
Полная версия:
Салтычиха
«Я переночую здесь», – решил он и постучал в окошечко.
Дверь ему отпер с лучиной в руках сам Никанор. Старик был удивлен необыкновенно:
– Барин! Да как же вы ко мне-то?
Тютчев коротко рассказал, в чем дело, и попросил приюта до рассвета.
Никанор заторопился, разбудил дочь, и вскоре недавний узник, прикрытый чем попало, заснул на теплой печке сторожки с таким наслаждением, с каким он не спал нигде и никогда.
Плохо зато в ту ночь спалось Салтычихе. Поступок ее с возлюбленным все-таки немало тревожил ее. При всей своей грубости и жестокости она все-таки чувствовала, что поступила с человеком несправедливо и что эта несправедливость может иметь дурные последствия – не относительно того, что Тютчев может жаловаться, она этого не боялась, а просто относительно ее самой, ее личных отношений с Тютчевым. Сны ее были тревожны и тяжелы. Снились ей какие-то люди с окровавленными шеями, с разбитыми головами, которые подходили к ней – то всей толпой, то поочередно, – и хмуро заглядывали ей в глаза. От этих взглядов ей становилось и холодно и жутко. То слышала она какое-то похоронное пение, какой-то похоронный звон. То бродила она по какому-то неведомому кладбищу, где из всякой могилы слышались глухие голоса и такие же глухие стоны, причем с какими-то страшными проклятиями упоминалось ими и ее имя. То видела она вьющихся над ее головой, с кусками мяса в клювах, зловещих воронов, которые каркали и будто выговаривали своим карканьем: «Ешь, ешь, ешь!» Являлся ей во сне и смутный облик Хриси, той самой тихой и кроткой девушки, которую полюбил ее покойный муж и которая так рано умерла. Девушка тихо склонилась к ней и тихо шептала: «Ты, ты погубила меня, злая женщина! За что ты меня погубила? За что ты отравила меня? Зла я тебе никакого не сделала: я была бедная девушка. Я всех слушалась, я всех любила… Ах, тяжело в могиле, барыня! – вздыхала покойная над самым ее ухом. – Ах, тяжело! Погоди, сама узнаешь – сама в могиле будешь!..» Девушка растаяла, но как будто оставила после себя холодный, тяжелый могильный запах, такой тяжелый, что Салтычиха почти задыхалась. Она хотела крикнуть, но не могла. Вдруг вокруг нее начала вырастать громадная толпа народа – все больше, больше, и наконец она очутилась среди такого множества людей, что ей стало страшно, хотя она и стояла выше всех головой на каком-то каменном помосте, но со связанными руками и у столба. Народ молчит, и кругом тихо как в могиле. Говорит один только человек, но что говорит, она не понимает. И сердце ее сжимается болью, и грудь ее ноет, и голова ее кружится. «Начинай!» – вдруг слышится чей-то глухой голос, и вслед за этим голосом перед глазами ее появляется высокий бородатый краснолицый и в красной рубашке человек с большим топором в руках. «Руби!» – слышится тот же глухой голос – и над головой ее сверкнул тот топор, который она видела в руках краснолицего и в красной рубашке человека…
– Ох-ох-ох! – вскрикнула страшно-неестественным голосом Салтычиха, хватая себя обеими руками за голову.
И проснулась…
Глава IV
Несвоевременный поцелуй
Проснувшаяся Салтычиха, в испуге от страшных сновидений, первым делом закричала:
– Фивка!
Но верной Фивы в спальне уже не было, она хлопотала по хозяйству, вовсе не подозревая, как мучилась во сне ее барыня и повелительница.
Это еще более обозлило Салтычиху.
– Где Фивка?… Фивка! – позвала она озлобленно.
Фива немедленно появилась.
– Где пропадала?
– Ах! Ах! – заахала Фива. – Я чаяла, что ты почиваешь, золотая моя, потому и ушла.
– Ну, что тот-то? Не кричит там? – спросила Салтычиха, тотчас же успокоившись.
– Молчит. Я уж бегала к погребице-то. Прислушалась – ни гу-гу. Знать, заснул, сердешный.
– Сердешный? Вишь, жалость на тебя какая напала! – заметила Салтычиха, но без злорадства и даже со своего рода удовольствием, так как соболезнование Фивы об участи Тютчева, о котором шла речь, ей понравилось.
Прозорливая в таких делах Фива сразу поняла это и немедленно повела своеобразную речь.
– Как же не сердешный! – с грустью в голосе заговорила она. – Совсем-таки сердешный! Такой холодище на дворе, осень осенью, слякоть слякотью, а он в такой, дорогая моя, зябкой погребице! Она для мужиков, и то для воров-мошенников, а не для таких молодых и, можно сказать, ученых и благородных господ.
– Вишь, какая ты у меня, Фивка, на язычок-то красным красна! Что твой масон какой! И где успела выучиться!
– Все по твоей милости, государыня-матушка!
– Эк нашла ученую!
– Ах, барыня, барыня! Кормилица ты наша! – воскликнула Фива, слегка наклонившись к лежащей Салтычихе и отыскивая ее руку, чтобы поцеловать. – Да где ж нам и жить-то, как не у таких добрых господ, где ж нам и учиться-то!
– Учись у добрых, а я злая!
– Ты-то, родимушка? Ты-то? – всплеснула руками Фива.
– Вестимо, я!
– Ах, вот уж неправда! Вот уж неправда!
– Ну а коли я добрая, так чего бы ты, Фивка, от меня хотела? – спросила Салтычиха, неожиданно чувствуя в себе наплыв искренней доброты.
– Ничего, матушка-барыня! Совсем-таки ничего!
– Не ври, Фивка! Ты скаред!
– Ах! – могла только воскликнуть Фива и невинно опустила голову.
– Денег, что ль? – добивалась Салтычиха.
– На что они мне, старухе.
– Ну, землицы, что ль?
– Ах, много ль нам земли-то надобно!
Салтычиха рассмеялась:
– И впрямь ты какая-то масонка!
– Раба! Раба твоя на всю жизнь!
– А говорю проси – так и проси! – сказала уже с некоторой строгостью Салтычиха.
– Что ж, коли велишь, так попрошу.
– Ну?
– Выпусти нашего барина-то, Николая Афанасьича-то, из погребицы. Вот, матушка-барыня, вся моя просьба к тебе. Чего он там, наш сердешный-то, валяется!
Салтычиха с минуту помолчала, пытливо глядя на свою верную рабу, потом немного приподнялась и приказала:
– Наклонись!
Фива наклонилась к барыне.
– Целуй меня в щеку-то, – сказала Салтычиха.
– Не стою, не стою! – с каким-то неестественным подобострастием произнесла Фива.
– Целуй! – был новый приказ Салтычихи.
Фива ахнула тихо и с покорностью слегка прикоснулась своими. холодными тонкими губами к пухлой щеке Салтычихи.
После этого Салтычиха заметила:
– Ну и бестия же ты, Фивка! Таким подлым и в Сибири места мало!
– Барыня! Матушка наша! – вскрикнула Фива, поймала руку Салтычихи и начала с жаром целовать ее.
– Ну будет, будет тебе! – остановила ее порыв Салтычиха. – Ты поди-ка лучше да и впрямь выпусти из погребицы-то нашего пленника. Авось он меня послаще твоего-то поцелует!
Фива выскочила из салтычихинской спальни перепелочкой и в минуту очутилась с ключом у погребицы. Ей было весьма приятно, что она будет первой вестницей освобождения. Вмиг замок был отперт, и дверь распахнута.
– Барин, пожалуйте-с в хоромы! – позвала она с подобающим подобострастием Тютчева.
Ответа не было. Волк зашевелился и захрипел.
– Барин! Барин!
Волк завыл.
– Тише ты, черт! – крикнула Фива на волка и снова позвала: – Барин, да где же вы?
Ответа опять не было.
«Уж не убежал ли?» – мелькнуло в голове верной салтычихинской рабы.
Само собой разумеется, что догадка ее оправдалась.
Фива испуганно взвизгнула и чуть было не упала.
– Что скажу… Что скажу барыне-то? – бессмысленно шептала она.
Затем она побежала в людские и подняла на ноги всех дворовых. Поднялся крик и гам невообразимый. Все бегали, все искали чего-то, спрашивали, бранились, толкались. Фива кричала более всех, но крик делу нисколько не помогал. Пленник словно сквозь землю провалился. Кто-то надоумил, что виной всему собаки: отчего, мол, не лаяли, когда человек убегал? Начали лупить палками собак. Собаки визжали, лаяли, и наконец одна из них, не стерпев, вероятно, напраслины, а то, может быть, и из ненависти, кинулась на Фиву и довольно здорово укусила ее за икру. Гам и визг увеличились вследствие этого еще более.
Шум наконец дошел до слуха Салтычихи. Она сама наскоро оделась, вышла на крыльцо и, понятно, тотчас же узнала, в чем дело.
– Быть того не может! – вскричала она бешено и самолично отправилась в погребицу.
Единственный теперь обитатель погребицы, волк, испуганный необыкновенным собачьим лаем, встретил и ее, как и Фиву, воем.
– Нет! Нет! Вижу, что нет! – только и могла прохрипеть Салтычиха, тщательно оглядев все углы погребицы.
Была немедленно созвана вся дворня. Начались расспросы и допросы. Никто, оказывается, ничего не знал и не ведал. Оглядели замок – замок был цел. Оглядели дверь, стены – все было в целости.
«Кто-нибудь да выпустил! – догадалась Салтычиха. – Но кто? Кто посмел это сделать?»
Началась расправа с дворней в том вкусе, какой практиковался в Троицком.
А виновник всей этой кутерьмы спал между тем в сторожке Никанора безмятежнейшим сном. Сны его были легки и прекрасны. Все время ему грезилась лесникова дочка, Галина, которая все куда-то манила его, улыбалась, а потом, аукая, пряталась в зелень дремучего леса.
Только голос самой Галины и разбудил его:
– Вставай, барин, пора! – И тронула его слегка за плечо.
Тютчев открыл глаза, несколько мгновений смотрел на прекрасное виденье и, предполагая, что это все еще продолжение сонной грезы, сильными, молодыми руками привлек к себе девушку и запечатлел на ее щеке такой же сильный и молодой поцелуй.
В то же мгновение он почувствовал, что такая же сильная и молодая рука схватила его за ворот венгерки и со всего размаха бросила на глиняный, хорошо утоптанный пол сторожки полесовщика…
Глава V
Лучина выдала
Тютчев вовсе не ожидал того, что с ним случилось. Самый простой поцелуй, данный самой простой девушке, – и вдруг такое неприятное последствие! Молодому человеку было и больно и стыдно. Неловко приподнявшись с полу, он только и мог кисло улыбнуться, косо посматривая на стоявшую перед ним в некотором изумлении Галину.
– Ах, право, что ж cиe все означает!.. – как бы извинялся Тютчев перед девушкой. – Я спросонья никак все cиe… во сне я видел такое… такое все несообразное…
– Спросонья всяко бывает… – отозвалась с плутоватой, добродушной улыбкой Галина. – Уж ты, барин, и меня не обессудь, что я толкнула тебя маленечко – ненароком рука размахнулась дурацкая, девичья… привыкла с парнями я этак-то… Ведь те охальники…
– Пустяки… пустяки… – бормотал, оправляясь, Тютчев.
Он уже чувствовал некоторую робость перед этой лесной недотрогой, полной и своеобразных сил и своеобразной чести; эта простая девушка показалась ему теперь опаснее даже самой Салтычихи.
«Ну, по всей вероятности, – мелькало в его голове, – и из сей леснушки выйдет своего рода Салтычиха: такая же злая и так же на все способна. Хотя, впрочем… она девочка премиленькая и, право, мне весьма по нраву. Вот бы приобрести такую у Салтычихи…»
Тут молодой человек вспомнил о предложении Сидорки перебежать к нему, и это предложение показалось ему теперь весьма подходящим. Мысли его закружились на эту тему.
Вошел Никанор.
– Проснулись, барин?
– Как видишь, добрый человек. Собираюсь теперь в Подольск.
– И пора бы. Не ровен час, Салтычиха, ищущи вас, может нагрянуть и сюда. Она глазастая – всюду заглянет.
Догадка Никанора имела свое основание.
Салтычиха действительно собиралась самолично в Подольск для отыскания бежавшего, а так как путь в Подольск лежал через лес, то она решила побывать и в сторожке Никанора, чтобы увидеть Галину и переговорить с нею по-своему.
В то самое время, как Тютчев пробирался пешком к ближайшей деревеньке с намерением нанять там какого-нибудь мужичка довезти до Подольска, тележка Салтычихи уже мчалась лесной дорожкой к сторожке Никанора.
На этот раз вместе с кучером Акимом сопровождал ее и Сидорка, в котором грозная барыня вовсе и не подозревала виновника всего случившегося.
Сидорка выглядел такой невинной овечкой, так был предан барыне и такое принимал рьяное участие в отыскании бежавшего, что не подозревали в нем виновника ни дворовые, ни даже сам подозрительный кучер Акимка, почему-то настойчиво следивший за всеми действиями Сидорки и теперь неохотно разделявшей с ним соседство на передке тележки.
– Ну, здравствуй опять, ягодка лесная, малинка! – засмеялась Салтычиха вышедшей ей навстречу с поклоном Галине. – Где отец – в сторожке?
– В лес ушел.
– Ну, побеседую с тобой одной. Веди в сторожку-то.
Салтычиха вылезла из тележки и в сопровождении Акима и Сидорки вошла в сторожку Никанора.
В сторожке было тускло, как в погребе.
– Зажги лучину-то! – приказала Салтычиха.
Галина торопливо исполнила приказание.
Когда неровный, красный свет лучины осветил почерневшие стены сторожки, Салтычиха зорко огляделась по сторонам и вдруг спросила:
– Где же он, кавалер-то твой новый?
– Какой, барыня? – глухо произнесла Галина, побледнела во все лицо и дрогнула всем телом.
Лицо Салтычихи мгновенно исказилось злорадной радостью. Она сразу узнала то, что ей было нужно: у нее не было уже сомнений, что Тютчев был в сторожке или скрывается в ней и по настоящее время. Благодаря своей природной сметливости Салтычиха всегда умела очень ловко и очень тонко поймать провинившегося, хотя явных улик налицо часто и не было. В данном случае она задала вопрос просто наугад, просто потому, что знала хорошо: ежели девушка виновна, то непременно чем-нибудь себя да выдаст. Побледневшее лицо у Галины было явным признаком того, что Салтычиха права.
Понятно, что этого было достаточно для Салтычихи, чтобы начать допрос по-своему.
Она и начала его.
– Как – какой? Разве ты не знаешь, ягодка моя, о ком я речь-то веду? – заговорила Салтычиха с таким озлоблением, что лицо ее пожелтело, кулаки судорожно сжались, а рот гневно исказился.
При виде подобного гнева глаза у Галины пламенно засверкали, но тотчас же и потухли при мысли, что Салтычиха права и что она перед барыней заведомо лжет. Но так как ложь была уже произнесена, то она и решилась во что бы то ни стало скрывать, что в сторожке ночевал Тютчев, тем более что в дело был замешан Сидорка, которого она вовсе не желала выдавать. Выдача эта могла иметь тaкие последствия, которые для девушки были страшнее всех салтычихинских наказаний и заранее приводили ее в ужас.
Сидорка как бы понял эту жертву молодой девушки и боялся даже взглянуть на нее. Он, потупившись, стоял за спиной Салтычихи и с лихорадочным любопытством ждал, что будет далее. Он находился как бы во сне, и при этом сердце его болезненно сжималось, а кровь приливала к вискам.
Совсем иное думал кучер Аким, спокойно стоя у дверей сторожки.
«Чего она лезет к ней? – думал он. – Что ей надобно? Как так это – такой дворянчик, как Николай Афанасьевич, заберется в такую хибарку, дрянь дрянью!»
При всем спокойствии Акима в глубине души его все же таилось какое-то чувство ненависти к Сидорке. Он сознавал, хотя и смутно, что между Сидоркой и Галиной есть что-то такое, чего он покуда не понимает, но что существует непременно. Он очень хорошо помнил, как обрадовался его прибытию Сидорка, когда барыня приказала закладывать лошадей для поездки к Никанору. Чему Сидорка радовался? Не тому же, что увидит лес и сторожку. Еще лучше он помнил другой случай. Когда барыня, усаживаясь в тележке, упомянула имя Галины, Сидорка, уже сидевший рядом с ним, с Акимом, на передке, так заерзал на нем, что чуть было не столкнул его, кучера. Все это показалось Акиму подозрительным, и он стал следить за Сидоркой. Уж не завел ли Сидорка шашни с Галиной?.. «О, коли завел, – подумалось вдруг Акиму, – то…» И он чуть было не вскрикнул: «Смотри, Сидорка, смотри! Несдобровать тебе! Я за Галинку тебе горло перерву!»
И точно: кучер Аким был на это способен. Это была злая, необыкновенно грубая натура с кровожадными инстинктами, без жалости, без сердца. Он был одним из ближайших приспешников Салтычихи, и лучшего исполнителя своих грозных расправ ей трудно было сыскать. Он исполнял ее приказания скоро, охотно и безжалостно. Кнут его был всегда наготове, наготове были всегда и здоровые руки. Дворня его чуждалась, ненавидела, но в то же время заискивала перед ним: всякому было известно, что Акимова кнута ему не миновать. Аким держал себя со всеми недоверчиво и мрачно. Казалось, ничего дорогого для него в жизни не было, кроме конюшни и кнута. Однако на деле было не так. Этот человек любил, и любил горячо и неизменно. Он Галиной бредил, он за Галину готов был на все. Любовь его к Галине зародилась слишком рано, зародилась еще тогда, когда он, жалкий, безродный подкидыш, жил у Никанора и игрывал с ней посреди приволья лесного. Не угасла эта привязанность и тогда, когда он попал в число дворни салтычихинской и сделался ее любимым кучером. Он чуял, что Галина ему не сочувствует. Но он терпел и ожидал только случая попросить у барыни отдать за него Галину. Он был почти уверен, что барыня не откажет ему в этом, понимая значение своих кровавых услуг. Редкие свидания с любимой девушкой доставляли ему большое наслаждение.
Наслаждался Аким свиданием и теперь. Но все-таки вид Сидорки тревожил его.
Само собой разумеется, Салтычихе было невдомек, что стоящая перед ней девушка служит предметом спора и любви для двух ее лучших приспешников.
– Ну что же? Что же стоишь-то, как чучело на огороде? Отвечай, что спрашивают! – продолжала гневно Салтычиха.
– Что отвечать, барыня, я не знаю! – отвечала со сдержанной твердостью девушка.
– А, не знаешь! – еще раз сжала кулаки Салтычиха и приблизилась на шаг к Галине.
– Не знаю! – так же твердо отвечала Галина.
– Это, стало быть: не учи козу – сама стянет с возу! Ты и стянула! А, бестия! – Салтычиха подняла руку.
– Барыня! – глухо произнесла Галина.
– Молчи, шельма, молчи! Все знаю! – вскричала Салтычиха, опуская, однако, поднятую над головой девушки руку, и продолжала: – Скажи все! Скажи, шельма, – пальцем не трону! Ну? Ну? – И она стала наступать на девушку.
Та молчала и не трогалась с места. Горевшая в высоком светце лучина затрещала в это время, и нагоревший край ее, свернувшись полукольцом, упал на пол. Лучина горела прямо перед лицом Салтычихи. Салтычиха в злости машинально кинула на упавший нагар свой взгляд и вдруг засмеялась так неестественно, так ужасно, что все трое – Аким, Сидорка и Галина – в невольном страхе вздрогнули.
– Подними! – сказала затем Салтычиха, обращаясь к Галине и указывая на нагар лучины.
Галина, наклонившись, взяла в руки еще тлевший огарок лучины.
– Не то! Пуговицу подними! – приказала Салтычиха.
Тут только Галина заметила, что возле тлевшего огарка лучины лежит большая, шелком обтянутая пуговица от венгерки Тютчева. Девушка дрожащей рукой взяла пуговицу и подала ее Салтычихе.
– Вещь знакомая! – начала злорадно Салтычиха. – Пуговица-то от венгерки Тютченьки! Откуда она у тебя, красавица? Скажи-ка?
Галина молчала и смотрела в пространство. Щеки ее нервно дрожали.
– Молчишь? И то хорошо! Только для молчанок у меня есть вещица, коя говорить умеет заставить! Сидорка! – обратилась Салтычиха к своему второму приспешнику. – Сбегай-ка в лесок-то да наломай поболе белой березянки! Хотя теперь и не Семик, а все же мы с березонькой, с белой-то, поиграем, повеселимся, песен попоем веселых, девичьих!..
Сидорка с места не тронулся.
Глава VI
Последствия
То, что случилось в лесной сторожке Никанора во время посещения ее Салтычихой, имело последствия довольно мрачного характера.
Никанор, обходивший дозором лесные чащи, возвратился в сторожку только тогда, когда Салтычихи там уже не было.
Салтычиха, расправившись по-своему с Галиной, в сопровождения тех же своих приспешников, Акима и Сидорки, поскакала уже в Подольск с намерением во что бы то ни стало отыскать Тютчева.
Тютчева она там не нашла.
По дороге в Подольск молодой человек весьма благоразумно рассудил, что Салтычиха в покое его не оставит, будет преследовать и, чего доброго, снова заберет в свои руки. Во избежание чего-либо подобного вместо Подольска он направился прямо в Москву и всю дорогу обдумывал план, как бы ловчее, не попавшись самому впросак, сделать донос на Салтычиху.
В сущности, Тютчев довольно сильно побаивался Салтычихи, и донос его на нее мог иметь для него, маленького человека, весьма неприятные последствия. Салтычиха была богата, ей уже многое сходило с рук, и, кроме того, у нее были по родству и связям покойного мужа сильные покровители. Родной племянник ее мужа, Николай Иванович Салтыков, впоследствии светлейший граф и знаменитый главнокомандующий Москвы, на служебном поприще подымался уже в гору и имел всюду значение. Родная племянница покойного Глеба Алексеевича Салтыкова была замужем за А. П. Мельгуновым, очень сильным лицом того времени, другом знаменитого И. И. Шувалова. Тютчеву хорошо было известно, что хотя эти родственники и с некоторым пренебрежением относятся к неродовитой Салтычихе, но тем не менее ради ее богатства и детей вели с ней переписку, посещали ее изредка в ее лубянском доме и, во всяком случае, не прочь будут за нее вступиться. Все это молодой инженер знал по опыту, так как ему уже раза два приходилось отстаивать пред московской полицией темные дела Салтычихи. Какие-нибудь маленькие записочки ее родственников были лучше всяких доказательств и выводов. Небезызвестно было Тютчеву и то, чем расплачивались доносчики: их били кнутом и ссылали в Сибирь. Положим, это были крепостные Салтычихи, которым в таком случае не доверялось. Но ведь и он птица невелика, хотя и дворянин, – в то время с такими дворянами, как он, не особенно-то церемонились. Ввиду таких обстоятельств донос его, Тютчева, мог быть мечом обоюдоострым. Взволнованный молодой человек склонялся то в одну сторону, то в другую: то ему хотелось проучить Салтычиху на страх всем подобным помещицам, то грозная Салтычиха являлась перед ним каким-то неуязвимым зверем. В конце концов он остановился на доносе.
«Что будет, то будет, а я донесу… – рассуждал он. – Не сошлют же меня в Сибирь, кнутом не побьют, пытать не будут, хотя я и не докажу всех ее зверств, – все-таки я дворянин и человек служащий, меня кое-кто и из высокопоставленных особ знает, и я приношу пользу своему отечеству. В сем деле, может статься, помогут мне и сей мужичонка молодой и та девица». Вспомнив о Галине, Тютчев забыл уже все остальное и остановился мыслью на образе этой дикой, но прекрасной девушки. «И какая смелая! Дворянина – и за шиворот! Да и сильная какая, здоровая, словно кобылка молодая, так вся и пышет кровью! Удивительно! У мужика, у какого-то грубого полесовщика, – и такая прекрасная дочь, такая, можно сказать, красивая во всех отношениях особа! Еще удивительнее, что этакой дрянной мужичонка, дворовый какой-то, Сидорка там, что ли, его звать, – и имеет счастье быть любимым такой красавицей! Фи, как все в жизни сей несообразно! И как все несообразно распределяется! Я вот, к примеру, я… я самый, к примеру, неудачливый человек! Ищу, как говорят люди, ложки, а попадают мне одни плошки!.. Несуразно!..»
Обдумывая и рассуждая таким образом, Тютчев въезжал в Серпуховскую заставу. Хмуро и уныло глядел на город осенний полдень. Накрапывал дождик, и все под его частой туманной сеткой казалось серым и неприветливым; особенно печально выглядели пригородные хибарки мещан и огородников, все мокрые, все облезлые. Две поджарые, худые собаки сиротливо рылись и вынюхивали что-то в навозной куче у самой заставы. Штук пять вороватых ворон и галок прыгали тут же в надежде поживиться. Собаки не обращали на пернатых внимания, хотя те подскакивали почти к самому их носу. Въезжая в заставу, Тютчев почему-то искоса загляделся на этих ворон – и ему как-то сразу стало грустно. Какая-то давнишняя беспомощная тоска охватила его сердце, смутила вконец его душевный покой.
В тот же день, однако, поселившись близ Самотеки, Тютчев занялся кое-какими предварительными справками относительно задуманного. Прежде всего он побывал у отца Варфоломея, священника церкви Введения во храм Пресвятой Богородицы, надеясь найти в нем надежного союзника по доносу. Но молодой человек в этом отношении горько ошибся. Отец Варфоломей, человек относительно умный, старый, рассудительный, сдержанный, много мирволивший Салтычихе и поэтому щедро получавший от нее даяния, был, понятное дело, на стороне своей благодетельницы-прихожанки. Он был очень удивлен и поражен, даже испуган предложением Тютчева.
– Нет-нет, вьюноша, нет, дело твое неправое, дело твое кривое! – говорил он серьезно и сосредоточенно Тютчеву.
– Почему же, отец мой, неправое? Каким образом? – спрашивал Тютчев.
– А потому, что ты млад еще, сын мой… И по младости лет дело такое затеваешь, затеваешь по злости…
– Но ведь все то правда, что я сказал.
– Неправда, неправда и великая неправда! – замахал отец Варфоломей руками. – Добродетели Дарьи Николаевны, ее посильные жертвы для храма, ее благодеяния для бедных прихожан мне доподлинно известны… Злых же дел за ней я никаких не видывал, не слыхивал и, думаю так по простоте своей, по своему разуму стариковскому, не увижу и не услышу. Бросьте, бросьте все cиe, вьюноша! Бросьте, советую вам! По младости можете сами бедствия испытать, и немалые.