Читать книгу Кинжал во тьме (Константин Кохан) онлайн бесплатно на Bookz (14-ая страница книги)
bannerbanner
Кинжал во тьме
Кинжал во тьме
Оценить:

5

Полная версия:

Кинжал во тьме

Эйлу стоял в тени и понимал, что ни сейчас, ни сегодня эта дверь для него не откроется. Встретиться можно лишь утром. Живым. Он вышел тем же тихим ходом, опередив закрытие ворот, и до рассвета обошёл весь Божественный район – не чтобы смотреть, а чтобы время шло. Ноги, впрочем, решили иначе: на пороге Храма Восьмерых он почувствовал, как усталость врастает под кожу. В храме всегда были рады бездомным и нищим; свечи горели мягко, полы держали тепло, и дыхание чужих людей звучало как общее море.

Он лёг рядом с колонной, подальше от прохода, подложил под голову мешок, накрыл лицо краем плаща. Последней мыслью было, что снег за окнами кружит так же, как пепел в горне.

Следующей… не было: сон пришёл быстро, как стража на смену.

***

Глава X: Последствия того, что суждено было сделать

Не зная своего предназначения, мы будем ходить лишь кругами, постоянно спотыкаясь о камни на земле. И только обратив на них внимание, мы разрушим эту петлю, неосознанно пойдём другой дорогой. Пойдём новым путём.

– неизвестный

Пробуждение пришло не звуком и не сном, а холодной линией на коже. Тонкая, как волос, кромка легла к горлу: дыхни сильнее и почувствуешь, как она входит под кожу. Сначала он ощутил именно это – чуть солоноватую сырость стали и её нечеловеческое терпение, а уже потом открыл глаза. И увидел пустоту. Не темноту комнаты, не полумрак храма вязкую, глухую, маслянистую тьму без стен и потолка, без источника, без конца. Дыхание не находило себе места, возвращалось назад, как от стеклянной плиты, и расплывалось туманом прямо у губ. Сердце билось в горле, будто пытаясь вытолкнуть из него чужой металл.

– Ты слишком крепко спишь для того, кто должен был умереть… – голос разлился у самого уха, женский, ровный, как вода по камню, без теплоты, без запаха. – Но Повелитель Пустоты решил иначе: охотник ушёл, жертве дан шанс… Понимаешь? Это не имеет значения. Контракт должен быть исполнен. Владыка жаждет вторую душу, Эйлу Хартинсон. Выбор за тобой.

Эти слова не прозвучали, а вкололись тонкими иглами под кожу. Тьма на миг моргнула. Сухой хлопок – как ладонь по камню, как взрыв воздуха в запертой амфоре – и кромка у горла исчезла. Где-то рядом со звоном упало железо, но звук пришёл будто из другой комнаты, через стену, которую нельзя открыть. Мир складывался из одной-единственной детали: двери. Прямоугольник темнее тьмы, медленно втягивающийся в себя. Петли жалобно скрипели, и казалось, что этот скрип держит свод неба.

Он рванулся телом к привычному укрытию – рука ушла под лежанку, пальцы встретили холодную пыль, занозу, щепу. Меча там не было. Воздух пахнул сырым камнем и воском. Взгляд дёрнулся к двери – ножны висели на ручке, насмешливо покачиваясь, словно чужая ладонь только что достала их из-под кровати и оставила на виду. Эйлу одним движением сорвал их, Сумрак вышел с глухим, масляным шипом, будто не клинок, а зверь выдохнул из тёплой пасти, и он, босыми нервами ощущая пустоту впереди, выскользнул в коридор.

Коридор встретил его ночной немотой. Каменные стены хранили дневное тепло только в памяти. На гвоздях у колонн дымились огарки свечей; стекло витражей резало лунный свет в тонкие лезвия, бросая их на пол цветными шрамами. Где-то далеко перевернулся спящий, древесина скрипнула, как старое седло; сквозняк протиснулся под сводом и вздохнул в пустую нишу. Больше – никого. Ничего живого, кроме собственного дыхания и того холодного, причинного зуда, что шёл от гарды Сумрака в ладонь и отдавался болью в глазу.

– Что это была за сука?! Проклятье! – голос ударил в арку, отскочил, вернулся чужим – более глухим, более злым, чем был.

Он вернулся к своим вещам, уже не торопясь, и внимание, как зверь, распласталось по всем звукам разом. Мешок лежал там, где он его оставил. Верёвка завязана так, как вяжет только он. Но записка… На листке, где ещё вечером его имя резало глаз чёрной костью, теперь жирнело чужое. И было оно не просто выведено – зачёркнуто, как ножом по коже, с заломленным волокном бумаги, со рваным, злым штрихом. Внизу была новая строчка. Не чернилами, а как будто сажей, впрессованной в бумагу горячим гвоздём:

«Этот клинок живой. У него есть душа, Эйлу Хартинсон. Питается он кровью, кровью невинных. Страдание – так Владыка Смерти прозвал его.»

Лист пахнул дешёвым воском, пылью и железом. Его края стали ломкими от холода, и шрифт местами вздувался, как если бы писали в дрожь, по сырой бумаге. Ниже – голая география: название города, перекрёсток, вывеска трактира, окно, этаж, час. Никакой поэтики, никакого пожалуйста – инвентарь для убийства, аккуратно подшитый к чужому делу.

Он выдохнул ртом, чтобы услышать собственный пар. Глаза сами закрылись, пальцы сжали лист так, что волокно тихо хрустнуло в кулаке. Холод прошёл в ладонь, поднялся по предплечью, упёрся осиновым клинышком в плечо и там остался. Сумрак лежал на коленях тёмной водой. Без бликов, без привычной холодной искры, как будто сам прислушивался. Эйлу провёл большим пальцем вдоль ребра (по кромке нельзя – привычка) и, не зная, слышит ли он, или додумывает, поймал тонкую, еле заметную ноту, как если внутри клинка натянута струна и кто-то коснулся её ногтем. Гарда отозвалась терпким покалыванием, будто сталь дышит через кожу.

Мысли налетели гурьбой.

«Контракт. Вторая душа. Повелитель Пустоты. Владыка Смерти. Кто заплатил? Кому я мешаю? Почему – сейчас? Если оружие – живое, то чьё в нём ухо и чей язык? Если жрёт невинных – кто именно считает, кто невиновен?.. Вздор! Идти – куда? Утром. На свету. Так лучше слышно правду, чем ночью, когда правды всегда слишком много…»

Он сложил бумагу вчетверо, проверил швы на внутреннем кармане, спрятал так, чтобы край листа упирался в плотную строчку и не смещался. Клинок убран в ножны; кожа приняла сталь мягко, как тёплая вода принимает брошенный камень. Плащ он подтянул выше, прикрыл щёку мехом: пусть чуткая кожа не слушает лишнего. Лёг не спать, а лежать на часах: лицом к проходу, рукоять под ладонь, одна нога упором в пол, другая расслаблена. Слушать. Дожидаться, пока храм вернётся к своему ритму.

Мир постепенно занял свои места. Догорающие свечи шептались между собой на языке копоти и воска. За витражом лунный свет натягивал на стекло холодные струны и извлекал из них такие тонкие ноты, что уши называли их тишиной. В стенах трескался ледяной пух – камень дышал от ночного мороза. Где-то впереди сторож сглотнул, перекатил сон с одного плеча на другое. Снаружи, на ступенях, снег перешёптывался с ветром.

***

Протопав по узкому переходу, где пахло соломой, кисловатыми тряпками и тёплым дыханием людей, он вышел из хлева для нищих в главный неф. Воздух сразу изменился: стал высоким, звуковым. Любой шаг обретал эхо и возвращался откуда-то из-под купола, уже не его шагом, а чем-то общим, храмовым.

Зал вздымался окелъров на десять – вертикаль почти физически давила на грудь. На самом верху, в круглом глазке купола, переливалась древняя мозаика: сотни крошечных каменных перьев складывались в историю сотворения, как её помнят нордлинги. В одном секторе Архаэль – в северном изводе он же Дракон-Творец – выгибался огненной дугой над первыми глыбами суши; в другом Джеггохар рассыпал над миром звёздную крошку; в третьем Нилъторугг ковал в снегах клинки ветров; дальше Эльнура разводила тёплые воды в руслах рек, Вархасс ставил чаши весов над врагами, Киринфош вплетал тропинки судьбы в рисунок гор, Архаринн вёл меру времени, а Шор, отлившийся мраморной тенью, смотрел на край мира, храня дверь. По центру самой мозаики – звезда Суур, золотое сердце, в которое была вписана главная люстра: круг свечей, словно коловрат, пропитанный воском и вековой копотью.

От люстры вниз на длинных цепях, пригвождённых к рёбрам широких арок, спускались другие, поменьше: восковые светильники, у каждого своё маленькое озерцо тепла. Пахло сгоревшим мёдом, ладаном и камнем, который веками пил дым и теперь сам пах им, как старая молитвенная книга пахнет руками. Свет не столько освещал, сколько медленно, терпеливо отмывал тьму слоями, приучая её к утру.

Золочёные рамы вдоль стен ловили эти отблески и возвращали их неспешными бликами. Внутри были видения: божества в человеческом взгляде, святцы с тонкими суровыми лицами, драконы, что то ли враги, то ли старшие братья. Рядом с каждым полотном – столик на резных ножках, на нём – молитвенник в потёртом переплёте и низкий канун с освящёнными свечами: у некоторых фитили уже наклонены, будто кто-то только что уходил. Дальше, напротив самого громоздкого витража, где Дракон-Творец раскрывал крылья над первыми людьми, на трёх ступенях стояла деревянная трибуна. По центру её сиял герб Империи, собранный из самоцветов так густо, что камни казались живыми ягодами света.

«Проклятье! Теперь у меня действительно нет выбора… Повелитель чего-то там… впервые слышу… Неужели это… Чёрт…

Он остановился, глядя то на витраж, то на люстру, и, будто ответ требовал, одёрнул себя:

– Почему же нет выбора?

Ответ пришёл таким же тихим, как шаг по каменному полу:

– Я не знаю. Одно только ясно: мне не справиться с тем, чего я даже… Это повезло, что сегодня я вообще проснулся… Чёрт! Недопустимо рисковать и раз меня так быстро нашли – нужно выдвигаться.»

С вершины часовни рухнул в воздух первый удар колокола – густой, как медь в воде. Второй, третий… Звон рассыпался по сводам, потёк по аркам, выкатился наружу в утро. Он знал: скоро сюда потянутся живущие поблизости – сутулые спины под мехом, платки на лбах, пар изо рта, дети с онемевшими от холода пальцами, старики, которые поднимают глаза к куполу медленнее, чем молодые. Эйлу мало понимал обряд, он никогда не знал, на каком слове правильно перекрестить взгляд, в какой момент правильно склонить голову, но в существование божеств верил: они здесь жили и без него, как живут ветер и горы.

Чтобы не привлекать лишних глаз и не мешать чужому утру, он вышел. Дверь закрылась за спиной мягко, как шкура. Прищурился: мир уже светлел – не резким криком, а терпеливым сиянием. Суур сидело низко, и его лучи, пройдя через морозный воздух, распадались на тонкую пыль света. Снег шуршал едва, мороз щипал ноздри, дыхание хлопало белыми лоскутами.

Спускаясь по крутой лестнице, он увидел слева знакомые кварталы крепости, но теперь с другого ракурса: длинная улица, будто вытесанная в самой горе, по обеим сторонам – дома, не построенные, а выдолбленные. Их каменные фасады не знали краски – только борозды инструментов, следы века. В проёмах были меховые портьеры вместо дверей; над колодцами дымят низкие трубы, выплёвывая густой, жирный дым, пахнущий хвойной смолой и кониной; сквозь узкие окна тянется тепло – слышится оно, а не чувствуется, как подземный ручей.

– Как только они умудряются не замерзать, обитая в этих пещерах? Ох уж эти норды… – пробормотал он, больше самому камню, чем людям.

Ответом стала картина мелочей: у каждого порога были кучи ровного щебня, чтобы не скользили подошвы; на стенах – прибитые кости с привязанными пучками трав от дурного воздуха; под карнизами были сосульки, сросшиеся в гребни; в нишах – кованые сундуки с углями, от которых поднимается едва заметный дымок; у дверей расстелены меховые коврики, в которых тонут следы. Тут каждое утро, как короткая война с холодом, и каждый вечер как перемирие.

Эйлу подтянул капюшон, проверил мешок, натянул перчатки и нащупал Сумрак так, чтобы сталь молчала. Утро было как подрагивающая струна, которую ещё никто не тронул. А день обещал быть длинным.

***

Он понемногу выходил из цепких рук горного города: каменные пальцы стен разжимались, зубцы башен тонули в редком тумане, а герса у ворот, приподнятая на цепях, лениво звякала, будто провожала каждого, кто решится уйти. Подъёмный мост, прихваченный инеем, пружинил под ногами и жаловался древесным стоном; из-под настила виднелась погнутая решётка стока – одна из глоток крепости. Канал тянулся вправо, уходил в чёрный тоннель, выводящий нечистоты к подножию. Но воды, как живой, не было: прямо в железных прутьях застыл мутно-зелёный язык льда, брызги окаменели в прыжке, пузырьки воздуха повисли, как мошкара в янтаре.

«Морозит снизу, из камня… не по времени. – отметил он, коснувшись перчаткой ледяной корки. – Будто кто-то выдул жар из воды…»

За воротами дорога пошла уступами вниз, распарывая склон к Междугорью. Ветер, шершавый, хвойный, тёрся о щёки и оставлял мелкий укол ледяных иголок. На выступах камня белели папоротники инея, в трещинах чернела трава, колодцы у домов дымили низким, жирным дымком. Он спускался без спешки, придерживая плащ на ветру: сначала – конюх, остальное потом. В башне караул не попался. То ли спали в нутре крепости, то ли уже сменились; и к лучшему: расплатиться за чудесное спасение всё равно было нечем, а благодарность пустыми словами – ой тонкая монета.

Конюшенный двор встретил его теплом и паром. Под навесом, опершись плечом о балку и глядя в сторону леса, стоял конюх. Его шапка в инее, усы в серебряной крошке, руки в трещинах, глаза ясные.

– Вам, я смотрю, уже лучше? – перевёл он взгляд на Хартинсона и кивнул в глубь загона. – Мы с сыном копыта ему расчистили, подковали заново. Пойдёт мягко.

– Да… Спасибо, что позаботились. – Эйлу невольно улыбнулся, почувствовав, как внутри стало теплее от простых слов.

– Это наша работа. – отмахнулся конюх ладонью, будто отгонял излишнюю вежливость. – Конь у вас добрый, рысак с умом. Берегите. Дорога дурной охоты не любит.

Из яслей высунулся Бурогрив: потянулся, шевельнул ушами, фыркнул тёплым облаком. На ногах поблёскивали свежие подковы, стрелки копыт были вычищены начисто; на холке – лоск щётки. Эйлу провёл ладонью по шее и лошадь ткнулась ему в грудь, принимая того, кто не столь давно украл его.

– Имя как звать? – спросил конюх, мягко приглаживая гриву.

– Бурогрив.

– Под стать. Воистину! – усмехнулся тот. – Видишь, ухом играет: слушает вас. Стремена на отверстие выше возьмите – нога бережения просит. Видно по походке, бедро тянет.

– Учту.

Он купил в конюшне немного еды впрок: пару овсяных лепёшек, ломоть твёрдого сыра, вяленую говядину, горсть сушёной брусники; взял бурдюк, кремень с кресалом и маленький пузырёк смолы для факела. Последние кровные – звонкая медь и одинокий серебряник – пересыпались в ладонь конюха, звякнули тихо и будто простились.

– Возьми ещё сухарей, путник. – конюх протянул полотняный свёрток. – За счёт двора. В храме нищим дают, а путнику и подавно не грех. Не подумай только дурного в слове.

– В долгу. – коротко кивнул Эйлу.

– В долгу будешь вернуться живой. – буркнул тот, но в голосе прозвучало добро. – И слушай: ниже у микта каменного мост подмыло, держись левого брода, правый изо льда – полынья держит. В балках Черногривы шастают, волков не видели… пока. И ещё: коли вода в стоке стоит, как нынче, смрадом пахнет. Факелом по низам не води, а костёр на ночь в яме не разводи. Понял?

– Понял. – сказал Эйлу. – Спасибо.

– Да и не за что. – конюх поправил хомут, проверил подпругу. – Меч у тебя, вижу, не простой. Не давай глазу чужому на нём задерживаться. На особое глаз липнет, как снег на ресницы.

Эйлу не стал спрашивать, откуда тот догадался. Подтянул подпругу, переставил стремя на одно отверстие выше и бедро отозвалось тупой памятью боли. Рука прошла по пряжкам, ремешкам, узлам: всё сидит. Сумрак лёг под большой палец так, чтобы не искать в лишний миг. Плащ он стянул у горла, перчатки растёр до живого тепла.

– Дороги ровной! – сказал конюх, отступая. – И, если в Риверхолле завернёшь в «Гнездо речников», не спорь с хозяином. Память у него ай цепкая!

– Запомнил. – Эйлу взял Бурогрива за повод и повёл к дороге.

Полностью осмотреть громоздкий, многослойный город он так и не смог – на это ушли бы дни, которых теперь, похоже, не было.

«Пусть дышит сам. – подумал он. – У каждого сегодня свой холод…»

За воротным поворотом, где тракт распрямился и снег лёг в старую колею, он сел в седло. Кожа под ним мягко хрустнула, стремя приняло ногу, и Бурогрив будто ждал этого сигнала: собрался, потянулся, вышел на ровную рысь. На развилке торчал столб с ножевыми буквами: «Риверхолл». Чуть левее – тонкие стрелы «Квор-нзоррак» и обратно к небу «Авортур».

– Ну, Бурогрив. – сказал он тихо. – В сторону Риверхолла…

Конь перешёл на лёгкий галоп. Воздух Междугорья пах смолой, пеплом и снегом; где-то внизу урчал незамерзающий ручей, выше резанул небо горный ворон чёрной запятой. Копыта отбивали ровный такт, мысли привычно простилились: вода – ночлег – люди, которых лучше миновать, и те, кого нельзя обойти.

«Пройдёт время, – задумался Хартинсон. – прежде, чем ворованный конь окончательно признает нового хозяина…»

Бумага во внутреннем кармане сидела ровно, как осколок льда в снегу. Он не оглянулся. Горный уступ сам закрыл за ним тяжёлую дверь неба.

***

Он ушёл от конюшен и башни на добрую сотню шагов, пока дыхание их не стало тоньше, а шум – просто воспоминанием в ушах. Тут, на уступе, где склон прикрывала россыпь сосен и одинокая осина, ветер стихал, а в некоторых местах снег лежал ровнее. Эйлу спешился, дал Бурогриву слабину – конь тут же нашёл под настом жёсткую траву, зашуршал губами – и сам завалился под первое попавшееся дерево: ствол в два обхвата, корни приподняли землю, образовав карман от ветра. Снег под плащом быстро стал тёплым, укатался. Путь, если смотреть честно, метил в тупик; он это понимал, но тупики – такие же дороги, только короче.

Снял плечевую портупею с ножнами меча, потом запазушные – парные ножны под кинжалы. Из мешка – дорожный набор: шилецо с костяной ручкой, узкий нож, вощёная нитка, две полоски сыромятной кожи, пряжки, заклёпки, ремешки. Перчатки мешали… они были брошены в карман. Левой рукой придержал, правой сделал наметку ногтем там, где новая пара должна лечь к основным ножнам: под левую кисть, рукояткой вниз, чтобы хват был обратный и бесшумный. Перепроверил трижды: вытянуть – не задеть гарду Сумрака, вложить – не цеплять лямку. Разрезал маленькие ножны ровно пополам вдоль шва, снял старую нитку, размягчил край в пальцах, смазал каплей смолы, чтобы не трепался, и начал пришивать к плечевой ленте, крепя их наспинно под углом, как ставят клыки в волчью пасть – чтобы работали, а не мешали. Нитка тянулась тугая, скрипела в коже; каждый стежок ложился рядом со шрамом на пальце, и от этого казалось, что в ладони у него – карта всего, что он пережил.

– Так… – пробормотал, примеряя. – Ниже на ширину двух пальцев. Вот здесь… фиксирующая петля. И ремешок, чтобы не болталось на беге.

Он отступил на шаг, покачал плечом, выхватил пустой воздух из ножен и… движение шло, как мысль: коротко, сверху вниз, рукоять сама просилась в ладонь. Вернул. Ещё раз. Ещё. Спина запомнила вес, ремни перестали шуршать. Он на миг закрыл глаза, представил драку в узком проходе, лестницу, скольжение по снегу… рука сама вытянула несуществующий клинок из новых ножен. Всё сходилось.

И тут он вспомнил про новообретённый кинжал – тот самый, что лежал пока в мешке, как незакрытый рот. Пальцы потянулись сами, но на полпути он замер. Запах пришёл прежде стали – тонкий, приторный, как у лазарета после дождя, с привкусом железа и гнилых трав. Из мешка тянуло холодом, не погодным, а как из пещеры, где давно никто не дышал.

– Чёрт… что это значит? – язык стал сухим. – Я словно чувствую его. Запах разложения и смерти бьёт мне по носу… Неправильный холод… Странное чувство…

Он всё же вынул кинжал42.

Тяжесть… ровная, как будто камень и дерево дали друг другу слово держаться вместе. Рукоять, обтянутая дорогой чёрной кожей, легла в ладонь крепко, словно знала, к кому вернулась. Она была чуть изогнута, так что рука инстинктивно принимала правильный наклон кисти для реза и укола.

Гарды как таковой – нет, и вместо неё – небольшой металлический диск, едва выпирающий из кожи, ограничитель: не даст руке соскользнуть на кромку, но не помешает в тесноте.

Навершие усыпал крупный красный камень, не стекло: глубокий, как капля загустевшей крови; если повернуть его к свету, где-то внизу загоралась слабая точка – как звезда в колодце. Рубин?

Клинок точёный странно. Кромка основная – снизу, бешено острая, как вылизанная водой кость; линия от неё плавно уходит в изгиб вверх и вбок, будто клинок сам себе рисует вторую траекторию.

Соотношение рукояти к клинку было один к двум: достаточно, чтобы рука не уставала, и достаточно, чтобы лезвию было „о чём говорить“.

Металл… не металл? Чёрный, вязкий на глаз, как будто слоистый. Высокогорный эбон43? Чёрная сталь?

Он провёл большим пальцем по плоскости – не по кромке – и тут же полоснул себя по боковому шву указательного. Рана крошечная, даже не боль, а тонкий укол, но этого хватило: алая капля скатилась, как янтарь, и коснулась чёрного лезвия.

Клинок пил кровь. Не жадно, не зверски, а как человек, который давно не пил воды и вдруг вспомнил, как это… пить. Алая точка исчезла в металле, и тот на миг потемнел до чёрно-бордового, будто в глубине что-то шевельнулось. Из лезвия вышел звук. Сначала, как шипение смолы на угольях, потом – как тонкий писк у пронзённого комара, далее – как голос. Детский? Женский? Старческий? Животный рёв? Сразу всё. Едва слышный, но не оставляющий сомнений, что это именно слова.

Он хотел отвлечься… и вдруг понял, что читает гравировку. На обеих плоскостях клинка, у обуха, мелко-мелко выгравированы строки. Эльфийские знаки – тонкие, узловатые, как корни у сосны. Или же арлакские?.. Нет, определённо первые, но… Он их не знал. Сейчас глаза сами складывали узор в смысл:

С одной стороны – «Моя. Дарить. Душа». С другой – «Владыка Смерти. Посылает. Прощение».

– Нет… – он едва выговорил, чувствуя, как язык чужой. – Нет… я не мог этого прочесть, я не знаю этого языка… Как я это прочёл?

Он моргнул и… знаки стали снова чужими, узорными, как украшение на коже. Моргнул ещё и смысл вернулся, ясный, как шрам. Кинжал покрутился в пальцах, и воздух вокруг рукояти стал холоднее, будто из него вынули жар. Он прислонил диск к подушечке большого пальца: сев почти идеально, ограничитель выровнял хват. Страдание, – вдруг стало словом не из записки, а из самого металла, как если бы клинок представился.

– Ты… – начал он, но не договорил.

Мысль побежала своей тропой: если это артефакт, то либо зачарован магией, что пожирает следы, и камнем-пожирателем, который удерживает силу в замкнутом круге, либо это личное – чья-то вещь, впитавшая годы. Арлакский раб бы мог. Один из тех, кто просит у богов не милости, а разрешения. «Живой клинок»… – шептала записка в памяти. «Питается кровью невинных». Слова ложились, как снег на рукав: поначалу тепло, потом – мокро, потом – холодно.

Полчаса он вертел его в руках, словно пытаясь поймать угол, в котором лезвие перестанет быть лезвием, а станет понятней. Проверил баланс: тяжесть чуть в рукоять… значит, рез будет послушный, короткий; не уводит. Провёл тестовый рез по ремню, и кожа раскрылась без звука, как болотный пузырь. Поднёс к щеке, и лезвие холодит издалека. Прислушался, и тот самый тонкий писк то пропадал, то возвращался, как кровяной пульс в виске.

– Хватит! – сказал он себе. – В ножны. Теперь – там.

Новые парные ножны взяли клинок идеально, будто всегда ждали именно эту форму. Щёлк… и мир на мгновение стал плотнее, как если бы вокруг лезвия уже натянули ткань тишины. И вот тогда, когда металл перестал видеть свет, раздалось это:

«…убе-е-ей… убей его… принеси-и-и… УБЕ-Е-Е-ЕЙ… Владыке-е… его душу… УБЕ-Е-ЕЙ… одна смерть… УБЕ-Е-Е-ЕЙ… равноценно заменит… УБЕ-ЕЙ ЕГО… другую… Эбонн… курат…»

Лепет, срывающийся на шёпот, шёпот, сваливающийся на шорох, шорох, расползающийся по венам ледяной иглой. Он вдавил ножны глубже в спину, словно от этого мог придавить голос. Дыхание по привычке стало тише, как на охоте, но этот звук не был снаружи. Он был там, где сидит страх – у основания горла.

– Я… – голос встал на камень, но он всё равно произнёс. – Я не мог поступить иначе. Начал… значит доделаю. Проклятие… Моя цель… путь… – он посмотрел куда-то поверх ветвей, на пустое небо. – Ты всё дальше уходишь от меня.

Он думал, что говорит сам с собой. Но Бурогрив перестал шуршать травой, поднял голову и посмотрел на хозяина ясным глазом, как смотрят животные, когда слышат то, чего человек не слышит. Ветер прошёлся по кронам, посыпал на плащ сухой иней. Внизу, в Междугорье, кто-то крикнул – коротко, птичье, и смолк. Эйлу поправил ремни, встал. Его новые ножны сидели как надо. Клинок, накрытый побитым плащом, вёл свою тонкую, злую, тихую песню. Дорога ждала.

bannerbanner