Читать книгу С любовью к тебе твоя девушка в красном (Аврора Лейн) онлайн бесплатно на Bookz (12-ая страница книги)
С любовью к тебе твоя девушка в красном
С любовью к тебе твоя девушка в красном
Оценить:

3

Полная версия:

С любовью к тебе твоя девушка в красном

Потом всё стихло. Ты лежал рядом, тяжёлый, тёплый, настоящий, и я прижалась к твоему плечу, вслушиваясь, как бьётся твоё сердце — сначала быстро, потом медленнее, потом совсем ровно, будто оно засыпало вместе с тобой. Я считала эти удары так же, как считала твои шаги по лестнице каждое утро, зная наперёд, сколько их будет до конца, зная, что скоро придётся считать в последний раз, и что этот последний раз наступит скорее, чем ты думаешь.

* * *

Ты уснул быстро, как всегда. Так, будто весь день нёс что-то тяжёлое и наконец получил разрешение это опустить. Твоё дыхание выровнялось почти сразу после того, как последние слова растворились где-то у меня в волосах, и я осталась одна в темноте, глядя, как отсветы умирающего камина ходят по твоему лицу — то выхватывая скулу, то пряча её обратно во тьму, будто сама ночь не могла решить, оставить тебя мне или забрать.

Я не спала. Я не позволяла себе спать в такие ночи, потому что сон казался предательством — предательством самой возможности смотреть на тебя, пока ты не видишь, пока ты весь мой, без остатка, без жены, без той жизни, куда ты вернёшься через несколько часов. Ночью ты принадлежал только этой комнате, этому камину, этим простыням, пахнущим тем, чем пахнет наша с тобой тайна, и я не хотела упускать ни минуты этого принадлежания.

Я протянула руку и провела пальцами по линии твоей челюсти, не касаясь по-настоящему, только чувствуя тепло кожи на расстоянии волоса, боясь, что если прижмусь сильнее, ты проснёшься и всё это кончится раньше времени. Щетина щекотала подушечки пальцев, едва заметно, как рябь на воде, и я думала, что, наверное, в последний раз имею право на это движение, хотя ты тогда об этом не знал, и я сама ещё боялась признаться себе, что уже всё решила.

Твоё дыхание оставалось ровным, спокойным, тем дыханием человека, которому не нужно ничего решать. Ты спал так, будто за окном не было снега, который завтра снова заметёт следы твоих ботинок от моего порога, будто там, в большом мире, не ждала тебя жена с её тихим, вежливым лицом, будто нигде не существовало выбора, который ты обходил уже полгода, каждый раз, снова и снова, находя новые слова, чтобы не произносить главного. Ты спал легко. Мне казалось это самым несправедливым — что тебе спалось легко, а мне нет.

Твоя рука лежала поперёк моей талии, тяжёлая, привычная, тёплая даже во сне, и я долго смотрела на неё в полумраке, на то, как пальцы чуть подрагивали, будто во сне ты держал руль, будто даже здесь, в моей постели, часть тебя всё равно гнала машину куда-то далеко от меня. Эта тяжесть была единственной вещью, которая держала меня здесь все эти месяцы, — не слова, которых ты не говорил, не обещания, которых ты не давал, а вот эта рука, эта простая физическая тяжесть на моём теле, убеждавшая меня, что я существую, что я не выдумала себе всё это одна в снежном городе, куда приехала лечиться и нашла новую рану вместо исцеления.

Я лежала и слушала твоё сердце сквозь плечо, прижавшись щекой к тёплой коже, считая удары так же, как считала твои шаги на лестнице каждое утро, зная наперёд их приблизительное число, зная, что скоро придётся считать их в последний раз. Сердце билось ровно, без сомнений, без того разрыва, что жил во мне с той самой первой встречи, когда я стояла в красном платье среди чужих людей и поняла, что пропала.

К утру, когда за окном небо начало сереть тем особенным серым, что бывает только в этом городе, где снег будто заранее знает, что скоро придёт свет и его нужно будет уступить, я поняла с ледяной, почти хирургической ясностью — то, что я чувствовала к тебе, давно перестало иметь два имени. Любовь и боль срослись во мне так плотно, что я больше не могла различить, где кончается одна и начинается другая, будто кто-то сплавил два металла в один слиток и теперь спрашивать, что из них любовь, а что рана, было так же бессмысленно, как спрашивать, какая часть огня горит, а какая жжёт.

Я лежала под тяжестью твоей руки и понимала, что нести это дальше — значит медленно перестать быть собой. Не в один вечер, не от одного разбитого бокала у камина, а вот так, по капле, ночь за ночью, считая шаги, считая удары сердца, пока не останется ничего, кроме счёта.

Твоя рука сжалась чуть плотнее во сне, будто ты почувствовал что-то через кожу, через сны, через ту невидимую нить, что связывала нас крепче любых слов, и на секунду мне захотелось поверить, что это ты держишь меня, а не я держусь за тебя. Но я знала правду уже тогда, лежа без сна в предрассветной серости, слушая твоё спокойное дыхание человека, которому нечего терять, потому что он ещё не потерял ничего по-настоящему.

Я закрыла глаза, хотя знала, что не усну, и позволила себе последний раз просто быть здесь, рядом, под тяжестью твоей руки, пока за окном светало, и снег, безмолвный свидетель всего, что между нами случилось, тихо укладывался на карниз, будто укрывал одеялом то, что должно было скоро закончиться.

* * *

Ты проснулся раньше света, как просыпался всегда, будто внутри у тебя стоял часовой механизм, настроенный не на рассвет, а на возвращение. Я почувствовала, как матрас отпустил твой вес, как воздух в комнате чуть качнулся, когда ты сел, и не открыла глаз. Мне не нужно было видеть — я знала эту сцену наизусть, каждое движение в ней было выучено моим телом за шесть месяцев, как выучивают молитву, которую произносят уже не веря, а по привычке.

Ты одевался молча. Ты всегда одевался молча, будто разговор в этот час был бы кощунством, будто слова полагались только ночи, а утро требовало тишины, как исповедальня. Я слушала шорох рубашки, стук пряжки ремня, тихое проклятие себе под нос, когда ты не мог найти второй носок в темноте, и думала о том, что стыд, наверное, действительно стал частью твоего утра так же прочно, как для других мужчин чашка кофе — то, без чего день не начинается.

Я лежала, прикрыв глаза не до конца, оставив узкую щель между ресниц, и смотрела, как ты застёгиваешь пуговицы одну за другой, снизу вверх, аккуратно, будто собирал себя заново после того, кем становился ночью. Ты подошёл к зеркалу над комодом, но не посмотрел в него — только пригладил волосы рукой вслепую, глядя куда-то в сторону, на носки своих ботинок, стоявших у порога так, как стояли всегда — носками к выходу, готовые сорваться в любую секунду, будто и обувь твоя знала о тебе то, чего не знал ты сам.

Я подумала тогда, что за все эти месяцы ты ни разу не позволил себе увидеть собственное отражение в этой комнате. Как будто боялся, что зеркало покажет не гонщика, не мужа, не любовника, а просто человека, который трус, и этого зрелища ты не смог бы вынести раньше семи утра.

Ты наклонился ко мне. Я почувствовала тепло твоего дыхания раньше, чем губы коснулись лба, — привычно, легко, вскользь, тем же движением, каким мать целует спящего ребёнка, зная, что он не проснётся и не спросит ничего в ответ.

— Мне пора, — сказал ты. Тем же голосом, каким говорил это в первый раз, и в десятый, и в тридцатый, будто фраза стёрлась от использования до одной ровной, бесцветной интонации, как монета, которую слишком долго держали в кармане.

Я не открыла глаз. Я не сказала «останься», хотя раньше эта просьба билась во мне каждое утро, как птица в закрытом окне. Я просто лежала и слушала, как ты выходишь из комнаты, как половица на пороге привычно скрипит под твоей ногой — ты так и не запомнил, что нужно её обходить, а я так и не сказала тебе, потому что этот скрип был для меня метрономом, отсчитывающим начало прощания.

На лестнице ты всегда шёл неторопливо, будто спешить в эти минуты казалось тебе неприличным, недостойным человека, который только что был так близко к чужому телу и душе, а теперь возвращался к законной. Я слушала шаги и считала их, как считала всегда, — раз, два, три, — с той механической покорностью, с какой считают удары сердца больного, ожидая, когда оно остановится.

Четыре, пять, шесть.

Обычно на этом счёте я закрывала глаза крепче и представляла, как растягиваю каждый следующий шаг, задерживаю тебя мысленно на площадке, у окна, у перил, лишь бы звук не оборвался, лишь бы ты не исчез из слышимости совсем. Я делала так десятки раз, будто верила, что если достаточно сильно держать звук в голове, то и человека, которому он принадлежит, можно удержать тоже.

В это утро я не стала.

Семь, восемь, девять, десять.

Я разжала пальцы, которыми до этого сжимала край одеяла, сама не заметив когда, и позволила счёту закончиться там, где он заканчивался естественно, без моего вмешательства, без попытки продлить агонию ещё на секунду. Впервые за шесть месяцев я не держала тебя. Я отпустила звук так же просто, как отпускают выдох.

Внизу хлопнула дверь — тихо, аккуратно, ты всегда закрывал её бережно, будто боялся разбудить весь дом, хотя дом состоял из меня одной. И следом, почти сразу, я услышала другой звук — шарканье обуви по деревянному полу, короткую паузу, скрип половицы у входа.

Твои ботинки, которые всегда стояли носками к выходу, наконец ушли вместе с тобой.

Я лежала в предрассветной серости, глядя в потолок, и думала о том, что за все эти месяцы обувь у моего порога была самой честной частью тебя — она никогда не притворялась, что останется. Она всегда знала раньше меня, что уйдёт.

Ты ещё не знал, что уходишь насовсем. Ты думал, что это просто утро, одно из многих, что вечером или через неделю снова окажешься здесь, снова снимешь эти же ботинки и поставишь их так же — носками к побегу. Ты не мог знать, лёжа рядом со мной всю ночь и уходя от меня сквозь сон, что человек, оставшийся в этой постели, впервые смотрел на твою спину не с болью узнавания, а с холодным, почти хирургическим спокойствием прощания.

Я слышала, как заводится машина под окном, как звук мотора удаляется по заснеженной улице, растворяясь в утренней тишине, и подумала: вот и всё, вот так это и заканчивается — не криком, не разбитым бокалом, а просто тем, что однажды перестаёшь считать шаги вслух внутри себя и позволяешь тишине быть просто тишиной.

* * *

Камин почти погас, только угли ещё дышали внутри себя, красным и тихим, как будто помнили огонь и стыдились его отсутствия. Я сидела перед ним, завернувшись в плед, и вдыхала подушку, на которой ты спал, — там осталось что-то от тебя, тёплое и знакомое, что-то, что я не смогу назвать словом, потому что запахи не называют, их узнают телом. Я вдыхала это в последний раз так же, как читают письмо, зная, что дальше сжигают его.

Бокал стоял на столе рядом со мной, наполовину полный, и я впервые за все эти месяцы не бросила его в камин. Раньше в такие утра я делала это машинально, будто у моей боли был свой ритуал, требующий звона стекла и красных брызг на белом ковре, будто без разбитого бокала мне не верилось бы, что мне действительно больно. Сегодня рука не поднялась. Я просто поставила его на стол, аккуратно, как ставят точку в конце длинного, слишком длинного предложения, и посмотрела, как в остывающем вине дрожит последний уголёк света.

Я встала и подошла к каминной полке, туда, где среди фотографий в простых рамках и одной высохшей веточки лежала пуговица. Твоя пуговица, оторвавшаяся от пальто в один из вечеров, когда ты торопился и путался в рукавах, боясь опоздать домой, боясь, что жена спросит, где ты был так долго. Я тогда подняла её с пола и сказала, что сохраню, и ты усмехнулся, как усмехаются на что-то милое и незначительное, не понимая, что для меня это будет единственная вещественная доказательство того, что ты вообще существовал в моей жизни не только в виде шагов на лестнице и следа на подушке.

Я взяла её в кулак и сжала так сильно, что почувствовала, как край впивается в кожу, оставляя маленький полумесяц боли на ладони. Боль была почти приятной, потому что была моей, потому что я сама её выбрала, а не получила в подарок от тебя, как получала все остальные полгода. Я подумала, что, может быть, это единственное, что я возьму с собой, если решусь уйти, — не платья, не украшения, не письма, которых ты никогда не писал, а маленький кусочек пластика с двумя дырочками, впитавший в себя весь твой запах и всю мою глупость.

И вот тут, сидя с этой пуговицей в кулаке, глядя на угли, я поняла то, что, наверное, знала уже давно, просто боялась произнести даже внутри себя: я больше не могу отличить, где кончается любовь к тебе и начинается боль от тебя. Они срослись, как срастаются кости, если их не лечить вовремя, срослись неправильно, криво, но так прочно, что теперь любое движение отзывалось одинаковой болью в обоих местах. Я любила тебя — нет, вру, и сейчас люблю, — и именно поэтому мне было так больно, а мне было так больно именно потому, что я любила. Это было одно чувство, разделённое пополам искусственно, только для того, чтобы можно было и дальше жить с тобой рядом, притворяясь, что одна половина — счастье, а другая — просто цена за него.

Носить это дальше значило медленно перестать быть собой. Я уже видела, как это происходит: как я становлюсь идеальнее после каждой ночи слёз, как выпрямляю спину чуть сильнее, чем нужно, как надеваю красное не для того, чтобы понравиться, а для того, чтобы не рассыпаться на глазах у людей, у тебя, у себя самой. Ещё немного — и от меня осталась бы только броня, безупречная, холодная, с пустотой внутри там, где раньше было сердце.

Мысль об уходе, которая раньше приходила ко мне робко, по краю сознания, как приходит непрошеный гость, которого стыдно прогнать, но и принять страшно, — эта мысль вдруг встала посреди комнаты во весь рост и посмотрела на меня прямо. Она больше не спрашивала разрешения. Она просто была. Без слёз, без крика, без того театра боли, который я так старательно разыгрывала для себя одной все эти месяцы у этого самого камина. Просто тихое, окончательное — да. Я уйду.

Я подошла к окну и отдёрнула штору. Снег падал за стеклом так же спокойно, как падал в тот день, когда я впервые приехала в этот город, — крупными, неспешными хлопьями, будто у зимы было бесконечно много времени и ей незачем было торопиться. Тогда я смотрела на этот снег и верила, что он укроет мои раны, спрячет их подо льдом до весны, а весной их не будет вовсе. Я не знала, что уеду отсюда более раненой, чем приехала, что заберу с собой боль, которой не было у меня раньше, ту самую, что теперь срослась с любовью так, что их не разнять.

Но, глядя на этот снег сейчас, сжимая в кулаке пуговицу, оставляющую след на моей ладони, я почувствовала ещё что-то, кроме боли. Что-то похожее на воздух после долгого сна в тесной комнате. Может быть, впервые за долгое время я была не только раненой.

Может быть, я была свободной.

Вы ознакомились с фрагментом книги.

Для бесплатного чтения открыта только часть текста.

Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:


Полная версия книги

Всего 10 форматов

bannerbanner