Читать книгу Салтычиха (Иван Кузьмич Кондратьев) онлайн бесплатно на Bookz (11-ая страница книги)
bannerbanner
Салтычиха
СалтычихаПолная версия
Оценить:
Салтычиха

3

Полная версия:

Салтычиха

Тут Лихарев сделал умильное выражение лица и проговорил, кланяясь:

– Здорово, Галина Никаноровна! Не обессудь на первом знакомстве. Может, когда и пригодимся.

Только и всего было сказано при этом первом знакомстве.

Но эти простые последние слова Лихарева долго не давали девушке спать по ночам, и долго она ходила на то место дороги, где впервые с ним встретилась и где впервые говорила с ним в ясный вешний день под шелест листьев очнувшегося после зимней спячки бора. Потом так же долго она ждала того, кто так вовремя и кстати явился перед ней, чтобы рассеять ее девичью грусть-тоску.

Хитрый паренек явился, и явился тоже как-то вовремя и кстати, хотя как будто бы мимоходом, невзначай. На этот раз все уж было кончено: все объяснилось, все переговорилось, и начали мелькать для Галины дни за днями в каком-то неведомом для нее чаду, в каком-то неведомом для нее опьянении, не знающем никаких размышлений, никаких дум, кроме одной заветной думы. Галина полюбила, и полюбила со всей страстью, какую вносят одиноко взросшие девушки в любовь, полюбила со всей нежностью, накопившейся в ее юном сердце, которое еще не любило, с безумием мозга, как бы пораженного счастьем, и, наконец, такой горячей любовью, существование которой только и возможно было допустить у такой, какой была Галина с ее цыганской кровью.

Счастливые дни в один день, в один час были омрачены, были разбиты. Ужели всему виной Салтычиха? Не Сидорка ли?

– Сидорка! Сидорка! – раздался чей-то негромкий, но отчетливый голос, казалось, над самым ухом Галины.

Галина вздрогнула всем телом, очнулась и открыла глаза. Бок у нее ныл, одна рука тоже. Она медленно приподнялась с лавки, потянулась. Свет горящей лучины ударил ей прямо в глаза; она прищурила их и опять открыла. Теперь она уже хорошо видела, что в сторожке, у конника, стояли к ней спиной два человека в армяках и с чем-то возились.

Прежний голос снова повторил, но погромче:

– Сидорка!.. – И прибавил: – Да что же ты нейдешь? Дубина!.. Подь сюда!.. Нам одним не справиться… того гляди, уроним…

На пороге появился Сидорка без шапки, с перепуганным лицом.

Давешняя злость мгновенно закипела в сердце Галины, и она, вскочив с лавки, почти закричала ему навстречу:

– Уйди!.. Уйди отсюдова!.. Тебе здесь не место!.. Уйди!..

– Молчи ты… дура!.. – остановил ее тот же голос, который звал Сидорку. – Тише!.. В доме мертвец… Уважь мертвеца-то, оглашенная!..

Глава IX

Над свежей могилой

То утро, в которое Салтычиха собиралась в Москву, было для нее не особенно приятно.

В то самое время, когда все уже было готово к отъезду, из сельца на барский двор прибежал оторопевший мужик с неприятным известием.

– Никанор удавился… в лесу, на майдане… – доложил он испуганным голосом барыне, садившейся уже в свой вместительный, тяжелый дорожный рыдван.

– Дурак!.. скот!.. – крикнула на него Салтычиха и быстро с помощью Фивы начала вылезать из рыдвана.

Салтычиха верила, как обыкновенно верят почти все злые женщины, во всякого рода приметы, и потому сообщение мужика о повесившемся Никаноре смутило ее. Она уже боялась ехать в Москву в полном убеждении, что в дороге с ней случится какое-нибудь несчастье. Повесившихся она боялась в особенности. Она верила, что висельники встают по ночам и долго ходят туда, где повесились, и к тому, кто был причиной их гибели. О других мертвецах почему-то она была совсем иного мнения: те не вставали и ни к кому не приходили. Чуя за собой относительно Никанора вину, она уже заранее боялась его посещения и проклинала и мужика, сообщившего ей о висельнике, и самого висельника.

Мужику, однако, досталось более: его немедленно отправили на конюшню, и там с ним распорядились как следует.

Распорядились, впрочем, и относительно Никанора. Сидорке и еще двоим другим дворовым приказано было снять висельника и похоронить без замедления где-нибудь в лесу, вбив ему в спину осиновый кол в предупреждение того, чтобы он не мог вставать и не бродил по ночам. Галину же приказано было привести на барский двор.

По указанию мужика Сидорка с дворовыми, захватив лопаты, отправились на майдан.

Сняв с петли окоченевший труп Никанора, Сидорка почел за лучшее доставить труп сперва в сторожку, чтобы дочь могла проститься со своим покойным отцом. Он был в душе малый добрый, верующий и к тому же любил Галину, которая так неожиданно и грустно осиротела.

Вид оледенелого трупа отца с посиневшим и раздутым лицом поразил Галину так, что она несколько минут стояла без малейшего движения, глядя безумными глазами прямо в лицо безжизненного старика. Все было на нем так, как он ушел из сторожки: тот же армяк, сапоги. Были растрепаны только седые волосы. И еще бедная девушка видела страшно искривившийся рот с каплями застывшей крови по краям губ. Вдруг ей показалось, что покойный улыбается, – и ужасна до оледенения крови была эта улыбка покойного. Чему он так ужасно улыбается? Чему он так ужасно радуется? Ведь он мертв и не встанет более. Или, может быть, эта безжизненность и есть настоящая жизнь, и старику хорошо, что он покончил с той жизнью, которая так долго томила его? Долго глядела бедная девушка на это посинелое лицо, на эту странную улыбку, и наконец начала улыбаться сама…

Дворовые переглянулись. Не было сомнения, что девушка обезумела от горя. Пора было покончить со всем этим, пора было унести труп.

– Похороним… чего ждать? – напомнил все тот же дворовый, который ранее звал Сидорку из сеней.

– Похоронить надо… – согласился Сидорка глухим голосом. – Пора уж, Салтычихе надобно ответ дать.

Дворовые завозились около трупа, потом понесли его.

Галина следовала за ними, молча и медленно, с широко открытыми глазами, как у безумной.

Сидорка отыскал где-то рогожку, какой-то грязноватый кусок полотна вроде простыни, и следовал с ними и с лопатами за несшими труп дворовыми. Все трое шли без шапок.

– Братцы, далеко ходить нечего… – заговорил Сидорка, когда все очутились в оголенном уже осенью березняке, в том самом, который прошлой весной так очаровал Галину. – Схороним тут – место самое подходящее. Клади старика на землю. Бери лопаты.

Дворовые согласились.

В несколько минут была вырыта неглубокая могила, и в несколько минут труп несчастного полесовщика, завернутый в простыню и рогожу, был засыпан влажной лесной землей. Все крестились и тогда, когда зарывали труп, и тогда, когда труп был уже зарыт. Сидорка при этом, все еще бледный, расстроенный, прочел дрожащим голосом молитву. Об осиновом коле при этом никто не вспоминал. Еще ранее решено было бросить это «нехристианское дело», так как Никанор никогда колдуном не был, а кол вбивают только в могилу колдунов. Довольно и того, что несчастный был лишен христианского погребения. Все трое согласились по этому делу перед Салтычихой соврать.

– А в случае справок скажем, мол, что с перепугу не помним, где похоронили!

С этой целью земля над могилой была притоптана, потом плотно засыпана грудой опавших листьев, и прошлогодних и опавших в ту осень.

Когда все было кончено, дворовые поторопились домой.

С Галиной остался один Сидорка.

– Галя! Галя! – начал он. – Что за горе такое стряслось над нами?

Девушка глядела на него удивленно и долго ничего не отвечала. Потом заговорила тихо, каким-то угнетенным голосом:

– Вот и похоронили… вот и не стало моего родного… совсем-таки не стало…

– He стало, Галя… покончил с собой… бедняга!

– Что с ним?.. Как он?… Я ведь, не знаю, Сидорушка… – спросила все тем же голосом девушка со слезами на глазах.

– Удавился на майдане… Очень просто…

– А-а! – протянула девушка и задумалась, как бы что-то припоминая или соображая. Потом, словно бы сама с собой, заговорила: – Что же мне теперь?.. Куда мне?… Родной нет, родного нет… Одна… как есть одна-одинешенька… что засохшая былинка в поле… – Галина закрыла лицо руками и повторила опять: – Куда же мне теперь?.. Куда, Сидорушка?…

– На барский двор велено тебе, Галя, – отвечал Сидорка. – Салтычиха требует.

– На барский?.. Ну да… помню… знаю… слышала…

– Так пойдем. Брось эту сторожку проклятую.

– И брошу, и не приду сюда никогда! Уж точно что проклятая! Радости было мало, а горя-то, горя… ах, много было горя горького!

Сидорка приблизился к девушке:

– Галя, забудь все… брось… Чего нам!..

– Что бросить? Что забыть, парень? – произнесла девушка.

– Да все, все брось!

Девушка странно и тихо рассмеялась:

– Стало быть, забыть и то, как ты отхлестал меня, Сидорушка?…

– Да нешто я волен был в том?! – почти вскрикнул Сидорка. – Видела, что со всеми нами творила Салтычиха! Ослушался бы – она бы запросто приказала Акимке убить и меня и тебя. Убил ли бы тебя Акимка – не знаю, а что меня бы убил – это самое верное дело. Тебе ведь неведомо, что у него всегда за голенищем отточенный нож имеется. Он всегда им, анафема, готов поработать, что разбойник какой придорожный…

– Я этого не знала, Сидорушка, уж прости, – сказала совершенно искренне Галина, чувствуя, что она не в силах ненавидеть этого человека.

– Не знала! – воскликнул Сидорка. – Мало ли ты чего не знаешь, что у нас на барском дворе деется! Дыбом волос становится! А что мы похлестали маленечко друг друга – беда невелика, это горе не в горе, до свадьбы заживет!..

– И все это Салтычиха! Все Салтычиха! – произнесла вдумчиво Галина.

– Все она, окаянная!

– Все она?..

Сказав это, Галина вдруг тряхнула головой и хрипло, точно ей кто-нибудь сжимал горло, заговорила:

– Сидорка, слушай, что скажу! Слушай!

– Ну? – взял ее за руку Сидорка.

– Вот тут лежит батька! – разгорячилась девушка. – Уж он не встанет больше, нет, нет!.. Он не встанет, чтобы задушить свою злодейку, свою кровопивицу… Так слушай, слушай!.. Люб ты мне, много люб, Сидорушка! Не покину я тебя никогда, никогда не разлюблю! Так не покидай же и ты меня! Не разлюби же и ты меня, дорогой мой парень!

– Галя! Галя! – было ей ответом со стороны Сидорки, тоже увлекшегося ее горячностью.

– Верю тебе, Сидорушка, верю! – продолжала девушка. – Так верь же и ты мне! А коль веришь, так поклянись над моим батюшкой несчастным, что ты мне поможешь отплатить Салтычихе за все то, что она для нас сделала. Клянешься ли, Сидорушка?

– Э, Галя! – качнул головой Сидорка. – Я уж об этом давно думаю, давно это в мыслях у себя держу. Просил даже об этом у барина, у Тютчева, кой тоже теперь на Салтычиху зубы точит… Да все как-то не ладится… Уж больно много прихвостней у Салтычихи – за всяким твоим шагом следят, все подглядывают, все подслушивают… В таком деле ухо надо держать востро, ой как востро!

– Ты и держи! – серьезно сказала Галина. – А все же таки поклянись, что ты мне поможешь, Сидорушка! Может, вдвоем-то и сладим с этой волчихой ненасытной, с этой кровопивицей нашей!

– Что ж, я завсегда готов! – согласился Сидорка,

Крестясь, он произнес три раза слово клятвы, а потом, став на колени, тоже три раза поцеловал землю, под которой только что был зарыт несчастный полесовщик.

Девушка подняла его и горячо поцеловала.

– Ну, Сидорушка, теперь ты мой, а я твоя! Пусть нас разлучит теперь только одна гробовая доска! Все я позабыла, никакого зла на тебя не имею. А имела было.

Затем, слегка отклонив от себя любимого парня рукой, Галина тоже опустилась над могилой отца, склонилась к земле головой и зашептала что-то для Сидорки невнятное.

Сидорка стоял не шевелясь, благоговейно и любовно смотрел на свою любимую девушку.

Счастье, смешанное с непонятной грустью и с только что пережитым впечатлением, тихо охватывало его сердце, и вместе с тем что-то жуткое как бы подкрадывалось со стороны и простирало над ним какие-то страшные, цепкие руки…

Девушка с могилы отца не вставала долго. А когда встала, то и ей, и Сидорке представилась новая картина. Со стороны сторожки несло гарью, дымом, а мгновениями сквозь сетку деревьев сверкал и огонь…

То горела сторожка покойного полесовщика Никанора. Огонь лучины, позабытой второпях, пожирал последнее имущество бедняка. Ни Галина, ни Сидорка даже не тронулись с места, чтобы спасти хоть что-нибудь. Для них это было совершенно излишне: им жалеть в сторожке, где уже не стало хозяина, было нечего…

Они стояли и как будто даже любовались на этот все выше и выше поднимавшийся над лесом дым. Не с ним ли уходила куда-то в необозримое пространство и бедная душа старого полесовщика Никанора!.. Бог весть!…

Глава X

Новые подруги

Дом Салтычихи на Большой Лубянке, близ церкви Введения во храм Пресвятой Богородицы, представлял собой маленькую своеобразную крепость: все было устроено прочно, здорово и так, что посторонний человек нелегко мог пробраться туда. Железные ворота были всегда на замке. Сам дом, находившийся в глубине обширного двора, был закрыт разросшимися в ширину и ввысь громадными тополями, под тенью которых было несколько собачьих конур с необыкновенно громадными и злыми собаками, которые, как голодные волки, готовы были кинуться на всякого, кто посмел бы пройти к дому без сторожа, в свою очередь человека разбойничьего вида и разбойничьего характера, всегда держащего в руках громадную, обитую на конце железом дубину.

Сторож этот, по имени Анфим, стоял у ворот неизменно, и неизменно ошарашил бы дубиной всякого решившегося как-нибудь пробраться на двор. Он от природы был нем, и потому мрачен, зол, силен и весьма здоров. По какой-то странной привычке он и спал с одним открытым глазом. Салтычиха любила этого верного пса в человеческом облике и часто, не в пример другим, дарила его не только щеголеватой одеждой, но даже и деньгами. Когда Салтычиха уезжала на лето в Троицкое, то весь дом оставался на его попечении, и ей хорошо было известно, что в доме все будет в целости и на месте. Кроме того, он в доме нередко исполнял и поручения барыни – особенно секретные, важные, те именно, какие исполнить не в силах были другие. Было ему лет около пятидесяти, и он, собственно, не был крепостным Салтычихи. Пришел он как-то к ней в одной рубашке, босой, без шапки и знаками начал проситься в услужение. По его разбойничьей физиономии Салтычиха сразу распознала в нем верного раба и приказала отправить его сперва на кухню выносить помои и ездить за водой, а потом уж поставила его сторожем у ворот.

Так как он не мог объяснить своего имени, то дворовые назвали его Анфимом, и назвали потому, что перед его появлением в доме у Салтычихи умер один из дворовых по имени Анфим. Салтычиха же, по свойственному ей обращению, называла его просто Немым Чертом, что, по-видимому, весьма нравилось Анфиму, и он всегда сурово улыбался на этот зов барыни. Дворня этого молодца ненавидела хуже Акима-кучера, потому что ему были ведомы все шашни и проделки дворовых, и он, коли был зол на кого, умел как-то передать Салтычихе то, что ему было надо. Само собой разумеется, виновный получал то, чем умела дарить Салтычиха. Особенно Немого Черта ненавидел весь женский персонал салтычихинской дворни, так как любовные похождения их не имели уже благодаря Анфиму того милого характера, какой им был желателен. Зоркий глаз Анфима и железные ворота очень часто и очень сильно охлаждали их сердца, и красавицам и некрасавицам салтычихинских девичьих и передних волей-неволей приходилось скучать в одиночестве.

Приезду Салтычихи из Троицкого в дом Анфим всегда радовался, как какому-нибудь празднику. Он наряжался в лучшую свою рубашку, в лучший армяк, в сапоги и без шапки ожидал ее у самых ворот. Всякий раз Салтычиха, вылезши из дорожного дормеза, непременно, как собаку, трепала Анфима по наклоненной спине, приговаривая: «Ну-ну, здорово, Немой Черт!» – и потом уже в его сопровождении входила в дом.

В только что совершившийся теперь приезд Салтычихи из Троицкого Анфим услышал, а лучше сказать более понял по движению ее губ и по выражению глаз, и нечто другое.

Позади барыни, когда она только вылезла из дормеза, стояла совершенно неизвестная Анфиму девушка с небольшим узелком в руках.

Салтычиха, мотнув в сторону девушки головой, громко сказала:

– Смотри, Немой Черт, – новая! Не оплошай! Такая-то и ворота твои железные просверлит!

Анфим вскинул свои мутные глаза на девушку и быстро опустил их.

Барыня шла уже к дому, и он поспешил за ней.

В тот же день, вечером, при сальном огарке в самом далеком уголке громадного салтычихинского дома сидели две девушки и тихо вели между собой беседу, по-видимому, несколько стесняясь друг друга и не особенно откровенничая, как обыкновенно бывает между новыми, не привыкшими еще друг к другу, знакомыми.

Одной из девушек была Галина, вместе с барыней приехавшая из Троицкого в качестве новой горничной. Она довольно много изменилась с того дня, как стояла на могиле отца с Сидоркой. Глаза ее впали, щеки были бледны, губы часто искривлялись в какую-то странную улыбку, и вообще вся фигура ее представляла нечто озабоченное, как бы даже испуганное, что, однако, почти нисколько не мешало ей быть по-прежнему красивой и привлекательной. К ней особенно шел ее новый наряд, «городской», как говорилось между дворовыми. Волосы ее были тщательно и гладко причесаны. Прежней дикарки в ней словно бы и не бывало.

Галина держала себя с другой девушкой, новой ее подругой, тоже горничной, Агашей, осторожно и сдержанно. Она больше слушала, чем говорила. Агаша это очень хорошо понимала и старалась внушить Галине к себе доверие.

И действительно, Агаша была девушка добрая и простая, низенькая, круглолицая, белокурая, всегда вся сияющая ямочками на щеках и улыбочками на румяных губках. Суровая жизнь под кровлей Салтычихи, казалось, не влияла на нее нисколько, и казалось, что побои, которых она переносила множество и почти на каждом шагу, были ей в пользу. Она одна среди угрюмой салтычихинской дворни являлась каким-то светлым существом. За это все ее любили, кроме одной Салтычихи, которая никак не могла примириться с бесконечным весельем и добродушием своей горничной.

Увидев Галину на барском дворе, она тотчас же оценила добрые качества лесниковой дочери и вошла с ней в дружбу, передав ей добродушно все сплетни и все тайны барских хором, и притом, во избежание побоев, знакомила ее с тем новым делом, на которое ее, Галину, определили. За это Галина была весьма благодарна Агаше и поверила ее дружбе, хотя и с некоторой осторожностью. Теперь им в Москве, в доме Салтычихи, отвели один уголок, и они по необходимости должны были жить вместе и вместе делить горе и радости. Этому обе были рады.

Утомленная дорогой, Салтычиха рано завалилась спать и отпустила всех по своим конурам. Девушки обрадовались свободе и повели тихую беседу.

– Черт с ней совсем, с этой Салтычихой! – откровенно болтала Агаша. – Все ее боятся тут, а я, право же, нисколько не боюсь ее. Ну поругается – и перестанет, побьет – и тоже перестанет. А мне все как-то впрок идет – и ругань ее, и побои. Право же!

– Ты, должно, привыкла, – заметила Галина.

– Тут ко всему привыкнешь, Галя.

– Я вот, думаю, не привыкну тут ни к чему.

– Привыкнешь.

– Разве к худому привыкают?

– А тут добра и во веки веков не дождешься.

– Ах, это правда твоя, Агаша! – произнесла сокрушенно Галина.

– Вестимо, правда. А только худому этому, поди, и конец когда-нибудь будет, – понизила голос Агаша.

– А ты почем же это знаешь? – спросила почти шепотом Галина.

– Вдругорядь как-нибудь расскажу. Теперь не время. На все свое время, Галочка.

Девушки примолкли, точно раздумывая о чем-то, всякая сама про себя. Да и хорошо сделали, что примолкли, так как на пороге их каморки появилась та, о ком только что шла речь.

– Аль не спится, паскуды? – сказала сквозь зубы появившаяся на пороге Салтычиха, со свечой в руках, простоволосая. – Зову, зову, а они тут, момошки мои, речи ведут девичьи, по милым дружкам вспоминают!

Девушки вскочили со своих мест.

– Чего вскочили как оглашенные! Сидели бы. Барыня и сама кое-что сделает. Не велика, мол, птица!

Девушки молчали и смотрели на Салтычиху в изумлении.

– Аль не узнали, кто пришел? – зарычала уже грозная барыня. – А коль не узнали, так узнайте, да кстати уж и познакомьтесь получше! Ну-ка!..

Глава XI

Безумная

Жизнь Салтычихи в Москве, в ее доме на Лубянке, потекла обычным чередом: все шло так, как шло и ранее, несколько лет подряд. Порядки все были те же. Продолжалось все то же своевольство грозной барыни, продолжались все те же ее расправы, все те «бабьи», как она говорила, потехи. Так же, как и прежде, дворовые глухо роптали, но открыто восстать и боялись и не могли. За ними оставалось одно только право: разносить по Москве, по ее улицам и переулкам, по ее харчевням и гербергам (тогдашние пивные) вести о поступках Салтычихи, придавая этим поступкам, по злобе, почти невероятные проявления. Так как дворня Салтычихи, особенно женская, была довольно многочисленна, то были многочисленны и те россказни, которые из Салтычихи сделали настоящего зверя лютого. Это была своеобразная месть дворни, достигавшая как нельзя лучше своей цели. Говорилось ими про Салтычиху то, чего она никогда и во сне не видывала, хотя действительно жестокости ее и имели характер чудовищный, невиданный и неслыханный на Руси. Сама же Салтычиха про россказни эти ничего не знала и продолжала действовать по-прежнему, ничего не опасаясь и надеясь при этом и на свое богатство, и на свои родственные связи со знатнейшими людьми того времени.

Между тем глухая сдерживаемая ненависть делала уже свое дело, и приближался час, когда и над Салтычихой должны были нависнуть черные тучи: под влиянием новой горничной, Галины, очень резко и очень открыто порицавшей действия своей барыни, дворня как-то незаметно для себя приободрилась, осознала, по-своему конечно, свое человеческое достоинство и уже не так покорно и безропотно переносила то, что прежде казалось делом хотя и жестоким, но обыденным, неотвратимым. Само собой разумеется, что Салтычиха тотчас же заметила все это, удвоила свою бдительность, удвоила даже свою жестокость, но червь чего-то неожиданного, чего-то грозно-мрачного подтачивал уже и ее очерствелое сердце. Она уже плохо спала, а когда засыпала, то сны ее были тяжелы и тревожны. Не в силах была утешить ее и Фива. Прежняя любимица страшно опустилась, исхудала, пожелтела и часто заговаривалась; видимо, дни ее быстро шли к закату, смерть стояла уже за ее плечами. Когда-то зоркие глаза верной рабы и приспешницы салтычихинской потускнели, уши оглохли; она была уже бесполезна для своей госпожи, и над нею уже глумились, платя тем за старое, не только взрослые дворовые, но даже дворовые мальчишки и девчонки. Да и самой Салтычихе она была уже противна, так как своей разрушающейся особой напоминала ей, что и она, Салтычиха, когда-то состарится и так же, может быть, как и Фива, и ослепнет, и оглохнет, и еле будет двигаться. А между тем Фива была ведь когда-то баба здоровая, сильная, краснощекая. Присутствие Фивы так наконец стало невыносимо Салтычихе, что она решила отослать ее на покой в Троицкое. Но один случай предупредил ее решении.

Как-то Фива, в минуты, когда старческая немощь ее поутихла и ум просветлел, бог весть каким путем узнала очень важную для Салтычихи новость. С нею она тотчас же приплелась к своей госпоже. Новость эта состояла в том, что Николай Афанасьевич Тютчев, убежавший от Салтычихн, никогда уже более к ней не возвратится, потому что сошелся с некоей дворянкой, девицей Анастасией Панютиной, с которой и намерен в скором времени вступать в супружество.

Сообщение это взорвало Салтычиху.

В последнее время, простив во всем молодого инженера, она все еще ждала его возвращения и даже была уверена в том и потому не принимала никаких мер к его отысканию в Москве. «Придет, мол, – думала она, – проголодается – и придет. А я пожурю его маленько и опять приму. Паренек-то он добрый, простой». Теперь оказывалось благодаря сообщению Фивы, что этот паренек, простой и добрый, совсем-таки ускользает из ее рук, ускользает безвозвратно, если женится, а он все-таки хотя и по-своему, но был дорог Салтычихе и составлял почти единственное и последнее ее утешение. Она любила Тютчева, но любовью странной, почти дикой. Что-то жестокое и ядовитое было в ее привязанности к молодому инженеру. Бывали минуты, ранее, в Троицком, когда Тютчев всецело принадлежал еще ей, что она, полная к нему особенной нежности, хотела кусать его, терзать, душить, даже резать ножом. В таком роде однажды и было нечто подобное, окончившееся тем, что взбешенный молодой человек, в свою очередь, сильным кулаком повалил Салтычиху на пол, и та от души хохотала, катаясь по полу, вся раскрасневшаяся, со сверкающими страстью глазами, говоря задыхающимся, хриплым голосом: «Вот это так, вот это по-молодецки! Ткни еще разок в морду-то, ткни, милой Тютченька!» Подобных сцен между ними более не повторялось, но и эту одну сцену Салтычиха помнила до сих пор, и всякий раз, когда она вспоминала о своем Тютченьке, он непременно представлялся ей бьющим ее здоровым своим кулаком в грудь.

bannerbanner