
Полная версия:
Салтычиха
Это было в мае. Охотница до прогулок на чистом воздухе, Салтычиха вздумала как-то прокатиться вместе с Фивой по опушке своего леса. В то самое время, как тележка Салтычихи медленно и бесшумно катилась по мягкой проселочной дорожке, в лесу, на недалеком от них расстоянии раздался выстрел из ружья.
– Это у меня откуда стрелки-то показались? – приостановив лошадь, крикнула Салтычиха.
– Может, Никанор, полесовщик? – скромно заметила Фива.
– Совсем не Никанорово ружье, я чую, – сказала Салтычиха. – Да тот и не посмел бы стрелять, зная, что я еду.
– Это точно-с, выстрел быдто господский, – согласилась Фива.
– Так подь-ка, узнай, кто таков стрелок-то удалой?
Фива соскочила с тележки и быстро скрылась в лесу. Не более как минут через пять она вышла из лесу уже не одна. Впереди нее шел молодой человек в каком-то странном, из серого грубого сукна, охотничьем костюме, с длинноствольным ружьем через плечо.
– А! Так это ты стрелок-то? – встретила молодого человека Салтычиха.
Стрелок несколько сконфузился, но тотчас же оправился и учтиво подошел к сидевшей в тележке Салтычихе.
– Прошу прощения, – начал он, – что позволил себе охоту в ваших владениях.
– А ты кто? – уставилась на него Салтычиха.
– Тютчев Николай Афанасьевич.
– Сосед мне?
– Не имею чести.
– То-то не помню никакого Тютчева-то по соседству. Помещик?
– И того нет.
– Так кто ж ты?
– Инженер.
– Ну, стало быть, птица невелика.
– Но, позвольте, государыня моя, – надумал наконец Тютчев, – с кем же я имею честь говорить?
– Салтыкова, молодчик, Салтыкова Дарья Николаевна.
– Салтычиха! – невольно сорвалось с языка молодого человека, и он даже отступил на шаг назад.
Салтычиха вдруг разразилась хриплым смехом:
– Вона! И тебе я, молодцу, ведома!
Тютчев растерялся:
– Ведома… точно-с… точно-с… Но… простите, государыня мою нескромность, ошибку… Мне вовсе не было известно, что вы, государыня моя…
– Будет болтать-то! – перебила его Салтычиха. – Чай, не зверя перед собой видишь-то – человека. Я, молодец, баба простая, хорошая. А что про меня худо говорят, так черт с ними! На чужой роток не накинешь платок!
– Это точно-с… точно-с… – бормотал все еще не оправившийся от смущения Тютчев.
– Да чего тебя так проняло-то, молодчик? Поуспокойся.
– Я ничего-с… Но… позвольте мне, государыня моя, вам низко и почтенно откланяться.
– Не торопись. Пожалуй ко мне сперва на миску щей, а потом и уходи.
Тютчев согласился, хотя отчасти и нехотя. Ему были известны проделки Салтычихи. В дом ее вошел он даже с некоторыми трепетом. Но вскоре как-то освоился, приободрился и, подвыпив порядочно салтычихинских наливок, разболтался и имел счастье понравиться самой хозяйке. К вечеру они уже были своеобразными друзьями. С этого дня Тютчев почти каждый день приезжал из Подольска, где жил, в Троицкое и проводил приятно время в сообществе Салтычихи.
Так время шло до того октябрьского вечера, в который между ними началась ссора,
Ссора эта теперь не прекращалась и готова была превратиться в настоящую бурю. Так и случилось.
Выслушав обидные для себя слова, Тютчев в угрожающей позе остановился перед Салтычихой.
– Чего встал? Чего бельма выпучил? – в свою очередь угрожающе произнесла Салтычиха.
– Наконец… наконец… наконец… – вдруг заговорил Тютчев презрительным, взволнованным голосом… и остановился.
– Чего наконец? Чего? – впилась в него глазами Салтычиха и стала ждать, что он скажет.
Тютчев, сделав несколько шагов по комнате, стал глядеть в упор на Салтычиху.
– То, государыня моя, наконец, что так поступать непозволительно! – выпалил молодой инженер и отступил на шаг назад от Салтычихи.
– Ты это чего же взъелся, чертов огородник? – было вопросом разгорячившемуся молодому человеку.
– Того, государыня моя, что вы, наконец, и со мной хотите поступать, как со своими дворовыми! Но это несуразно и совсем не по-дворянски!
– Хо-хо, какой дворянин отыскался новый! – злорадно засмеялась прямо молодому человеку в глаза Салтычиха.
– Точно-с, дворянин-с!
– Оно и видно!
– Смею вас уверить!
– Не уверяй! Сама вижу, что дворянин! Тельце прикрыто, а рыло глядит в корыто!
– От вас, государыня моя, только такие несуразности и слышать можно!
– Ты больно разговорчив! Язык что веник: только и знает, что сор заметает.
– Да-с, это точно-с! – заходил Тютчев нервными шагами по комнате. – У вас сору-с много, очень много сору-с! Пора бы этот сор и со двора долой!
– Уж не пора ли тебя самого со двора? – уязвила молодого человека Салтычиха.
– Я и сам уйду! А я не сор-с, государыня моя! Вам доподлинно самой известно-с, и известно хорошо-с, что я вас не искал, не навязывался на вашу благосклонность – вы сами нашли меня, сами первая искать моего знакомства начали! Ведь так-с, государыня моя?
– Запамятовала что-то, молодец! А вот про то хорошо помню, как я тебя, оболтуса голого, одела до обула! Про то помню хорошо!
– А про то забыли, как я о вас хлопотал в Юстиц-коллегии, бегал, просил и добился оправдания в том, за что бы вас, государыня моя, следовало… знаете куда?
Салтычиха вскочила.
– Молчи! – зашипела она как змея. – Молчи, щенок бесхвостый!… Не то…
Тютчев, взволнованный, раскрасневшийся, смело стоял перед лютой, взбеленившейся женщиной.
– Что – не то?
– Лозой попотчую!
– Дворянина-то?
– Дворянина!
– Не смеешь того сделать, мерзавка!
– Не смею?!
– Не смеешь!
Салтычиха захлопала в ладони и закричала что было сил:
– Акимка!.. Сидорка!.. Сюда!.. Скорее!..
Через минуту в дверях появились безмолвные лица наших старых знакомых: кучера Акима и дворового Сидорки, возлюбленного молодца Никаноровой Галины.
Глава II
Волчья погребица
Под таким своеобразным названием, волчья погребица, у Салтычихи в ее сельце Троицком, было известно всем и дворовым и всем крепостным длинное, низкое здание вроде склада, сложенное из громадных булыжных камней и крытое красной черепицей. Совсем отдельное, без всяких украшений, оно стояло далеко и от барского дома, и от других жилых и нежилых построек. С маленькой дубовой дверью и с какими-то отверстиями вроде отдушин, которые, однако, считались окнами, здание это производило необыкновенно тяжелое впечатление. Громадные булыжники, серые и темные, скрепленные беловатым цементом, казались иногда при закате солнца, когда красные лучи его ярко ударяли в стену, какими-то гигантскими головами, выглядывающими из огненного переплета. Во время дождей и хмурой погоды оно выглядело много серее и много печальнее всего окружающего и было так уныло и неприветливо, что даже вороны и те почему-то не всегда и неохотно садились на его черепичную щетинистую крышу, почерневшую от времени и в некоторых местах заросшую темно-зеленым мхом. Открытое со всех сторон, оно заносилось зимой снегом, и только в крайнем случае к нему протаптывали тропинку. Летом, в хорошие, ясные дни, оно как будто несколько оживало, принимало более приятный вид, и под его стены, всегда холодные, охотно шли полежать томимые жаром свиньи, козы, коровы и собаки. В лунные ночи, когда луна, бледная, стояла высоко на небе или висела, красная, низко на горизонте, волчья погребица представляла из себя нечто чисто фантастическое: игра лунного света на стенах и на крыше погребицы делала из нее нечто сказочное, хотя, в сущности, это было наипрозаичнейшее строение. Но назначение его было довольно мрачное. Это был своего рода острог, созданный Салтычихой для своих сильно провинившихся дворовых и крепостных. Туда запирали несчастных на хлеб и воду и держали иногда по нескольку недель в сообществе с волком, который в одном из углов был привязан на цепи. Вот почему и постройка получила название волчьей погребицы. Это была выдумка самой Салтычихи, и она очень много забавляла ее.
– Ты волк? – говорила она провинившемуся. – Ну так и посиди с волком: все веселей, чем одному-то.
Волк попал в погребицу совершенно случайно, и попал по милости полесовщика Никанора.
Как-то он высмотрел волчье логово. Волчицу он оставил в покое, а волчонка притащил к себе в сторожку, не имея духа покончить с хищным детенышем сразу. Несколько дней подряд осиротевшая волчица пробиралась к сторожке и унылым воем напоминала полесовщику о своем одиночестве.
– Кинул бы ты его, батька, за дверь! – предлагала Галина. – А то что за охота слушать этот самый вой-то?
Никанор уверял дочь, что это сделать невозможно, так как барыня приказала ему строго-настрого, ежели попадется какой-либо зверь, то живого или мертвого, но непременно приносить или приводить к ней.
– Так и отведи! – посоветовала дочь. – А то ведь у нас-то и есть ему нечего: где мы для него наберемся мяса-то? А молоком одним они сыт не будет.
Никанор привел волчонка к барыне. Маленький свирепый хищник понравился Салтычихе, и она стала держать его в комнатах, кормила из своих рук. Но волчьи наклонности, когда он подрос, проявились в нем во всей своей силе: он начал драть кур, поросят, трепать дворовых собак. Сперва было Салтычиха приказала застрелить его, но потом передумала и велела привязать его на цепь в погребице.
В тот же день один из дворовых парней, уличенный в воровстве, был брошен в погребицу. Парень был трус страшный, и волк пугал его более, чем само заключение в погребице. Голодный, не привыкший к цепи, волчонок рвался на цепи, лаял, выл, щелкал от злости зубами и грыз цепь. Все это так напугало парня, что он и сам взвыл волком. Салтычиху это забавляло, и она долго томила парня в погребице. Бедняк настолько был труслив, что, выйдя из погребицы, стал худ как щепка и даже поседел. Салтычиха думала, что присутствие волка в погребице будет и на других заключенных иметь то же влияние, какое оно имело на воришку парня. Но этого не случилось. Другие вовсе не боялись волка и даже находили своего рода удовольствие в его присутствии – все-таки живое существо. Некоторые даже умели как-то заигрывать с серым приятелем. Волка наконец с цепи спустили, но он так освоился со своей сытой неволей, что уж и не покушался бежать, а очень спокойно лежал в своем уголке или меланхолически бродил взад и вперед у стены.
С годами волк состарился, но все еще жил, не покидая своего угла. Дворня с ним так освоилась, что считала его за обыкновенную собаку.
В эту-то погребицу, в соседство к волку, неожиданно попал и Николай Афанасьевич Тютчев благодаря злой взбалмошности Салтычихи.
Как только лица Акимки и Сидорки появились у дверей, Салтычиха крикнула им:
– Засадите-ка этого молодца в погребицу!
Акимка и Сидорка с недоумением смотрели то на барыню, то на Тютчева и не решались приступить к выполнению ее приказания.
– Что ж стоите-то, оболтусы?! Живо!
Оба молодца ловко подхватили молодого инженера, и через пять минут он был уже в погребице, в совершенной темноте, охваченный с ног до головы сыростью. Все происшедшее с ним так поразило его, что он не кричал и почти не понимал, как все это произошло и почему именно. Придя несколько в себя, он понял всю безысходность своего положения и стал обдумывать план спасения, давая десятки клятв довести все это до сведения высшего начальства. Как, его, дворянина, служащего инженера – и засадить в какой-то холодный сарай! О нет, он никогда не простит этого злой женщине! Он поедет в Петербург, он подаст прошение самой императрице, и взбалмошная, своевольная помещица будет наказана примерно!
– Да-да, все cиe будет! – вел он речь сам с собою. – Всего сего я добьюсь непременно, непременно все cиe устрою! Как, меня, дворянина! – восклицал он далее и тысячу раз сожалел о том, что связался с подобной женщиной. – И как я мог! И как я поверил! О нет, погоди же, змея, погоди! Придет беда и на твою голову! Все открою, все докажу, все твои ужасные дела на чистую воду выведу! Осудят! В Сибирь сошлют! В кандалы закуют!.. Казнят смертью лютой!..
Между тем та, на голову которой сыпалось столько ужасных проклятий, спокойно сидела в своей комнате и вела беседу с Фивой, сидевшей на полу у ее ног.
– Пусть маленечко поохолодает там-то, в погребице-то, – говорила она. – Авось не так сердчишко-то его дурацкое стукотню поднимать будет, авось поуймется маленечко.
– Ах, поуймется, золотая моя, поуймется! – вторила, скромно опустив глаза, Фива.
– А потаскушку ту тоже надо бы проучить как следует.
– Галинку-то?
– Кого ж больше! Ее, лесную пташечку!
– Ах, следует, золотая моя барыня, следует!
– Ты придумай-ка, Фивка, что-либо такое, чтоб этой девушке-чернавушке, этой шитой рожице-то довелось расхлебать то, чего ей и во сне не снилось никогда, дуре!
– Подумаю, золотая моя, подумаю! – отвечала Фива. – Уж такая-то девчонка непокорливая – беда с ней просто! Как-то мне пришлось побывать по весне-то в сторожке-то Никаноровой. Сидит, словно барыня какая, и глаза этак чертом скосила. Так и скосила глаза чертом – ей-ей, не лгу!
– А ты бы ей палкой в эти в глаза-то чертовы! – сказала Салтычиха и зевнула во весь рот.
– Постелюшка готова! – заявила торопливо Фива.
– А готова – уложи! – еще раз зевнула барыня.
Вскоре Салтычиха была уже в постели. Фива сидела у ее ног, осторожно чесала ей пятки и рассказывала какую-то длинную, монотонную сказку, под которую наконец барыня мирно и заснула. Верная раба улеглась на полу и тоже вскоре чутко задремала.
Узнав, что барыня почивает, разбрелась по своим углам и вся дворня и тоже позаснула.
Не спал один бедный заключенный, Тютчев. Как он ни храбрился, как ни стращал кандалами Салтычиху, но холод и сырость погребицы давали себя знать: он умолк и стал искать место, где бы поудобнее и потеплее прилечь. В одном углу он нащупал солому и какой-то тулуп. Этой находке он обрадовался необыкновенно: тотчас же забрался под тулуп, повалился на солому и мертвецки уснул, позабыв и свое заключение, и Салтычиху, и все те проклятия, которые он посылал на ее голову.
Разбудил его в самую полночь какой-то странный вой. Высунув голову из-под тулупа, он чутко стал прислушиваться и разобрал, что вой раздается у самых его ног. Объятый паническим ужасом, он мгновенно вскочил на ноги и тут же увидел два сверкнувших перед ним огонька. Он, ничего не соображая, моментально шарахнулся в противоположную сторону и прижался спиной к холодной стене погребицы.
– Что это? Что это? – залепетал он, устремив глаза на огоньки.
Вой со стороны огоньков послышался явственнее, и тут только Тютчев сообразил, что он находится в обществе серого хищника.
Что было делать? Как поступить? Молодому человеку вовсе не было известно, что волк безвреден и что он сам испугался присутствия человека и потому завыл.
Совершенно машинально, двигаясь вдоль стены, Тютчев начал искать что-либо, чем можно было бы защититься от столь неприятного сотоварища. Под руки ничего не попадалось. Между тем он дошел до угла и тут остановился, решив, что поиски его бесполезны. Огоньки засверкали в противоположном углу: видимо, волк уселся на задние лапы и тоже выжидал, как поступит с ним тот, кого он видит перед собой. Так прошло с полчаса, но эти полчаса показались Тютчеву вечностью. Чего-чего только он не передумал в эти полчаса!
Родился он, Тютчев, недалеко от Троицы-Сергия, близ села Радонежа, в маленькой деревеньке отца, весьма бедного, не служащего дворянина, жившего у своего тестя. Первые нежные годы детства он провел в деревеньке, нисколько и ничем не отличаясь от крестьянских детей, с которыми он и играл в одной рубашонке. До десяти лет его ничему не учили, и он готов уже был остаться «недорослем». Но судьба, однако, распорядилась иначе. Как-то заехал в деревеньку дальний родственник его отца, восхитился способностями маленького Кольки, увез его в Петербург, сдал в одно из инженерных училищ… и совершенно о нем забыл. Да забыли о нем и сами родители. Когда Тютчев двадцатилетним молодым человеком вышел из школы и попытался узнать что-нибудь о своих родителях, то он узнал только, что они умерли. Сиротливо потянулись дни молодого человека – сперва в Петербурге, потом в Москве. Молодой человек считался на службе при московском главнокомандующем, как называли тогда теперешних генерал-губернаторов, получал скромное жалованье и жил тоже весьма скромно. В конце царствования императрицы Елизаветы Петровны задуманы были какие-то постройки близ города Подольска, и вот молодого инженера отправили на житье в этот город, где он и жил не у дел, ожидая приказаний из столицы. Приказания что-то не шли, дни тянулись скучно, и молодой человек ради развлечения занялся охотой по соседним полям и лесам. Дичи он убил мало, но зато наскочил на такого зверя, как Салтычиха. Грозная барыня произвела на него своеобразное впечатление и так же своеобразно понравилась. Он сошелся с ней близко – и вот эта близость довела его до того, что он теперь мерзнет и дрожит в какой-то погребице в сообществе зачем-то туда же попавшего волка…
Гнев и стыд душили Тютчева и волновали его страшно. Он был молод, здоров, и хотя ничто еще не улыбалось ему в жизни, но умереть под зубами хищника ему все-таки не хотелось, да и смерть такая позорная.
«Неужто, – думал он, – она решила сыграть со мной такую подлую штуку! О, это зверь, а не женщина! Зверь! Зверь!.. И отчего я сам не убил сию кровожадную тигрицу!..»
Вдруг он вздрогнул всем телом и брезгливо схватился за шею: что-то холодное и скользкое ползло по шее. Он поймал какого-то мокрого червяка и бросил его на пол. В то же время он услышал за стеной, снаружи, какой-то шорох: казалось, что кто-то пробирался по стене, шлепая по ней руками.
Тютчев насторожил уши и услышал явственно, что шорох идет к двери. Он хорошо помнил, где находилась дверь. Он начал пробираться к ней, не спуская, однако, глаз с огоньков, которые по-прежнему неподвижно светились в том же углу, в котором светились и ранее.
Добравшись до двери, Тютчев прильнул к ней ухом и вдруг отчетливо услыхал вопрос, произнесенный незнакомым ему мужским, голосом:
– Барин, ты жив?
– Жив, жив! – почти вскрикнул Тютчев.
Огоньки в углу моментально исчезли. Испуганный голосом Тютчева, волк заметался в своем углу, громко всхрапывая.
Замок за дверью лязгнул; чья-то осторожная рука возилась с замком, отпирая его. Наконец, тихо заскрипев на ржавых петлях, отперлась и сама дверь. Струя хотя холодного, но свежего воздуха шибанула прямо в лицо заключенному – и тот зашатался на ногах. Он чуть не упал. Но чья-то дружеская рука поддержала его…
Глава III
Освобожденный узник
Рука, так вовремя и кстати поддержавшая Тютчева, была рукой дворового Сидорки, который несколько часов назад вместе с кучером Акимкой бросил того же Тютчева в волчью погребицу.
– Кто тут?.. Кто пришел?.. – был первый вопрос очнувшегося и прислонившегося к стене Тютчева.
– Погодь, барин, помолчи… – отвечал шепотом Сидорка.
– Но кто ты? – настаивал Тютчев, уже предполагая почему-то, что к нему явился кто-то с недоброй целью.
– А вот сейчас узнаешь, барин.
Сидорка осторожно притворил дверь и уж тогда только решился вытащить из-под полы полушубка маленький фонарик.
Тускло и угрюмо сверкнул маленький огонек фонарика в волчьей погребице – и показал всю суровую неприглядность салтычихинского острога. Стены были черны и мокры. Потолок низок, с какими-то ржавыми железными перекладинами. Но все было прочно, здорово, и бедному узнику не представлялось никакой возможности выбраться из этой своеобразной ямы.
Тютчев невольно повел глазами вокруг и вздрогнул.
– Что, барин, хороша наша погребица-то? – как бы угадав его мысль, спросил Сидорка.
– Да… да… – произнес Тютчев и теперь уже взглянул на Сидорку. – А, ты! – воскликнул он, узнав сразу же в лице Сидорки одного из своих вечерних палачей.
– Я, барин, я… Только ты не бойся, барин… – начал шепотом Сидорка. – Я не за тем, чтоб обижать тебя, барин… я совсем за другим…
– За чем? – вырвалось у Тютчева.
– Я хочу тебя, барин, выпустить.
– А… стало быть, Салтычиха приказала?
– Совсем нет… и не думала… Она не таковская, чтоб продержать кого надо в погребице часок-другой… Ты бы тут долго просидел…
– Все ты врешь, братец! – уже с некоторой смелостью сказал Тютчев.
– Совсем не вру. А коли хочешь, барин, оставаться, так и оставайся – я опять дверь запру.
– Зачем? Зачем? Не надо! – заговорил торопливо Тютчев, вдруг поняв всю неуместность своего сомнения. – Выпусти, братец, выпусти. Я за cиe заплачу, в долгу у тебя, братец, не останусь.
– Не надобно мне платы, барин, на кой мне ляд твоя плата! А ты сделай для меня, барин, другое.
– Что? Что? Говори, братец!
– Не хочу я жить у Салтычихи, барин.
– Ну и что же?
– Прими ты меня к себе, коли я убегу от Салтычихи.
– Как так?
– Да так уж – прими! Вроде как бы крепостного, а то и так… в услугу.
– Но ведь cиe невозможно, брат! – воскликнул Тютчев.
– Да ведь берут же другие господа всяческих беглых! – уверял Сидорка.
– Но у них деревни, свои крепостные… а у меня, братец, ни кола ни двора. Я только службой и живу.
– Да уж как ни на есть, обдумай, барин! – попросил Сидорка и поклонился низко Тютчеву.
– Что же, я, пожалуй… я не прочь… – тронулся просьбой молодой инженер.
– Только я не один… – произнес робко Сидорка, а потом улыбнулся во все свое лицо.
– С кем же еще?
– С девчонкой…
– С какой?
– Да ты видел ее, барин… Галиной зовут… дочь лесника… Бедовая такая девчонка, работящая.
– А-а!.. – протянул Тютчев и, помолчав, спросил: – Ты что же с ней… невеста она тебе или так?..
– Так покуда, барин… – начал объяснять Сидорка. – Только мне без нее все равно не житье на белом свете… А Салтычиха, знаю, ни за что ее за меня не отдаст… Так уж лучше бежать… А потом и повенчаемся, коли милость твоя барская на то будет…
– Да… да… cиe все возможно… возможно, братец мой… – заговорил с какой-то торопливостью Тютчев. – Ты можешь ко мне прийти… и с ней… Возможно!..
– Барин, спасибо тебе за такую милость! – поклонился еще раз Тютчеву в ноги Сидорка.
– Хорошо… хорошо… А только… фу, как здесь холодно!.. А я все еще в одной венгерке… – вздрогнул вдруг от холода всем телом Тютчев.
– А я, барин, вот полушубочек припас! Не побрезгуй, накинь на свои плечики…
– A, cиe хорошо, хорошо! Дай-ка, брат, дай…
Сидорка быстро снял с себя полушубок и накинул на плечи Тютчева, оставшись сам в сером суконном кафтане.
– Ну, барин, теперь тебе надо наутек… бежать надо, – посоветовал Сидорка. – Не проснулась бы Салтычиха да не спросила бы тебя – беда тогда! Такая пойдет перепалка – на все Троицкое!
– Бежать! Непременно бежать! – согласился Тютчев, кутаясь в Сидоркин полушубок.
– К утру-то в Подольск и доберешься. А теперь я тебя задворками провожу, чтоб не заблудился да чтоб собаки не подняли лаю.
– Спасибо, спасибо, молодец! – поблагодарил Тютчев. – Услуги твои не забуду.
– Уж не забудь, барин. Одного того и прошу, чего просил. А уж мы тебе служить с Галинкой будем как следует – по-христиански служить будем, не то что этому аспиду, Салтычихе.
– Подлинно что аспид! – добавил и Тютчев.
Вдруг волк зашевелился в своем углу и начал тихонько подвывать.
– Тише ты, черт серый! – прикрикнул на него Сидорка.
Волк смолк.
– А поди, барин, напугал тебя наш Серко? – полюбопытствовал Сидорка.
– Глупое животное!
– Ничего, он тихонький. Иная собака злей. Да и прирученный совсем. Эй ты, Серко, подь сюда! – позвал Сидорка волка.
Волк прилег на брюхо и, словно провинившаяся собака, начал подползать к Сидорке. Сидорка на полдороге сам подошел к подползающему хищнику, потрепал его по спине и отошел.
– Настоящая собака! – заметил он и добавил: – Вот и лесной зверь и дикой, а все получше нашей барыни. Вот наша барыня – волчиха настоящая. А это что за волк!
Через минуту Сидорка и Тютчев пробирались уже задворками барских хором к лесу. Сидорка хорошо знал дорогу, и потому они пробирались смело и торопливо. Вскоре они были уже в лесу, на самой той дороге, которая вела к сторожке Никанора.
– Ну, барин, теперь я тебя покину, – сказал Сидорка, остановившись. – Сам уж теперь пробирайся на Подольск. А коль боязно пробираться в такую-то пору, иди напрямки к Никанору. Он до утра, до рассвета, приютит тебя у себя в сторожке. Так и скажи Галине: от Сидорки, мол, так и так, мол… Сам уж знаешь, что сказать… Она девка добрая…
В сотый раз Тютчев поблагодарил своего избавителя и, расставшись с ним и бредя по дороге, долго думал о том, как трудолюбив, как послушен и, наконец, как добр простой русский человек. «Возможно ли, – думал он, – чтобы в простом мужике было столько доблести! А между тем это так, это неоспоримо – дело налицо!»
Продолжая думать на эту тему в глухую осеннюю ночь среди леса, безмолвного, как гроб, Тютчев добрел до сторожки Никанора.