегда, и утро пришло бы раньше, чем нужные слова.

— Ты когда-нибудь думал, — начала я, глядя не на тебя, а в огонь, будто ему было легче признаться, — какой будет твоя жизнь через год? Просто. Ну, через год отсюда.

Я говорила это легко, слишком легко, специально роняя слова, как крошки, чтобы ты сам мог их подобрать, если захочешь, а если не захочешь — чтобы можно было притвориться, что их и не было вовсе.

Ты засмеялся, коротко, и в этом смехе было облегчение, я его услышала сразу, ты обрадовался, что вопрос оказался таким простым, таким безопасным.

— Через год? Через год, надеюсь, будет новый болид, — сказал ты, и глаза загорелись тем светом, который я знала по фотографиям в газетах, светом человека, влюблённого в скорость. — Говорят, команда меняет подвеску, обещают на две десятых быстрее на прямых. Если получится договориться насчёт контракта раньше, чем в марте, у нас будет время обкатать её до сезона.

Ты рассказывал про болид так, будто я спросила именно про болид, будто вопрос никогда и не касался ничего другого, и я слушала твой голос, тёплый, увлечённый, и чувствовала, как что-то во мне сжимается тише и тише, потому что ты не услышал меня. Или услышал и спрятался за подвеской и десятыми долями секунды, как за стеной, сложенной так аккуратно, что не подкопаешься.

Я не отступила.

— А ты счастлив? — спросила я, уже мягче, уже не притворяясь, что вопрос ни о чём, потому что притворяться дальше означало бы солгать себе окончательно. — По-настоящему. Не в смысле команды и болида. Вот сейчас, в этой жизни, которая у тебя есть.

И вот тут что-то произошло с твоим лицом, что-то короткое, почти незаметное, если бы я не изучала каждую твою черту месяцами напролёт, каждую морщинку у глаз, каждое движение бровей, как изучают карту, по которой собираются идти всю жизнь. Улыбка дрогнула, не исчезла совсем, но стала тоньше, будто под ней вдруг обнажилось что-то, чего ты сам не ждал увидеть.

Ты посмотрел на огонь.

Молчание растянулось дольше, чем нужно было для ответа на такой простой вопрос, дольше, чем растягивается пауза перед шуткой или перед смехом, оно тянулось так, что я слышала треск поленьев громче, чем должна была, слышала своё дыхание, слышала, как где-то в груди, под рёбрами, колотится что-то живое и отчаянное, не желающее сдаваться раньше времени.

Я смотрела на тебя и видела не гонщика, не мужа, не мужчину в чужом доме с ботинками, поставленными носками к выходу, а просто человека, который вдруг перестал знать, что сказать, и это молчание было честнее любых твоих слов за все эти месяцы, оно было первой настоящей трещиной в той лёгкости, которой ты укрывался, как пледом, от всего, что могло причинить боль.

Надежда шевельнулась во мне робко, как огонёк на ветру, готовый и разгореться, и погаснуть от одного неверного вздоха. Может быть, подумала я, может быть сейчас, вот в эту секунду тишины, ты скажешь что-то настоящее, скажешь то, что я хочу услышать больше всего на свете, скажешь моё имя вместо «девушки в красном», скажешь «да, я хочу, чтобы через год ты была рядом», и тогда всё, весь этот путь по углям, все ночи у камина с бокалом и разбитым стеклом, вдруг обретут смысл, ради которого стоило терпеть.

А рядом с надеждой, тесно прижавшись к ней, как две сестры, которые никогда не расстаются, шевелился страх, потому что я слишком хорошо знала это молчание, слишком много раз видела, как за ним следует смех, шутка, перемена темы, тепло руки на моей щеке взамен ответа, который я не смогу услышать.

Ты всё ещё смотрел на огонь, и я ждала, затаив дыхание, будто от твоего следующего слова зависело, останусь я стоять на этих углях ещё сколько-то месяцев или наконец пойму, что пора снять обгоревшие подошвы и уйти.

* * *

Ты заговорил не сразу. Огонь успел осесть, одно из поленьев треснуло и рассыпалось искрами, а я всё ждала, будто эта пауза сама была ответом, будто можно было остановиться на ней и никогда не узнавать продолжения.

— Я люблю тебя, — сказал ты наконец, и голос у тебя был низкий, без обычной лёгкости, без той шутки, которой ты всегда прикрывался, как пледом. — По-настоящему. Я не вру тебе, никогда не врал в этом.

Я почувствовала, как что-то во мне на секунду распахнулось навстречу этим словам, потому что я так долго их ждала, что готова была поверить в них раньше, чем ты договоришь.

— Но, — сказал ты, и это «но» упало между нами тяжелее, чем всё, что было до него, — есть жизнь, которую я строил пятнадцать лет. Есть жена. Есть команда, есть имя, которое я ношу на комбинезоне, есть репутация, которая держится на том, что все считают меня определённым человеком. Я не могу просто взять и разрушить это. Не сейчас. Может, вообще никогда, если по-честному.

Ты говорил, и слова сыпались из тебя, как из мешка, который наконец развязали, жена, гонки, сезон, спонсоры, город, в котором все всех знают, и каждое слово было ещё одной причиной, ещё одной стеной, которую ты возводил между нами кирпич за кирпичом, пока я сидела и слушала список всего, что было важнее меня.

Я слушала это перечисление и вдруг с ледяной, отрезвляющей ясностью поняла, что ты ни разу не сказал «я боюсь». Ты говорил про жену, про репутацию, про гонки, но ни разу не назвал вещь своим именем, и я, кажется, впервые за эти месяцы увидела тебя без той дымки, в которую сама же тебя заворачивала, увидела не гонщика на пьедестале, не мужчину с уверенными руками на руле, а человека, который прячется за списком обязательств, потому что признаться в страхе куда страшнее, чем признаться в любви.

Ты трус, подумала я, и мысль эта была такой простой и такой окончательной, что мне стало почти смешно от того, сколько месяцев я потратила, ища в твоём молчании глубину, а находила в нём только пустоту, обшитую хорошими манерами.

Я не сказала этого вслух. Я сидела прямо, спина ровная, как учили меня годы до тебя, руки сложены на коленях, и, наверное, со стороны выглядела спокойной, почти безмятежной, будто мы говорили о погоде или о трассе, на которой завтра гонка, а не о том, что ты только что назвал пределом своей любви ко мне.

Внутри у меня в это время всё обваливалось, медленно, с тем глухим звуком, с каким оседает подпиленное дерево, ещё стоит, ещё держит крону, но корни уже отпущены, и падение теперь вопрос не «если», а «когда». Я думала о всех тех ночах, когда считала твои шаги на лестнице, о твоей обуви у двери, всегда развёрнутой носками к выходу, будто ты заранее готовился уйти ещё до того, как разулся, и мне вдруг стало ясно, что это была не деликатность, никогда не была, это была трусость, аккуратно упакованная в заботу обо мне.

— Я понимаю, — сказала я вслух, и голос у меня прозвучал ровно, слишком ровно для того, что творилось внутри. — Правда понимаю.

Ты, наверное, услышал в этом облегчение, потому что твоё лицо смягчилось, ты потянулся и взял мою руку, накрыл её своей ладонью, тёплой, знакомой, с той мозолью у основания пальцев, которую я изучила не хуже, чем линии твоего лица.

— Я хочу, чтобы у нас было время, — сказал ты. — Просто время. Разве этого мало?

Твоя ладонь была тёплой, я это знала, помнила это тепло сотни раз, но в ту секунду я не почувствовала ничего, кроме холода, того самого, что идёт не от кожи, а откуда-то изнутри, из места, где ещё минуту назад теплилась надежда, а теперь была только пустота, аккуратно выстеленная моей же ровной спиной и моим же спокойным голосом.

Я не отняла руку. Я смотрела на огонь так же, как только что смотрел ты, и думала о том, что впервые за эти месяцы не знаю, сколько ещё смогу вот так сидеть на этих углях, глядя вперёд с прямой спиной, пока подошвы обгорают до костей.

* * *

Утро пришло раньше, чем я была готова его принять, серым и белёсым светом, который просачивался сквозь щели штор и ложился на пол полосами, похожими на решётку. Ты встал первым, как всегда, и я лежала, не открывая глаз до конца, наблюдая сквозь ресницы, как ты одеваешься в этом свете, спиной ко мне, будто вчерашний разговор всё ещё стоял между нами стеной, и ты боялся, что я скажу что-то ещё, если поймаешь мой взгляд.

bannerbanner