Читать книгу Салтычиха (Иван Кузьмич Кондратьев) онлайн бесплатно на Bookz (7-ая страница книги)
bannerbanner
Салтычиха
СалтычихаПолная версия
Оценить:
Салтычиха

3

Полная версия:

Салтычиха

– Эк его, черт, саданул как! – были ее первые слова, когда она очнулась.

Фива заахала еще сильнее и начала уговаривать девушку успокоиться.

– Он был тут? – спросила Дашутка после некоторого молчания.

– Был, был, как же, был, золотая моя! – ответила Фива. – И какой добрый барин! Ах какой добрый барин! – заключила она, припомнив несколько золотых монет, сунутых ей в руку добрым барином.

– Кто он?

– Из военных.

– Зовут как?

– Салтыковым зовут, Глеб Алексеич по имени-отчеству.

– Вишь, черта понесло куда – на кулачный бой! – произнесла девушка и задумалась.

– Что бочок-то? Бочок-то что? – беспокоилась Фива.

– Пройдет бочок, не всегда ж ему болеть! А ты скажи: долго он тут был, что делал?

– Все сокрушался, золотая моя, все сокрушался! – докладывала Фива. – Ах как сокрушался! «Злодей я, – говорит, – злодей! Как я мог не разобрать, что передо мной девушка, и такая молоденькая, хорошенькая девушка! Буду просить, – говорит, – прощенья, на коленях буду просить, буду целовать руки и ноги!» Так и говорил, золотая моя. А сам нет-нет да и посмотрит на тебя. Я ему: «Уйдите, барин, нехорошо так-то возле девочки быть!» А он: «Простите, простите, я совсем потерял голову!» И все волосы ерошит, и все руки ломает, и из угла в угол мечется. Такая жалость было глядеть на него, на бедненького!..

– Вишь, толсторылый черт, тоже на бар заглядываться начала! – прервала красноречие Фивы Дашутка.

– Ах, ах! – заахала Фива. – Чтой-то я за дура такая, чтоб на важных бар заглядываться! Баре не про нас. Мы народ деревенский, простой.

– А придет он опять?

– Обещался. «Приду, – говорит, – непременно приду. Сперва пришлю доктора, потом сам приду».

Вечером приехал присланный Салтыковым доктор. Это был сухой как щепка и длинный как жердь немец, еле говоривший по-русски. Дашутка больного бока ему не показала и без церемоний выгнала вон, когда он стал настаивать, чтобы она показала больное место. Она даже так толкнула доктора в грудь ногой, что тот еле удержался на месте.

Обругав девушку русской свиньей, доктор уехал и, само собой разумеется, более не появлялся.

На другой день, с утра, Дашутка поднялась как ни в чем не бывало. Она даже собралась было ехать отыскивать бойца, но тот предупредил ее: приехал сам.

– Ну что? Что? – влетел к ней Салтыков. – Неужто боль прошла?

– Породы невеликой – кулаком в могилу не вгонишь, – ответила девушка.

– Как я рад! Как я рад! – восклицал Салтыков, пожимая руку девушки.

– Да рада и я, что вижу тебя, молодец! – было ему откровенным ответом со стороны Дашутки. – И право, ты молодец не на шутку, – добавила она, любуясь на статную фигуру ротмистра и на его красивый гвардейский мундир.

Как не был молодцеват и смел гвардии ротмистр, но такая откровенность со стороны девушки сильно смутила его.

Он замялся и пробормотал:

– Точно… точно… у нас мундир красивый… прекрасный у нас мундир…

– Да не о мундире речь. Речь о тебе. На чучело и золото надень – все дрянь будет.

– Точно… точно…

– Да ты не стыдись меня, молодец! Чай, красная-то девица я, а не ты! – смело говорила девушка. – Вишь какой! На кулачном бою стоял, не пятился, кулаком лихо работал, а тут передо мной в конфуз пришел! Не бойся, не кусаюсь, а коли и укушу такого молодца, как ты, так не больно!

– Все это так ново для меня, так неожиданно, – объяснялся молодой ротмистр, – что, право, на моем месте всякий бы растерялся!

– А еще ротмистр! – заметила девушка. – И мундир надел такой красивый!

Она засмеялась и вдруг схватила ротмистра за руку:

– Ну ты, молодец-удалец, чего насупился? Будь веселей! Не по сердцу мне те, кто насупливается да речи с бабой держать не умеет!

Ротмистр дрогнул. Прикосновение горячей руки молодой девушки к его руке обдало его каким-то жаром. А она стояла возле него близко, совсем близко, так что он слышал даже ее дыхание и чуть ли не биение сердца.

Так прошло несколько мгновений, в которые девушка прямо и дерзко смотрела в глаза молодого ротмистра, а тот и не знал, что сказать ей при такой неожиданной оказии.

Затем она тряхнула головой.

– Постой! – сказала она. – Я кое-что надумала!

– Ну? – вырвалось у ротмистра с таким добродушием, как будто он знаком был с девушкой давно и привык держать себя просто и откровенно.

Дашутка поняла это:

– Вот и хорошо, что заговорил по-человечьи! А то на-ка – стоит да глазами хлопает, будто у него и языка нет! Надумала я вот что: ну-ка, молодец-удалец, прокати куда подале свою кралечку, девицу-красавицу, потешь ее сердечко неразумное! Люблю я, молодец, езду бойкую, отчаянную! Ой как люблю!

– Ха, да я и сам охоч до сего! – отвечал ей ротмистр.

– А коли охоч, так и катим! У тебя своя лошадь-то?

– Лев, а не лошадь!

– С кучером, чай?

– Несомненно.

– Ну так ты кучера-то с передка по шеям. Он при нас будет лишний. Сам вожжи возьми!

– Хорошо придумано.

Ротмистр быстро вышел и отправил кучера домой. Возвратившись, он застал девушку совсем уже одетой.

– Я готова! – сообщила она.

– Любо! – ответил ей ротмистр и в самом деле залюбовался хорошенькой фигуркой девушки.

В своей собольей шубке и собольей шапочке она была просто восхитительна.

На дворе быстро темнело. Когда они выехали и проехали несколько улиц, наступила уже морозная и месячная ночь. Но месяц как-то тускло светил в туманном небе. Улицы были пусты. Слышались только изредка звонкие шаги торопившихся домой пешеходов, да по дворам лаяли неугомонные собаки.

Сидя рядом с девушкой, ротмистр, в шитых теплых перчатках на руках, ловко правил своим гнедым жеребцом, то и дело порывавшимся вперед.

– Что Москвой-то валандаться! Валяй куда подале – за рогатки! – предложила девушка, увлеченная и скорой ездой, и близостью молодого, красивого человека.

– Куда же? – спросил ротмистр.

– А куда сам знаешь, только подале… на большую дорогу… а то и в лес… Эх, хорошо бы теперь в лесу-то побывать, волков послушать!

– Можно и в лес!

Ротмистр повел вожжами. Жеребец точно ждал этого – дрогнул всей своей статной фигурой, вытянул морду вперед и засеменил ногами.

Они быстро домчались до каких-то рогаток. Тут было остановил их караул. Но ротмистр шепнул несколько слов дежурному сержанту, и тот, подобострастно отдав честь, самолично поднял рогатки. Гнедой помчался уже по широкой загородной проезжей дороге.

– Где мы?

– За Крестом! – отвечал ротмистр.

– А… я это место люблю… я тут вчера ездила, да недалеко… ты теперь подале… в лес…

Гнедой быстро домчал молодых людей до Алексеевского. Село стояло темно и тихо, но некоторые окна еще светились яркими лучинными огоньками. За Ростокином ротмистр повернул гнедого влево, и они очутились на узкой лесной дорожке. Гнедой пошел тише, громко похрапывая и поводя ушами.

– Волков слышит, – заметил ротмистр.

– Где же они? – спросила девушка. – Покажи мне их. Я еще ни разу не видала волка.

– Нет, они где-нибудь далеко… тут их нет…

– А придут они?

– Могут и прийти.

– А страшно?

– Кому как. Мне не страшно. У меня для них есть хороший гостинец.

– Ах, и я с тобой ничего не боюсь! Да я и так, одна, ничего не боюсь. Ты не знаешь, – вдруг начала девушка каким-то тихим, задушевным голосом, – что про меня в нашей округе нехорошо говорят?

– Что же говорят?

– А называют меня Чертовой Сержанткой.

– Какое название забавное! – засмеялся ротмистр, стараясь заглянуть в лицо девушки, которое, чудилось ему, в настоящую минуту было необыкновенно привлекательно.

И оно было действительно таково. Дашутка радостно пылала, и темные глаза ее горели под собольей шапочкой. Она все ближе и ближе прижималась к молодому человеку, и тому быстро и горячо передавался ее девственный порыв. Сердце его ныло сладостью, и он сознавал, что эта сладость не временная, не обманчивая и что сидящая рядом с ним красавица чувствует то же самое. «Она будет моя, – решил он про себя, – женюсь!»

Как бы угадав его мысль, девушка спросила:

– А ты женат аль нет?

– Нет, я не женат.

Девушка помолчала, как бы собираясь с какими-то мыслями, и потом вдруг начала:

– Э, коли так, так я, может, тебе и под пару буду! Ты богат?

– Богат! – произнес молодой человек. – Но лучшего богатства, чем ты, я и не желал бы в мире!

– Не врешь?

Вместо ответа ротмистр бесцеремонно отыскал губы девушки и горячо впился в них поцелуем. Девушка ответила ему тем же, и когда слишком продолжительный поцелуй прервался, сказала:

– Вот люблю молодца за обычай: берет девицу сразу, в дальний ящик дела не откладывает!

Не успела девушка проговорить это, как вблизи, казалось в нескольких шагах, послышался протяжный волчий вой. Это было так неожиданно, что молодые люди невольно вздрогнули, как-то плотнее прижались друг к другу, а гнедой вдруг рванул вперед.

Ротмистр сдержал его порыв. Гнедой сильно захрапел, наклонил голову и пошел судорожным шагом. Молодой человек начал что-то вытаскивать из-под шубы. Но волчий вой раздавался уже в стороне и медленно удалялся.

– Стало, волк-то ушел? – спросила девушка,

– Ушел… испугался…

– А я было хотела посмотреть на него.

– Зверь не особливо занимательный, – сказал ротмистр, внутренне радуясь, что серый неприятель отступил.

В его душе зашевелилось смутное чувство какого-то предрассудка. Волчий вой, раздавшийся в момент страстного поцелуя, вдруг показался ему каким-то не особенно хорошим предзнаменованием. Но это было мимолетное чувство. Чувство привязанности, чувство ощущения возле себя хорошенького существа, которое только что подарило его, может быть, первым своим поцелуем, взяло верх. Он даже забыл и о том, что отчасти ему сперва не нравилось в ней – он забыл ее довольно грубую речь и грубое обращение. Как человеку, хорошо по тогдашнему времени воспитанному и вращавшемуся в высшем кругу московского общества, ему не могла это особенно нравиться.

Но чего не забывает молодость? Чего она не прощает за свою первую любовь, когда чувства кипят, кровь волнуется и все окружающее дышит радостью и приветом?

Он молча обнял девушку, застыл в этом положении и задумался, счастливый, о том, как все в мире совершается случайно и неожиданно. Думал ли он, гадал ли он, отправляясь на кулачный бой, которым он нередко, надев тулуп и рукавицы, позволял себе забавляться, что он там встретит бойца-девушку, которая, несмотря на свое темное происхождение, так быстро очарует его, московского богача, аристократа и красавца, и так быстро приблизит его к женитьбе. И все это свершилось в течение какого-нибудь дня! Он думал еще и о том, что скажут по поводу этого его аристократические родственники, и не произойдет ли из всего этого чего-нибудь такого, что испортит всю его жизнь.

Девушка между тем думала совсем иное.

«Эк, – думала она, – облапил, словно медведь лесной! А хорошо так-то сидеть с ним, с молодцом».

И больше ничего.

А успокоившейся гнедой шел и шел все шагом. А месяц на небе светил ярко, очень ярко, и было кругом светло, и казалось иногда, что по деревьям и по кустам перебегают какие-то странные шорохи и тени…

Глава XVII

Грозная домоводка

Родственники Глеба Алексеевича Салтыкова действительно горячо восстали против его женитьбы на дочери какого-то сержанта. Они составили между собой совет, разузнали хорошенько, кто такая Дарья Николаевна Иванова, и пришли в неописуемый ужас от полученных сведений. Но Глеб Алексеевич был человек независимый, имел большое независимое состояние, и влиять на него было трудновато. Решено было повлиять на девушку. С этой целью один из родственников, человек пожилой, решительный и холодный как лед, явился к Ивановой и заявил ей, что если она не откажется от Глеба Алексеевича, то ей на Москве несдобровать. Девушку это возмутило.

– Черти вы мазаные! – загорячилась она. – Да на кой мне черт ваш барин! Я и без него проживу как захочу! А коль он сам ко мне навязывается, так мне не стать же гнать его по шеям, как мошенника какого! Возьмите сами да и не пускайте его ко мне!

Пожилой и решительный человек, находившейся, однако, уж несколько лет под влиянием своей супруги, несколько мгновений смотрел на девушку испытующим, любопытным взглядом и почему-то сравнивал свою супругу с сидевшей перед ним девушкой.

А та не выдержала и вдруг брякнула:

– Что бельма-то выпучил? Аль, думаешь, неправду говорю?

Дальнейшие объяснения были бесполезны, и потому решительный человек поторопился уйти. Совету родственников он прямо и точно заявил, что Глебу быть женатым на такой чертовке и что, по его мнению, даже бесполезно отговаривать его от подобного супружества; пожалуй, может случиться с ним что-нибудь и похуже женитьбы.

Глеб Алексеевич между тем ежедневно посещал свою дорогую Доню, как он начал называть Дарью Николаевну, и с каждым днем привязывался к ней все более и более. Ему даже особенно начала нравиться эта бесшабашность в ней и это совсем не женское удальство. Его уже не смущали более те слова и выражения, которые нередко сыпались из ее хорошенького ротика. Он находил в этом своеобразную оригинальность, простоту, и ее звучные и резкие слова казались его слуху чем-то весьма очаровательным. Нравились ему и ее манеры, размашистые, мужские, с примесью грубости. В особенности же он находил прелесть в ее глазах. А между тем ни одной мысли не светилось в ее бархатистых, темных глазах, тонувших как будто в бесконечном созерцании. Они блестели спокойствием хорошего пищеварения, как у животного, отражением счастливого дня – и только. При всем этом идеал Глеба Алексеевича был страшно груб и от малейшего сопротивления приходил в ярость.

Говорят, что крайности в жизни сходятся. В отношении Ивановой и Салтыкова это подтверждалось как нельзя более. Сам Салтыков, молодой человек, хорошо воспитанный, был притом же и человеком хорошей души, деликатным, уступчивым, всегда сдержанным.

Свидания их всякий раз имели довольно своеобразный характер. В то время как деликатный Глеб Алексеевич меланхолически предавался наслаждению быть наедине с милой девушкой, эта милая девушка часто являлась к нему из кухни с засученными рукавами, простоволосая, красная, и рассказывала о том, как она только что выругала Фиву, которая не умеет хорошенько поджарить баранины, и при этом тут же распространялась о качествах и ценах на этот мясной продукт. Затем она при женихе начинала одеваться и чесать свои волосы, нисколько не стесняясь его присутствием и перекидываясь с ним кое-какими фразами. Жених при этом имел удовольствие видеть вполне развившуюся и здоровую фигуру невесты, ее здоровый стан и здоровую шею. Он из деликатности отворачивался, но невеста прикрикивала:

– Чего отвернулся? Аль на двор-то веселей глядеть, чем на меня? Чай, мы теперь не чужие!

Глеб Алексеевич слушался своей невесты и все время при ней находился в каком-то опьянении. Она поражала, она изумляла его, она приводила его в какой-то одуряющий восторг.

По вечерам при огне, когда они сидели вдвоем, она делалась нежнее, но и в этой нежности слышалась вместе со страстью какая-то дикая необузданность.

Обнимет она жениха, поцелует его крепко, чуть не укусит, и спрашивает:

– Ну что, ладно так-то, черт этакий?

– Ах! – вздохнет жених и примется шептать ей те речи, те горячие, бестолковые слова, которые так хорошо известны всем влюбленным, и при этом он более всего повторяет: – Ах, Доня! Ах, милая Доня! Как ты мне стала дорога! Как обожаю я тебя!

– Все-то ты врешь, Глебка! – вдруг обрежет его милая Доня и захохочет во все горло.

Глеб Алексеевич растеряется, молчит и думает: «Гибну, гибну…»

И точно, в свое время он погиб. Он сделался мужем женщины, которая с первых же дней замужества явилась перед ним в таком виде, что он пришел в ужас.

Поселились они в собственном доме Салтыкова, на Лубянке, в приходе церкви Введения во храм Пресвятой Богородицы. Дом этот для своей молодой жены Салтыков отделал со всей роскошью тогдашней моды, но сразу оказалось, что та, для кого все это делалось, вовсе не поклонница прихотей. Она, захватив весь дом в свои руки, быстро уничтожила роскошь и обратила все свое внимание на кухню и на прачечную. По всему дому с утра до вечера начал раздаваться ее звонкий, резкий голос, и в то же время начали по всем углам дома раздаваться и звонкие пощечины, а на конюшне – крики и вопли. Весь дом, наполненный мужской и женской прислугой, вдруг притих, присмирел, и все вдруг зашептало и начало прятаться по темным уголкам, боясь встречи с той, которая так грозно начала царить в доме.

Робел перед нею даже сам муж. Богатейший, блестящий московский аристократ превратился в подобие какой-то угнетенной овцы. Все родство его покинуло, дома его никто не посещал, и он быстро осунулся и начал седеть, сам не понимая, как все это могло совершиться, и совершиться так быстро, так печально. Перед женой он даже боялся пикнуть и не смел даже заступиться за своих любимых слуг, которых жена часто без всякой причины подвергала наказаниям.

На лето супруги перебрались в сельцо Троицкое, Подольского уезда. В сельце Дарья Николаевна завела те же порядки. Пошла та же строгость, тот же крик, тот же гам, те же пощечины и побои слуг чем попало. Глеб Алексеевич захирел еще более. Не унывала одна героиня всей этой кутерьмы. Она по-прежнему была здорова, весела, хорошо ела, хорошо пила, спала превосходно и весело беседовала со своей прежней любимицей Фивой, которая стала теперь у нее правой рукой и без участия которой не обходилась ни одна расправа. Слава о жестокостях новой помещицы быстро начала распространяться в окрестностях, и она в устах народа получила название не помещицы, не барыни, а просто Салтычихи, и это название так упрочилось за ней, что иначе ее нигде и никак не называли как Салтычихой. Слухи о ее жестокостях дошли, конечно, и до подобающих властей. Сделано было негласное расследование, но результат благодаря ее богатству и предупредительности получился весьма благоприятный. Все дворовые в один голос отозвались, что никаких жестокостей от барыни они не видят, а ежели она иногда и наказывает их, то наказывает по-матерински и за что следует. Один из дворовых, по недомыслию заикнулся было о чем-то, но зато он долго потом помнил и кулаки и скалку Салтычихи.

Природа между тем делала свое дело: в свое время Салтычиха родила сына. Это нисколько не обрадовало захиревшего отца, и он с грустью встретил появление на свет первенца. Не особенно была рада первенцу и сама мать, Салтычиха.

– Эк, поросенок-то какой вышел! – смеялась она с Фивой, когда показали ей ее детище.

Однако мать сама кормила «поросенка», а Фива от «поросенка» была просто без ума.

«Поросенка» назвали Федором.

Грустный, усталый, всеми позабытый, а родственниками просто презираемый, Глеб Алексеевич нашел себе, наконец, маленькое утешение. В числе его дворни была простая девушка, дочь кучера, по имени Хрися. Маленькая, румяная, тихая, она обратила на себя внимание Глеба Алексеевича, и он привязался к девушке, как привязался когда-то к жене своей, Дарье Николаевне.

Само собой разумеется, что это не укрылось от зоркого взгляда Салтычихи, но по какому-то странному капризу она не преследовала за это мужа и даже как будто поощряла его в его привязанности.

– Ты, Глебушка, не стесняйся, – говорила она ему наедине, – живи себе с Хриськой, потешайся, только смотри, чтоб она не стала у тебя за барыню! Тогда и ей и тебе плохо придется!

– Ах, Доня! Что ты, что ты! – как мог, оправдывался Глеб Алексеевич. – Ты видишь мое здоровье… мне вовсе не до шалостей…

– Да зато до девичьего личика румяного! Все, дружок мой, знаю, не оправдывайся. Только еще тебе скажу: не забывай подчас и меня, старуху, все ж я жена тебе, не чужая.

Хрися была до того без всяких претензий, что о желании ее стать барыней не могло быть и речи.

Все же Салтычиха нашла нужным предупредить и ее.

– Ты, с косами русыми, на шее с бусами! – позвала она к себе девушку. – Ты у меня шали, да не зашаливайся, а не то и с лозою спознаешься! Вон у меня ее сколько по речке растет: хватит на твою спину-то на девичью.

Девушка бухнулась Салтычихе в ноги:

– Барыня!.. Да за что!.. На все твоя барская воля… что повелишь, то и сделаю…

– То-то! – пригрозила милостиво Салтычиха.

Однако не прошло и трех месяцев, после того как Глеб Алексеевич обратил внимание на Хрисю, а уж Хрися начала отчего-то быстро вянуть и наконец увяла совсем.

Глеба Алексеича это сразило, как ножом, – он сам слег в постель. А супруга втихомолку посмеивалась с Фивой:

– Вот так-то, Фивка, лучше будет!

– Вестимо, золотая моя! – поддакивала Фива. – Без шума, без гама завсегда лучше.

Четыре года над домом Салтыковых прошли, как проходили они ранее. Грозная правительница оставалась той же, какой была. Сам Глеб Алексеевич несколько поправился и даже сделался снова отцом. Салтычиха снова родила, и родила опять мальчика, которого назвали Николаем и который почему-то пришелся по душе и отцу и матери. Старший сын, уже подросший и бойко бегавший по саду, по-прежнему оставался любимцем Фивы, которая как-то не старела, но зато сильно сохла и превращалась в тип настоящей ведьмы. Да ведьмой ее и звали все дворовые.

Но дни Глеба Алексеевича были уже сочтены. Ровно через два года после появления на свет второго сына он тихо угас в своем доме на Лубянке и был похоронен в родовом склепе в Донском монастыре.

Молодая вдова не проронила ни одной слезинки над могилой своего мужа, над могилой того, чью жизнь она загубила безвременно и бесправно и кто оставил ей все-таки все свое громадное состояние.

Сделавшись богатой, независимой и притом молодой вдовой, Салтычиха еще более дала простору своей необузданной, дикой натуре и уж не знала удержу тем кровавым, бесчеловечным поступкам, которые с ужасающими подробностями занесли ее имя в уголовные хроники и которая своими злодействами над крепостными людьми ужаснула XVIII столетие. В конце концов слово «Салтычиха» сделалось словом почти бранным.

Часть вторая

Две силы

Глава I

Оскорбленный дворянин

Никогда еще дом Салтычихи в ее сельце, в Троицком, не был так шумен и беспокоен, как в тот осенний вечер, когда сама Салтычиха возвратилась из сторожки Никанора в сопровождении молодого инженера Тютчева. Прежде всего всю дорогу она на чем свет стоит со свойственной ей грубостью бранила молодого инженера, называя его самыми поносными именами. На оправдания же его она кричала одно:

– Не ври, не ври, падаль московская! Я все видела и все заметила, чертов огузок!

– Фи, Дорот, как ты выражаешься! – брезгливо, но уступчиво отвечал на это чертов огузок.

– Сто раз тебе твержу, что я тебе за Дорот такая далась! Дарьей зовут – зови Дарьей и ты! Эк словцо отыскал и тычется им, как мужик с колом за скотиной! Дорот, Дорот, Дорот… Да песья нога тебе в рот, коли я Дорот!

– Фи-фи-фи! – мог только ответить на это порицаемый инженер.

Не успокоилась обозленная Салтычиха и дома. Когда они вдвоем сели за ужин, то она заметила:

– Тебе бы и жрать не надо, Тютченька! Люди говорят: на голодное брюхо дурь в голову не лезет!

Как ни привык молодой инженер к выходкам Салтычихи, но теперешняя придирчивость ее начала злить и его.

– Государыня моя, – сказал он сухим тоном, – пора бы и уважить меня хоть сколько бы то ни было из уважения к тому, что я все-таки такой же дворянин, как и вы! Прошу!

– Чего ты просишь-то, оглашенная башка?

– Того прошу, чтобы вы меня уважили несколько, государыня моя!

– Ну что ж, и уважу! – отвечала, помолчав с минуту, Салтычиха. – А теперь вот – кушай-ка щи! Говорят, без щей – будешь кощей! Не люблю я, Тютченька, кощеев-то!

– И в сих словах, государыня моя, – поднялся с места Тютчев, – я вижу тоже обиду своей особе!

– Эва особа какая нашлась! Много таких-то особ по Москве ходит, Христа ради просит. Таковский и ты, молодец.

Тютчев вспыхнул:

– Я служащий человек, я имею занятие и Христа ради по Москве не хожу!

– А не ходишь – пойдешь! – продолжала злорадствовать Салтычиха.

– Неправда-с! – вскрикнул Тютчев и нервно зашагал по комнате.

Потом он остановился перед Салтычихой, которая уже медленно и с аппетитом ела щи деревянной ложкой, остановился и с укором заговорил:

– Государыня! Для того ли я знакомился с вами, чтобы вы меня так позорить изволили? Скажите мне!

– И скажу! – отвечала Салтычиха, медленно пережевывая кусок черного хлеба.

– Что скажете?

– Скажу, что сама не знаю, не ведаю, для какого черта я встретила тебя, такого удальца-молодца!

– Немного-с сказали!

– Да немного и времени-то мы с тобой из одной миски щи хлебаем!

Действительно, Салтычиха познакомилась с Тютчевым весьма недавно, всего только месяцев пять назад.

1...56789...18
bannerbanner