Читать книгу Кинжал во тьме (Константин Кохан) онлайн бесплатно на Bookz (14-ая страница книги)
Кинжал во тьме
Кинжал во тьме
Оценить:

5

Полная версия:

Кинжал во тьме

Попытка была внезапной, как вспышка ножа в дверной щели. Незнакомец резко повёл плечом, рука нырнула к бедру, клинок вылетел из ножен без звонкого бахвальства — сухо, делово. Удар — не рубка, а колющий хук в область между лопаток: классика для улиц, где кричать некогда. Но жест заранее выдал себя: лёгкий разворот стопы, едва слышный вздох, тень плаща… Эйлу прочитал всё это так, как читают узор на воде. Полуторник пошёл вверх наполовину — вышел на пол-лезвия и встал ребром там, где должен был оказаться чужой клинок.

Искры, слетевшие со стали, как мёртвые светлячки, отлетели в сторону. Удар убийцы съело в металл, отдалось в кисти сухим уколом. Продолжая движение, Эйлу, будто переворачивая страницу, довернул корпус, вывел Сумрак полностью, лезвие на миг стало серебряным — и тут же исчезло в темноте под чужим грудаком. Контрудар был коротким и прямым, как мысль: чёрная сталь осторожно вошла в дублёную кожу и плоть без сопротивления, будто в холодную воду.

— Ты труп… тебе… не уйти… — воздух рвался из него кусками.

Клинок, застрявший на миг в тепле, тронулся назад. Эйлу свободной ладонью оттолкнул убийцу, вытянул меч, и ткань реальности, в которой держались внутренности, не выдержала — вывернулась наружу мокрым, тяжёлым клубком. Металл, выпавший из ослабевших пальцев, лязгнул о ступень; этот звук как будто отделил живого от мёртвого. Человек отшатнулся, сделал два неуверенных шага назад, пяткой ударился о край и, падая, разбил затылок о каменный угол — короткий глухой „тук“, и всё.

Эйлу задержал дыхание. Глаза — в тени дворов, окна, карнизы, крыши. Ни шёпота, ни скрипа ставен. Лишь Мару и Кросис светят как будто ближе, чем обычно. Он присел, провёл клинком по подолу плаща мертвеца, стирая кровь, и принялся за карманы. Пальцы работали быстро, аккуратно: подкладка, спрятанный шовчики, внутренний кармашек… Ничего… ни денег, ни амулета, ни метки гильдии. Только сложенная вчетверо записка. Бумага жирновата, пахнет дешёвым воском. На ней… на ней было два имени, чёрная густая рука: „Эйлу Хартинсон“ и ниже „Гронс Рохас“. Ни даты, ни печати, ни суммы. Стиль… чужой городу, как будто писали не здесь.

Он сунул листок под подкладку, поднялся, ухватил мертвеца за плечо и лодыжку и потащил в сторону, где кусты у подпорной стены слепо собирали снег. Тело было тяжёлым, но послушным; плащ шуршал по камню, как тёмная вода. Ветки скрыли его охотно; ещё шаг, ещё толчок, и на лестнице остались только пятна, которые снег начал подбирать медленной кистью. Капюшон — ниже, дыхание — тише.

Мысли посыпались густо, как иней с крыши:

«Кто мог заказать мою смерть? Кому это выгодно?»

Имя второе — наживка или следующий? Это не уличное „за медяк“, это чья-то забота.

«Неважно. Мне повезло, что я заметил его идущего, а не когда он уже напал бы на меня…»

Положив записку во внутренний карман и, вытерев клинок о подол плаща мертвеца, Эйлу мягко повёл Сумрак в ножны. Щёлк — кожа приняла сталь, будто закрыла рот на тайне. Он привстал, втянул в себя ночной холод и, не мешкая, растворился в тени улицы.

Лестницы Верхнего квартала тянулись упрямыми маршами. Несколько минут, и последние пролёты остались внизу. На площадке перед ним, едва касаясь лунного света, стоял Храм Восьмерых с пристроенной часовней — тяжёлый, каменный, в тремаклийском[41] манере: вытянутые арки, строгие карнизы, лопатки-устои, которые словно прижимают здание к скале. Если смотреть снизу, их силуэты загораживали добрую часть Мару и Кросиса; лунный свет отскакивал от граней, как ото льда. Архитектура тремаклов — не столько о красоте, сколько о памяти: величественная, угрюмая, запоминающаяся навсегда.

«В нордском пантеоне, согласно „Завету Восьмерых“, в отличие от всеобщелюдского, как я помню, божеств было восемь: Архарин — хранитель времени, следящий за всеобщим порядком; Эльнура — богиня любви и сострадания, дарующая страсть и прощение; Киринфош — бог жизни и судьбы, знающий предназначение любого разумного существа, являясь при этом главным борцом с некромантией; Нилъторугг — бог войны и доблести; чьё созвездие предзнаменует кровожадные битвы и великие победы; Вархасс — бог справедливости и подлости, имеющий двуликий характер; Джеггохар — бог магии и волшебства, являющийся наставником и проводником в неизведанное; Архаэль — бог-творец и кузнец, создатель мира людей и Первоотец; Шор — мёртвый бог, покровитель бесстрашия и хозяин загробного мира. Все они, кроме Архаэля ведут Великий Суд — послесмертный ритуал, определяющий дальнейшую судьбу души…»

Тем не менее столь древние сооружения никак не интересовало плута, хоть они и имели силу удивить любого путника, посетившего город впервые.

Сам район лежал над наклонной, невысокой стеной — словно город стоял на лезвии горы. Подступы обрывались так резко, что любая осада здесь выглядела бы жалкой. Из навесных бойниц в лунную погоду открывался чистый, режущий взгляд на северные просторы: серебро снегов, чернота хвойных гребней, вдалеке — стрела Великой стены, тонкая, как подзорная труба, ещё дальше — Пик Древних. Между храмом и краешком мира прятались дома знати — строгие фасады, вылизанные подъезды, кованые фонари, а под стеной шевелился маленький ночной рынок: чёрные палатки, тёплые печи, приглушённые голоса.

Если не доходить до спуска в крепость и взять чуть левее, можно выйти к одному из двух входов в цитадель. С улицы — всего ворота. Но над ними — малый внутренний двор монарха: глухая тень кипарисов, гравий, который хрустит только под особой ногой. По периметру Верхнего и Божественного районов патрулировали Золотые Вершители — настоящая элита олафсианской стражи. На них обычно утеплённые пластинчатые латы, диковинно лёгкие для такого объёма, и повсюду… драконы: вытравленные на наплечниках, выгравированные на кирасах, нашитые золотой нитью на кожаных подвесах. Золото не кричало, а шептало. Камни на эфесах и перевязях светились застенчиво, будто были утомлены дневным светом. За спинами развевались жёлтые шёлковые плащи, и в этом ветре они звучали тише, чем можно было ожидать.

За первыми воротами было прохладное помещение, уходящее вглубь. Коридор был шире городской улицы; по бокам его — двери с бронзовыми молотками. За одной из них — зал для чтения: запах пергамента, масла и старой кожи. За другой — большая городская библиотека: на пыльных полках — книги и свитки, чей возраст уходил к середине Эры Зарождения; у корешков — тонкая бахрома времени. Тоннель вёл дальше, и там, в тени, рос другой проём, коль следующие ворота уже к самой цитадели. Эти были опущены и закрыты решёткой; по обе стороны стояли двое — ночная пара стражников.

«Идеально!»

Он дождался, пока один, зябко передёрнув плечами, не отойдёт по нужде… в глубину, за колонну. Эйлу Хартинсон подошёл кошкой, без звона: дыхание тихое, а шаг — мягкий. Оставшегося оглушил быстро: рукоять Сумрака под ухо, ладонь ко рту, тело — в сторону, к двери библиотеки. Броня заскрежетала о камень, и этот звук, как ножом по глине, позвал второго. Тот, торопясь, подбежал, рванул ворота, проскочил и… пролетел мимо: Эйлу слипся со стеной, как пятно тени. В следующую секунду он уже был по ту сторону решётки. Створки сомкнулись, выбивая из воздуха короткий хлопок, и в коридоре снова поселилась тишина.

Цитадель в ночи дышала камнем. Капель с карнизов, шаг стражи где-то выше, редкий скрип петель. Он шёл на выдохе, не споря с тьмой. И — добрался. Тронный зал не нужно было представлять: он происходил из самого слова держава. По центру тянулся огромный пиршественный стол — из чёрного дерева, шрамы на нём были не царапины, а летопись. Вокруг были каменные стулья, каждый с другим рисунком треснувшей спинки, каждый — маленькая крепость. По обеим сторонам зала стояли статуи. Настоящие колоссы, тяжёлые от драгоценных камней, шкатулки из слитого камня и золота; в темноте их глаза казались живыми: то изумрудной водой, то карминовым жаром. Крыши здесь не было — и в этом было что-то от святилища. Звёзды и лунный свет падали прямо на плиты, и редкие снежинки кружили в высоте, исчезая, не долетев.

Фрески на стенах ещё дышали красками, но годы сжали их горстью: линии поблёкли, писания стёрлись, как имена на старых могильных плитах. Лишь кое-где можно было прочитать обломок фразы, уцепить хвост буквы.

«Какой же он величественный!» — Эйлу не договорил в голове, но смысл был ясен.

Трон… настоящий зверь из костей. Сотни белёсых пластин, раковины позвонков, дуги рёбер, основания рогов, были сплавлены в одну фигуру. Всё это поднято на три окелъра по ступеням — каждый шаг вымощен вбитым в плиту хребтом архакина, с зазубринами, как у пилы. Череп сражённого Мирнулкнира, правой руки Архаил-ирра’Арака, венчал вершину; по нему торчало сорок семь мечей — чьи-то клятвы, чьи-то предательства, чьи-то последние слова. На некоторых клинках проступали тёмные пятна… не испарившаяся до конца кровь лжевладык, как говорит город. Под троном был узкий проход; оттуда вёл путь в покои ярла Авортурского, в покои самого императора и его десницы.

Двое из Драконьей Гвардии дежурили у самого подножия. Златая сталь, закрытые шлемы, неподвижность, что выверена годами. На их латах не было ни пылинки, ни царапины, как будто железо само не смело им перечить. Императоров здесь не выбирали; нынешний — Ингмар II, Суровый, — шёл прямой линией от Олафа Драконоборца, и род этот, казалось, не прерывался даже в легендах, хоть и ликует сейчас уже Третья империя Олафсонов.

Эйлу стоял в тени и понимал, что ни сейчас, ни сегодня эта дверь для него не откроется. Встретиться можно лишь утром. Живым. Он вышел тем же тихим ходом, опередив закрытие ворот, и до рассвета обошёл весь Божественный район — не чтобы смотреть, а чтобы время шло. Ноги, впрочем, решили иначе: на пороге Храма Восьмерых он почувствовал, как усталость врастает под кожу. В храме всегда были рады бездомным и нищим; свечи горели мягко, полы держали тепло, и дыхание чужих людей звучало как общее море.

Он лёг рядом с колонной, подальше от прохода, подложил под голову мешок, накрыл лицо краем плаща. Последней мыслью было, что снег за окнами кружит так же, как пепел в горне.

Следующей… не было: сон пришёл быстро, как стража на смену.

* * *

Глава X: Последствия того, что суждено было сделать

Не зная своего предназначения, мы будем ходить лишь кругами, постоянно спотыкаясь о камни на земле. И только обратив на них внимание, мы разрушим эту петлю, неосознанно пойдём другой дорогой. Пойдём новым путём.

— неизвестный

Пробуждение пришло не звуком и не сном, а холодной линией на коже. Тонкая, как волос, кромка легла к горлу: дыхни сильнее и почувствуешь, как она входит под кожу. Сначала он ощутил именно это — чуть солоноватую сырость стали и её нечеловеческое терпение, а уже потом открыл глаза. И увидел пустоту. Не темноту комнаты, не полумрак храма вязкую, глухую, маслянистую тьму без стен и потолка, без источника, без конца. Дыхание не находило себе места, возвращалось назад, как от стеклянной плиты, и расплывалось туманом прямо у губ. Сердце билось в горле, будто пытаясь вытолкнуть из него чужой металл.

— Ты слишком крепко спишь для того, кто должен был умереть… — голос разлился у самого уха, женский, ровный, как вода по камню, без теплоты, без запаха. — Но Повелитель Пустоты решил иначе: охотник ушёл, жертве дан шанс… Понимаешь? Это не имеет значения. Контракт должен быть исполнен. Владыка жаждет вторую душу, Эйлу Хартинсон. Выбор за тобой.

Эти слова не прозвучали, а вкололись тонкими иглами под кожу. Тьма на миг моргнула. Сухой хлопок — как ладонь по камню, как взрыв воздуха в запертой амфоре — и кромка у горла исчезла. Где-то рядом со звоном упало железо, но звук пришёл будто из другой комнаты, через стену, которую нельзя открыть. Мир складывался из одной-единственной детали: двери. Прямоугольник темнее тьмы, медленно втягивающийся в себя. Петли жалобно скрипели, и казалось, что этот скрип держит свод неба.

Он рванулся телом к привычному укрытию — рука ушла под лежанку, пальцы встретили холодную пыль, занозу, щепу. Меча там не было. Воздух пахнул сырым камнем и воском. Взгляд дёрнулся к двери — ножны висели на ручке, насмешливо покачиваясь, словно чужая ладонь только что достала их из-под кровати и оставила на виду. Эйлу одним движением сорвал их, Сумрак вышел с глухим, масляным шипом, будто не клинок, а зверь выдохнул из тёплой пасти, и он, босыми нервами ощущая пустоту впереди, выскользнул в коридор.

Коридор встретил его ночной немотой. Каменные стены хранили дневное тепло только в памяти. На гвоздях у колонн дымились огарки свечей; стекло витражей резало лунный свет в тонкие лезвия, бросая их на пол цветными шрамами. Где-то далеко перевернулся спящий, древесина скрипнула, как старое седло; сквозняк протиснулся под сводом и вздохнул в пустую нишу. Больше — никого. Ничего живого, кроме собственного дыхания и того холодного, причинного зуда, что шёл от гарды Сумрака в ладонь и отдавался болью в глазу.

— Что это была за сука?! Проклятье! — голос ударил в арку, отскочил, вернулся чужим — более глухим, более злым, чем был.

Он вернулся к своим вещам, уже не торопясь, и внимание, как зверь, распласталось по всем звукам разом. Мешок лежал там, где он его оставил. Верёвка завязана так, как вяжет только он. Но записка… На листке, где ещё вечером его имя резало глаз чёрной костью, теперь жирнело чужое. И было оно не просто выведено — зачёркнуто, как ножом по коже, с заломленным волокном бумаги, со рваным, злым штрихом. Внизу была новая строчка. Не чернилами, а как будто сажей, впрессованной в бумагу горячим гвоздём:

«Этот клинок живой. У него есть душа, Эйлу Хартинсон. Питается он кровью, кровью невинных. Страдание — так Владыка Смерти прозвал его.»

Лист пахнул дешёвым воском, пылью и железом. Его края стали ломкими от холода, и шрифт местами вздувался, как если бы писали в дрожь, по сырой бумаге. Ниже — голая география: название города, перекрёсток, вывеска трактира, окно, этаж, час. Никакой поэтики, никакого пожалуйста — инвентарь для убийства, аккуратно подшитый к чужому делу.

Он выдохнул ртом, чтобы услышать собственный пар. Глаза сами закрылись, пальцы сжали лист так, что волокно тихо хрустнуло в кулаке. Холод прошёл в ладонь, поднялся по предплечью, упёрся осиновым клинышком в плечо и там остался. Сумрак лежал на коленях тёмной водой. Без бликов, без привычной холодной искры, как будто сам прислушивался. Эйлу провёл большим пальцем вдоль ребра (по кромке нельзя — привычка) и, не зная, слышит ли он, или додумывает, поймал тонкую, еле заметную ноту, как если внутри клинка натянута струна и кто-то коснулся её ногтем. Гарда отозвалась терпким покалыванием, будто сталь дышит через кожу.

Мысли налетели гурьбой.

«Контракт. Вторая душа. Повелитель Пустоты. Владыка Смерти. Кто заплатил? Кому я мешаю? Почему — сейчас? Если оружие — живое, то чьё в нём ухо и чей язык? Если жрёт невинных — кто именно считает, кто невиновен?.. Вздор! Идти — куда? Утром. На свету. Так лучше слышно правду, чем ночью, когда правды всегда слишком много…»

Он сложил бумагу вчетверо, проверил швы на внутреннем кармане, спрятал так, чтобы край листа упирался в плотную строчку и не смещался. Клинок убран в ножны; кожа приняла сталь мягко, как тёплая вода принимает брошенный камень. Плащ он подтянул выше, прикрыл щёку мехом: пусть чуткая кожа не слушает лишнего. Лёг не спать, а лежать на часах: лицом к проходу, рукоять под ладонь, одна нога упором в пол, другая расслаблена. Слушать. Дожидаться, пока храм вернётся к своему ритму.

Мир постепенно занял свои места. Догорающие свечи шептались между собой на языке копоти и воска. За витражом лунный свет натягивал на стекло холодные струны и извлекал из них такие тонкие ноты, что уши называли их тишиной. В стенах трескался ледяной пух — камень дышал от ночного мороза. Где-то впереди сторож сглотнул, перекатил сон с одного плеча на другое. Снаружи, на ступенях, снег перешёптывался с ветром.

* * *

Протопав по узкому переходу, где пахло соломой, кисловатыми тряпками и тёплым дыханием людей, он вышел из хлева для нищих в главный неф. Воздух сразу изменился: стал высоким, звуковым. Любой шаг обретал эхо и возвращался откуда-то из-под купола, уже не его шагом, а чем-то общим, храмовым.

Зал вздымался окелъров на десять — вертикаль почти физически давила на грудь. На самом верху, в круглом глазке купола, переливалась древняя мозаика: сотни крошечных каменных перьев складывались в историю сотворения, как её помнят нордлинги. В одном секторе Архаэль — в северном изводе он же Дракон-Творец — выгибался огненной дугой над первыми глыбами суши; в другом Джеггохар рассыпал над миром звёздную крошку; в третьем Нилъторугг ковал в снегах клинки ветров; дальше Эльнура разводила тёплые воды в руслах рек, Вархасс ставил чаши весов над врагами, Киринфош вплетал тропинки судьбы в рисунок гор, Архаринн вёл меру времени, а Шор, отлившийся мраморной тенью, смотрел на край мира, храня дверь. По центру самой мозаики — звезда Суур, золотое сердце, в которое была вписана главная люстра: круг свечей, словно коловрат, пропитанный воском и вековой копотью.

От люстры вниз на длинных цепях, пригвождённых к рёбрам широких арок, спускались другие, поменьше: восковые светильники, у каждого своё маленькое озерцо тепла. Пахло сгоревшим мёдом, ладаном и камнем, который веками пил дым и теперь сам пах им, как старая молитвенная книга пахнет руками. Свет не столько освещал, сколько медленно, терпеливо отмывал тьму слоями, приучая её к утру.

Золочёные рамы вдоль стен ловили эти отблески и возвращали их неспешными бликами. Внутри были видения: божества в человеческом взгляде, святцы с тонкими суровыми лицами, драконы, что то ли враги, то ли старшие братья. Рядом с каждым полотном — столик на резных ножках, на нём — молитвенник в потёртом переплёте и низкий канун с освящёнными свечами: у некоторых фитили уже наклонены, будто кто-то только что уходил. Дальше, напротив самого громоздкого витража, где Дракон-Творец раскрывал крылья над первыми людьми, на трёх ступенях стояла деревянная трибуна. По центру её сиял герб Империи, собранный из самоцветов так густо, что камни казались живыми ягодами света.

«Проклятье! Теперь у меня действительно нет выбора… Повелитель чего-то там… впервые слышу… Неужели это… Чёрт…

Он остановился, глядя то на витраж, то на люстру, и, будто ответ требовал, одёрнул себя:

— Почему же нет выбора?

Ответ пришёл таким же тихим, как шаг по каменному полу:

— Я не знаю. Одно только ясно: мне не справиться с тем, чего я даже… Это повезло, что сегодня я вообще проснулся… Чёрт! Недопустимо рисковать и раз меня так быстро нашли — нужно выдвигаться.»

С вершины часовни рухнул в воздух первый удар колокола — густой, как медь в воде. Второй, третий… Звон рассыпался по сводам, потёк по аркам, выкатился наружу в утро. Он знал: скоро сюда потянутся живущие поблизости — сутулые спины под мехом, платки на лбах, пар изо рта, дети с онемевшими от холода пальцами, старики, которые поднимают глаза к куполу медленнее, чем молодые. Эйлу мало понимал обряд, он никогда не знал, на каком слове правильно перекрестить взгляд, в какой момент правильно склонить голову, но в существование божеств верил: они здесь жили и без него, как живут ветер и горы.

Чтобы не привлекать лишних глаз и не мешать чужому утру, он вышел. Дверь закрылась за спиной мягко, как шкура. Прищурился: мир уже светлел — не резким криком, а терпеливым сиянием. Суур сидело низко, и его лучи, пройдя через морозный воздух, распадались на тонкую пыль света. Снег шуршал едва, мороз щипал ноздри, дыхание хлопало белыми лоскутами.

Спускаясь по крутой лестнице, он увидел слева знакомые кварталы крепости, но теперь с другого ракурса: длинная улица, будто вытесанная в самой горе, по обеим сторонам — дома, не построенные, а выдолбленные. Их каменные фасады не знали краски — только борозды инструментов, следы века. В проёмах были меховые портьеры вместо дверей; над колодцами дымят низкие трубы, выплёвывая густой, жирный дым, пахнущий хвойной смолой и кониной; сквозь узкие окна тянется тепло — слышится оно, а не чувствуется, как подземный ручей.

Как только они умудряются не замерзать, обитая в этих пещерах? Ох уж эти норды… — пробормотал он, больше самому камню, чем людям.

Ответом стала картина мелочей: у каждого порога были кучи ровного щебня, чтобы не скользили подошвы; на стенах — прибитые кости с привязанными пучками трав от дурного воздуха; под карнизами были сосульки, сросшиеся в гребни; в нишах — кованые сундуки с углями, от которых поднимается едва заметный дымок; у дверей расстелены меховые коврики, в которых тонут следы. Тут каждое утро, как короткая война с холодом, и каждый вечер как перемирие.

Эйлу подтянул капюшон, проверил мешок, натянул перчатки и нащупал Сумрак так, чтобы сталь молчала. Утро было как подрагивающая струна, которую ещё никто не тронул. А день обещал быть длинным.

* * *

Он понемногу выходил из цепких рук горного города: каменные пальцы стен разжимались, зубцы башен тонули в редком тумане, а герса у ворот, приподнятая на цепях, лениво звякала, будто провожала каждого, кто решится уйти. Подъёмный мост, прихваченный инеем, пружинил под ногами и жаловался древесным стоном; из-под настила виднелась погнутая решётка стока — одна из глоток крепости. Канал тянулся вправо, уходил в чёрный тоннель, выводящий нечистоты к подножию. Но воды, как живой, не было: прямо в железных прутьях застыл мутно-зелёный язык льда, брызги окаменели в прыжке, пузырьки воздуха повисли, как мошкара в янтаре.

«Морозит снизу, из камня… не по времени. — отметил он, коснувшись перчаткой ледяной корки. — Будто кто-то выдул жар из воды…»

За воротами дорога пошла уступами вниз, распарывая склон к Междугорью. Ветер, шершавый, хвойный, тёрся о щёки и оставлял мелкий укол ледяных иголок. На выступах камня белели папоротники инея, в трещинах чернела трава, колодцы у домов дымили низким, жирным дымком. Он спускался без спешки, придерживая плащ на ветру: сначала — конюх, остальное потом. В башне караул не попался. То ли спали в нутре крепости, то ли уже сменились; и к лучшему: расплатиться за чудесное спасение всё равно было нечем, а благодарность пустыми словами — ой тонкая монета.

Конюшенный двор встретил его теплом и паром. Под навесом, опершись плечом о балку и глядя в сторону леса, стоял конюх. Его шапка в инее, усы в серебряной крошке, руки в трещинах, глаза ясные.

— Вам, я смотрю, уже лучше? — перевёл он взгляд на Хартинсона и кивнул в глубь загона. — Мы с сыном копыта ему расчистили, подковали заново. Пойдёт мягко.

— Да… Спасибо, что позаботились. — Эйлу невольно улыбнулся, почувствовав, как внутри стало теплее от простых слов.

— Это наша работа. — отмахнулся конюх ладонью, будто отгонял излишнюю вежливость. — Конь у вас добрый, рысак с умом. Берегите. Дорога дурной охоты не любит.

Из яслей высунулся Бурогрив: потянулся, шевельнул ушами, фыркнул тёплым облаком. На ногах поблёскивали свежие подковы, стрелки копыт были вычищены начисто; на холке — лоск щётки. Эйлу провёл ладонью по шее и лошадь ткнулась ему в грудь, принимая того, кто не столь давно украл его.

— Имя как звать? — спросил конюх, мягко приглаживая гриву.

— Бурогрив.

— Под стать. Воистину! — усмехнулся тот. — Видишь, ухом играет: слушает вас. Стремена на отверстие выше возьмите — нога бережения просит. Видно по походке, бедро тянет.

— Учту.

Он купил в конюшне немного еды впрок: пару овсяных лепёшек, ломоть твёрдого сыра, вяленую говядину, горсть сушёной брусники; взял бурдюк, кремень с кресалом и маленький пузырёк смолы для факела. Последние кровные — звонкая медь и одинокий серебряник — пересыпались в ладонь конюха, звякнули тихо и будто простились.

— Возьми ещё сухарей, путник. — конюх протянул полотняный свёрток. — За счёт двора. В храме нищим дают, а путнику и подавно не грех. Не подумай только дурного в слове.

— В долгу. — коротко кивнул Эйлу.

— В долгу будешь вернуться живой. — буркнул тот, но в голосе прозвучало добро. — И слушай: ниже у микта каменного мост подмыло, держись левого брода, правый изо льда — полынья держит. В балках Черногривы шастают, волков не видели… пока. И ещё: коли вода в стоке стоит, как нынче, — смрадом пахнет. Факелом по низам не води, а костёр на ночь в яме не разводи. Понял?

bannerbanner