Читать книгу Античная наука в социальном и культурном измерении (Леонид Яковлевич Жмудь) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
Античная наука в социальном и культурном измерении
Античная наука в социальном и культурном измерении
Оценить:

5

Полная версия:

Античная наука в социальном и культурном измерении

Во многом платоник Койре был антиподом Сартона, проявлявшего «большой энтузиазм к Аристотелю и яростное презрение к Платону»78, и ему, как целеустремленному новатору, приходилось многое опровергать в предшествующей историографии науки. Главным его противником, естественно, стал позитивизм – «сын неудачи и отречения», как он окрестил его однажды, – ведь «вирусом позитивистской эпистемологии» оказалась заражена не только наука, но и ее историография79. Если Конт связывал наступление позитивной стадии в астрономии с Александрийской школой, а в физике – с Галилеем, то Койре, признавая позитивизм математической астрономии греков, считал эту традицию в высшей степени ретроградной, а Галилея – платоником. Тем самым он подвергал переоценке теорию другого своего знаменитого предшественника, Пьера Дюгема, физика, ставшего историком и философом науки. Принимая тезис позитивистов, что метафизика и религия находятся за границами науки, Дюгем пришел к выводу, что самое ценное в физической теории – это ее способность соответствовать данным наблюдения и давать точные предсказания, не претендуя на постижение физической реальности80. Когда, вслед за Контом, он обратился к историческим истокам своей концепции, называемой конвенционализмом или инструментализмом, то также нашел их в античности – здесь, как считают многие, можно найти если не всё, то почти всё.

Начиная с Евдокса греческая математическая астрономия занималась поиском такой комбинации равномерных круговых движений, которая объясняла бы видимое нерегулярное движение планет по небосводу; этот принцип был назван «спасением явлений». Качественную модель Евдокса сменила количественная модель Гиппарха, способная давать точные предсказания о положении светил; ее, в свою очередь, усовершенствовал Птолемей. Эти модели естественным образом отвлекались или, точнее, отталкивались от физической природы небесных тел и объясняли их движения математически, что было истолковано Дюгемом и Койре прямо противоположным образом. Первый видел в этом разумное ограничение своих предшественников-инструменталистов, их отказ выходить за пределы математического описания небесных явлений и обращаться к натурфилософским спекуляциям о том, как устроен физический мир. Второй объяснял отсутствие в античности научной физики тем, что греческая наука и не хотела ее создавать, будучи уверенной, что математическая астрономия возможна, а математическая физика – нет81. Греческие астрономы-позитивисты, писал Койре,

разработали и усовершенствовали метод научного мышления – наблюдение, гипотетическую теорию, дедукцию, наконец, проверку новыми данными, но оказались неспособными проникнуть в тайну истинных движений небесных тел и в результате ограничили свои амбиции «спасением явлений», то есть чисто формальным подходом к данным наблюдений. Он позволял делать успешные предсказания, но ценой этого стало принятие окончательного развода между математической теорией и лежащей в ее основе реальностью. […] Восстав против этого традиционного пораженчества, современная наука от Коперника… до Галилея и Ньютона и совершила свою революцию против стерильного эмпиризма аристотеликов, революцию, основанную на глубоком убеждении, что математические науки суть нечто большее, чем формальное средство упорядочивания фактов, что в них лежит ключ к пониманию природы82.

К сожалению, и Дюгем, и Койре ошибались, рисуя греческих астрономов и философов инструменталистами и позитивистами. В тех случаях, когда мы можем это проверить, выясняется, что они были реалистами, то есть разделяли определенные представления о физическом устройстве мира и стремились его познать83. Этот факт мог бы порадовать Койре, стойкого адепта реализма, но вместе с тем он лишает силы одну из главных антитез, лежащих в основе его историографии науки, а именно противопоставление греческой науки науке новоевропейской: от замкнутого космоса к бесконечной Вселенной, от мира приблизительности к универсуму прецизионности, от конкретного пространства Аристотеля к абстрактному пространству евклидовой геометрии и т. д. Реконструкция такого шедевра прецизионной механики как механизм из Антикиферы (см. ниже, 7.9) еще раз показала цену антитезам такого рода.

Дюгем, после того как неожиданно открыл для себя средневековую науку (ее начали серьезно изучать до него) и постарался увлечь ею других, постоянно подчеркивал континуитет между наукой, в частности механикой античности, средневековья и раннего Нового времени. Арабское средневековье сохранило и передало науку в Европу, а западное ее творчески развило, предвосхитив и подготовив ее успехи в эпоху Возрождения84. «Наука в своем прогрессивном развитии не знает внезапных изменений. Она растет, но постепенно. Она продвигается, но шаг за шагом»85. Существенно, что градуализм помогал Дюгему выступать против традиционной истории науки, «искаженной предрассудками и ограниченной упрощениями», поскольку она всегда возвеличивала креативность Возрождения за счет католического средневековья. Атеист Койре, свидетель и участник трех русских революций, напротив, не уставал повторять: экспериментальная наука раннего Нового времени родилась в результате тектонических сдвигов в мышлении, самым ярким проявлением которых стала научная революция XVII в.86 Именно Койре внес решающий вклад в разработку концепции научной революции, он же всецело способствовал утверждению взгляда, сформулированного, впрочем, до него, что наука Нового времени фундаментально отлична от античной науки. Место единой науки Сартона занимают разные науки, и различия между ними со временем лишь увеличиваются.

К началу 1930‑х годов, когда Койре всерьез занялся историей науки, в Советском Союзе уже сформировалась марксистская интерпретация науки как составной части идеологии, отражающей развитие производительных сил и классовые интересы и потому партийной в каждой из своих дисциплин, включая математику87. В 1931 г. на II Конгрессе по истории науки и техники в Лондоне она была представлена западной публике, в частности, в докладе Бориса Гессена о том, что «Начала» Ньютона порождены в конечном итоге потребностями раннего капитализма88. Социально-экономический анализ науки произвел впечатление в первую очередь на тех британских ученых, кто уже симпатизировал марксизму и социализму (Джозеф Нидем, Джон Бернал, Бенджамин Фаррингтон). У Койре примитивизирующий догматизм Гессена не мог вызывать ничего, кроме отторжения. Однако он последовательно отвергал и все другие социологические и социально ориентированные интерпретации науки, марксистские и немарксистские, утверждая, что социальная среда является необходимым условием зарождения и развития науки, но все же не объясняет их (не случайно принципиальные изменения в науке Койре вслед за Башляром называл «интеллектуальными мутациями»):

Поэтому мне кажется напрасным желание вывести греческую науку из социальной структуры города или даже из агоры. Афины не объясняют ни Евдокса, ни Платона. Тем более Сиракузы не объясняют Архимеда или Флоренция – Галилея89.

В итоге, когда в 1950‑е гг. в историографии науки оформилось противостояние интерналистов и экстерналистов, Койре стал символом первого направления, притом что в его собственной «внутренней» истории наука и философия были неразделимы.

7. Социальный поворот

Экстернализм в его ранней советской версии диалектического и исторического материализма был порожден не историей науки, а логикой политической борьбы против буржуазного мира и его идеалистической философии, за полный контроль над наукой. Эта логика, обоснованная Лениным в «Материализме и эмпириокритицизме» извечным противостоянием двух линий – Демокрита и Платона, материализма и идеализма, науки и религии, поощряла рассмотрение любой философской и научной проблемы древности с точки зрения текущей социально-политической ситуации. В 1925 г. М. Я. Выгодский, один из основателей советской школы истории математики, тогда еще аспирант, прочел доклад, где доказывал реакционную роль Платона в развитии точных наук и предлагал социально-классовый анализ греческой математики. Ее производственными корнями оказываются торговля, ремесла и мореплавание, а социальной базой – торгово-промышленный класс, боровшийся против аристократии. Ионийские математики были эмпириками и прогрессивными материалистами, реакционную аристократию представляли пифагорейцы, которые, собственно, ничего толком в математике и не сделали. Практику Выгодский соединял с математикой с помощью «потребностей», этого универсального инструмента марксистского анализа: из потребностей мореплавания якобы возникает проблема конструкции солнечных часов – гномона, хотя гномон, заимствованный греками у вавилонян или египтян, к мореплаванию отношения не имеет; геометрия круга ставится в тесную связь с развитием керамического производства в Аттике, как будто гончарный круг требует больше геометрии, чем, скажем, тележное колесо!90

Друг и учитель Выгодского С. Я. Лурье, талантливый филолог-классик и увлеченный исследователь греческой науки, развивал его тезис о том, что «именно ионийская революционная буржуазия, а не мистически настроенная феодальная знать Великой Греции была носителем прогресса в области математики»91. С точки зрения исторического материализма буржуазными могут быть не только историография или социология:

Естественно ожидать, что классовая точка зрения должна сказываться и в математике, и в механике. Особенно ярко это должно быть заметно для тех эпох, когда математика и механика еще не располагали столь большим количеством бесспорных фактов… И действительно, в истории античной науки мы видим борющиеся между собою математические и механические системы, из коих одни имели базой идеологию землевладельческой аристократии, другие – городской демократии92.

Именно классовая борьба, по мысли Лурье, вызвала массированную фальсификацию античной истории науки, чем он и объяснял скудность свидетельств об открытиях Демокрита, «возможно, величайшего из когда-либо живших математиков»:

В самом деле, поколениям греческих реакционных математиков, идейным родоначальником которых был Платон, удалось совершенно исказить традицию и стереть почти совершенно всякие следы работы длинной вереницы математических деятелей VI и V вв., отправлявшихся не от отвлеченных умозрений, а от практических запросов жизни; последним в этой цепи был гениальный Демокрит, который для противодействия натиску на математическую науку метафизика Зенона подвел под эту материалистическую науку философское обоснование93.

В середине 1930‑х годов подобные построения стали официально критиковать за вульгарный социологизм. Когда Выгодский, исключенный из партии за честную книгу о Галилее, увлекся, с подачи Лурье, математикой Египта и Вавилона, то в своей монографии он уже не упоминал ни о классовой основе арифметики в древнем мире, ни о «буржуазном» характере западной историографии науки94. Лурье остался верен реконструированной им «атомистической геометрии», что привело к его противостоянию с профессиональным сообществом советских историков математики95. Практиковавшийся в СССР социально-экономический, в первую очередь классовый анализ содержательной стороны науки был идеологически мотивирован и идеологически же обоснован, а потому оказался несостоятельным. Изучение науки как организованной социальной деятельности прекратилось, после того как в 1929 г. социология была объявлена буржуазной лженаукой и запрещена.

Работы западных марксистов, таких как Д. Стройк, Б. Фаррингтон, Дж. Бернал96, отличались, как правило, меньшим догматизмом, но едва ли большей убедительностью в трактовке внешних факторов развития науки в античности. Они тоже не сумели выработать ни методов, ни теорий, позволяющих историкам науки, в том числе и не марксистам, анализировать ее социальное измерение. Всякий раз речь шла об отдельных причинах, объясняющих возникновение античной науки или, что гораздо чаще, ее неразвитость по сравнению с новоевропейской. В числе общих для марксистов негативных факторов, которые они заимствовали у своих предшественников, были разрыв между наукой и техникой, теорией и практикой, рабство, презрение к ручному труду и сильная зависимость от философии (ср. ниже, 7.2). Самый оригинальный из них, Эдгар Цильзель, неортодоксальный марксист, входивший в Венский кружок неопозитивистов, добавлял к этому отсутствие в античности понятий научного прогресса и научного сотрудничества97. Размышляя о мотивации греческих ученых, Цильзель отрицательно оценивал их стремление к славе, поскольку оно мешало незаинтересованным поискам истины и служению объективным идеалам, двигавшим ученых Нового времени (ср. ниже, 4.4). Достаточно прочесть начало «Пробирщика» Галилея, чтобы убедиться, насколько материалист Цильзель идеализировал творцов науки модерна. Хотя предпосылки Цильзеля и его предварительные выводы (судьба не дала ему развить свои идеи) принципиальным образом отличались от концепции Койре, им присуще одно общее качество: достижения науки раннего Нового времени они объясняли теми же факторами, отсутствие или недостаток которых в греческой науке считали причиной ее неудач. Флорис Коэн, не раз отмечавший такой подход в историографии научной революции, назвал его зеркальным отображением98. В какой мере этот подход подтверждается материалом, а в какой является априорным, нам еще предстоит выяснить.

Реальной альтернативой интернализму Койре и его последователей, несколько десятилетий доминировавших в историографии науки, стала не марксистская интерпретация, а по-настоящему продуктивное направление, социология науки. Ее пионером был Роберт Мертон, ученик другого русского эмигранта, Питирима Сорокина, одного из основателей эмпирической социологии, в молодости члена той же партии эсеров, что и Койре. Первая часть диссертации Мертона «Наука, техника и общество в Англии XVII в.», опубликованной с помощью Сартона в 1938 г., за год до «Этюдов о Галилее» Койре, прилагает к науке тезис Макса Вебера о роли протестантской этики в развитии капитализма, а во второй заметно влияние доклада Гессена. Однако если Гессену ответ на вопрос, в какой мере практические потребности направляли интересы ученых, был известен заранее, то выводы Мертона были далеки от догматизма99. Вскоре он перешел к исследованию ценностей, норм и институтов науки, в системе координат Гессена отсутствовавших. Интерес Мертона к «социокультурному фону науки» и эмпирическим методам его исследования родственен интересам Сорокина, которому он помогал собирать и обрабатывать материал для главы о науке в его «Социальной и культурной динамике»100. Для бескомпромиссного идеалиста и антимарксиста Сорокина не только формы знания, но и социальная структура определялись господствующим типом культуры101, в то время как независимо мысливший Мертон искал между наукой и влияющими на нее факторами функциональные связи, не придавая статус первичного ни одному из них. Благодаря его исследованиям много раз повторявшаяся мысль о влиянии общества на развитие науки получила наконец свое конкретное и очень значимое наполнение, а сама наука впервые стала систематически рассматриваться в том числе и как социальный институт.

Интересы Койре и Мертона, подходивших к науке едва ли не с противоположных позиций, пересекались в XVII в., правда, героями Мертона были здесь не любимые Койре последователи Бэкона, эмпирики и утилитаристы. Как правило, социология науки изучает современность и редко заглядывает в прошлое, но, поскольку Сорокин занимался исторической социологией, а Сартон историей науки, диссертация их ученика Мертона стала примером исторической социологии науки102. И в диссертации, и в более поздних его работах, посвященных ценностям науки, XVII век предстает временем, когда начинает складываться автономный социальный институт науки и ее этос. Мертон практически не заходил в историю науки дальше XVI в., и, хотя он нигде прямо не противопоставлял античную науку новоевропейской, растущее влияние его трудов в 1960–1970‑е гг. и развитие социологии науки в целом способствовали широкому распространению идеи о том, что наука как социальный институт зарождается в XVII в. и, соответственно, что раньше этот институт не существовал. В результате к эпистемологическим различиям между греческой и современной наукой, которые подчеркивал Койре, добавились социальные и институциональные. И если Койре все же считал, что «наука нашего времени, как и наука греков, по сути, является theoria, поиском истины»103, то социология науки склоняла к тому, чтобы принять только часть его тезиса: в отличие от современной греческая наука представляла собой чистую theoria, лишенную социальной поддержки и институциональной опоры.

8. Ограниченность античной науки

Недостатки античной науки и препятствия на ее пути, ставшие причинами ее упадка, отмечали и раньше, но обычно мимоходом, без подробного анализа. Блестящий знаток античной культуры Якоб Буркхардт подчеркивал, что врагом греческой науки был не только миф, но и государство, полис, который был чужд научным изысканиям и не занимался организацией науки и научным образованием, так что, если бы не внутренняя потребность ученых, их призвание (Beruf), наука никогда бы не состоялась (см. ниже, 6.3). Свободная от поддержки и вмешательства государства, наука была сугубо частным делом греческих ученых, осуществляемым на их собственные средства и на свой страх и риск104. В классической «Истории физики» Ф. Розенбергер указывал, что греки создали сначала философскую физику, а затем математическую, но почти не продвинулись в развитии экспериментальной, что привело к упадку этой науки после Птолемея105. По Цейтену, упадок греческой математики произошел прежде всего в силу внутренних причин: ее достоинства – геометрическая форма и стремление к логической непогрешимости доказательства и точности выражений – оказались ее же недостатками106. Лориа оспаривал мнение Цейтена, что существовавшие тогда методы геометрии не годились для преодоления ее внутренних трудностей, резонно указывая, что в раннее Новое время те же методы Евдокса, Архимеда и Аполлония стали мощным фактором развития геометрии. Отказываясь остановиться на какой-то одной причине упадка, он отмечал, в частности, римское господство, а также то, что в период империи геометрия перестала быть модной наукой107.

Мах видел слабость античного естествознания в том, что «ремесло и вообще физический труд презирались в древнем мире и существовала резкая грань между рабами… наблюдавшими природу, и господами, которые занимались на досуге умозрениями, но природу часто знали только понаслышке»108. По мнению Даннеманна, древний мир не знал последовательного научного метода естествознания, тогда как новая наука вызвала к жизни мощную технику, незнакомую древности, а человек, став на путь экспериментального исследования, сделался повелителем природы109. Гейберг в своем очерке истории античной науки писал, что после II в. до н. э. «бодрая смелость и творческая гениальность великой эпохи исчезли». Указывая на внешние причины (постоянные войны, отсутствие поддержки правителей, равнодушие публики), он заключал:

Но и независимо от этих неблагоприятных внешних условий вполне естественно, что подобный могучий расцвет наук не мог продолжаться беспрерывно. За ним неизбежно должен был последовать период усвоения и переработки полученных результатов, а прежде чем успел проявиться новый расцвет наук, всего мира коснулось холодное дыхание Рима110.

Как видим, среди называемых в конце XIX – начале XX в. причин есть и внутренние ограничители греческой науки, не позволившие ей развиться дальше, и внешние препятствия, политические и/или социальные, а также их различные сочетания. К 1930‑м годам ограниченность античной науки становится самостоятельной темой, обсуждаемой все более активно. Взгляды разных ученых и философов на этот предмет следует рассматривать как симптомы накопившихся сдвигов в отношении к античной науке, ускоренных разломом Первой мировой войны. Прослеживая это отношение от эпохи Возрождения, можно заметить: вплоть до XVII в. вновь открытая наука греков оставалась современной, к середине же XX в., многократно превзойденная, она из «своей» превратилась в «чужую», смотреть на нее стали сквозь призму принципиальных изменений, происшедших в науке и обществе. Подобные голоса, разумеется, звучали и раньше. Адепт новой науки Мах, протестуя против засилья латыни и греческого в школе, не скупился на риторику: «Должны ли греки, с их ограниченным полисным кругозором… навсегда оставаться нашим высшим образцом?.. Разве нет ничего лучшего, чем Аристотель с его неспособностью учиться у фактов?.. Неужто бы мы действительно совсем пропали, если бы до нас вообще не жили греки?»

Наша культура, несомненно, началась с античной… однако постепенно она приобрела полную самостоятельность. Она намного возвысилась над античной и следует по совершенно новому пути. Центр ее тяжести лежит в математическом и естественно-научном образовании, которое пронизывает не только технику, но постепенно и все другие сферы… Следы античных представлений, все еще находящиеся в философии, юриспруденции, искусстве и науке, скорее мешают, чем помогают им, и перед лицом развития наших собственных взглядов надолго они не устоят111.

В историко-философском плане этот же сдвиг ярче других отразил популярный историософ Освальд Шпенглер в своем «Закате Европы» (1918): не существует одной математики, есть множество математик, греческая математика исчезла из мира, чтобы дать место арабской, наша математика пришла на смену арабской «как новый росток на новой почве». Будучи учением о наглядных величинах, античная математика не знала никаких других чисел, кроме натуральных, иррациональные числа остались «недосягаемыми для греческого духа»112. Замкнутый эллинский космос чужд бесконечному абсолютному пространству нашей физики – разве это не похоже на концепцию Койре, который на Шпенглера, естественно, никогда не ссылался? Сам Койре оставил по поводу изменений в историографии широко известный комментарий:

Историк проецирует в историю интересы и шкалу ценностей своего времени и только в соответствии с идеями своего времени – и своими собственными идеями – он производит свою реконструкцию. Именно поэтому история всегда обновляется, и ничто не меняется более часто и более быстро, чем неизменное прошлое113.

Действительно, от Монтюкла до Лориа предметом историографии были в первую очередь точные науки в античности, в том числе и разделы математической физики, то есть дисциплины, которые вполне состоялись в древности. Оформившееся в первой половине XX в. понятие «античная наука» гораздо шире: в него вошли натурфилософская физика, зачатки наук о живой природе и медицина, в историографии которой в 1930‑е гг. также наметился философский поворот, сближающий ее с историографией науки. Поэтому речь теперь шла, как правило, об ограниченности античной науки в целом, хотя свидетельства этого могли браться из одной или нескольких дисциплин или даже из натурфилософии, обычно из Аристотеля, чью физику сравнивали с физикой Галилея и Ньютона. Наука Нового времени, опять-таки взятая в целом, была принята за норму, и с ней методически сопоставляли греческую науку, отмечая, в частности, отсутствие в ней непрерывного прогресса, хотя сравнение, скажем, с арабской математикой дало бы совсем другую картину. Контраст между закончившейся и потому ограниченной античностью и постоянно развивающейся, не имеющей границ современностью бросался в глаза именно в тех областях, где прогресс был особенно нагляден, – науке и технике, а не в философии, поэзии, изобразительном искусстве или архитектуре.

Очевидное превосходство европейской науки над греческой сформулировал еще Гленвилл; с тех пор оно не вызывало сомнений и почти не требовало специальных объяснений, согласуясь с кумулятивным развитием науки. Как правило, древнюю и новую науку сравнивали в контексте того, каким образом теории и методы греков сначала подготовили становление науки XVI–XVII вв., а затем были ею превзойдены. Так, Лурье прослеживал историю метода исчисления бесконечно малых от Демокрита до Эйлера и Лазара Карно, а Сартон описывал, как книгоиздание в 1450–1600 гг. способствовало включению античных текстов в общий корпус научной литературы и стимулировало новые идеи114. Теперь контекст начинает меняться. Ученые разных направлений приходят к идее о принципиальной новизне науки модерна как в когнитивном, так и в социальном плане. Проблема видится уже не в том, чем Ньютон превосходил Птолемея, а в том, почему в античности не появился и не мог появиться свой Ньютон. Поскольку в социальном плане наука античности проигрывала современной больше, чем в когнитивном, причины ее неудач социология науки стала искать именно в этой сфере.

Один из ее пионеров, израильский социолог Иосиф Бен-Давид, выдвинул идею, что люди, которые стали считать себя учеными, впервые появились лишь в XVII в.; тогда же возникла социальная роль ученого как человека, всерьез занимающегося приращением научного знания. Благодаря этому научные занятия были институционализированы, то есть признаны законной и даже престижной социальной деятельностью, что и послужило причиной их огромных успехов. Античная наука была очевидным контрпримером этой идеи, и Бен-Давид, рассмотрев ее в специальной главе, заключил:

bannerbanner