
Полная версия:
Шаманская болезнь
Тёмно‑фиолетовая шляпа шаманки, с изумрудными нитями, поблёскивающими от лунного света, мягко опустилась на голову девушки, а в руки она взяла посох, крепко сжав его резное основание — так, словно это была единственная опора в рушащемся мире, последняя нить, связывающая её с тем, кем она когда‑то была. По краям изумрудного платья с летящим подолом вспыхнули узоры: фиолетовым и золотистым светом они засияли холодным волшебным переливом, похожим на мерцание змеиной чешуи, живой, опасной и бесконечно красивой. Коко медленно приподняла шляпу, давая Кифри увидеть её лицо в последний раз — лицо ученицы, перешагнувшей черту, которую нельзя стереть, черту между колдуном и шаманами, между прошлым и будущим, между «мы» и горьким «я должна научиться бороться за себя сама».
— Я сама пошла на это и заставила себя страдать, — произнесла она, и голос её был тих, но разносился над озером, как звон клинка — чистый, беспощадный и до ужаса правдивый. — Заставила страдать других, как и тебя. Я сама во всём виновата. И больше не хочу вас вытягивать в эти разборки. Без памяти вы им не будете нужны. Хотя зачем я это говорю? Мне этот крест и нести. Быть может, он станет моей самой сильной опорой в скором будущем…
Кифри, с вздёрнутыми бровями и широко раскрытыми глазами, полными отчаянной мольбы, подался к ней, будто хотел схватить за руку, удержать, переубедить одним только взглядом. Молодой человек не хотел прощаться с воспоминаниями, пускай они будут на расстоянии — разлуку он с трудом вытерпит, но вечность не сможет жить счастливо без Коко. Но ноги его шаманка сковала ледяной водой, а сама отступала медленной поступью по утопающему песку пустыни, словно каждый шаг давался ей ценой крошечной смерти внутри, и с каждым шагом между ними росла не просто дистанция, а целая вселенная молчания. Она протянула ко лбу голубоглазого молодого человека наконечник золотого пера — и Кифри схватился за него, оттягивая в сторону, не прося, а умоляя Коко поверить в них, в то, что они смогут пройти через это вместе, что никакая жертва не принесёт счастья, о котором он грезил.
— Иначе не выйдет, Кифри, — ответила девушка, и в её голосе теперь звучала не боль, а сталь, выкованная в огне одиночества и закалённая тысячами бессонных ночей. — Я научилась доверять только себе. И должна пережить все тяготы в одиночестве, чтобы не ощутить ещё большую боль от повторной потери и вины. Для вас теперь я пустое место. Пускай оно будет заполнено чем‑то более значимым.
— Не говори так! Никто мне тебя не заменит, Коко! — Кифри сорвался на крик, и от этого по воде пошли беспокойные волны, расходясь кругами, будто само озеро вздрагивало от его боли, а воздух, казалось, становился удкшливым от усиливающейся песчаной бури. Острый наконечник пера шаманки надавливал, заставляя Кифри неминуемо погружаться в тёмно‑синий омут, и каждое его движение, каждый рывок сопротивления лишь глубже утягивали его в эту холодную бездну, где не было ни света, ни надежды, ни её голоса.
В ответ на его крики Коко на миг прикрыла ресницы, и одинокая слеза, скользнув по щеке, упала в воду, растворившись в ней без следа, как последнее доказательство того, что она всё ещё человек, а не просто сосуд для разрушительной силы. А когда девушка вновь раскрыла свои сиреневые, вспыхнувшие внутренним светом очи, в них уже горела пламенем только решимость. В тот миг пробудилась разрушительная сила подселённой души — та, что досталась Коко после убийства Кендрии, которая даже после смерти сумела насолить ей, ведь убивая кого-то, человек теряет в первую очередь свою душу.
На бледной коже рук, шеи, лица и ног проступила сиреневая татуировка в виде чешуи — словно она проступала изнутри, будто магия пыталась прорваться сквозь саму её суть, меняя шаманку навсегда.
Кифри замер, глядя на это, и вода, достававшая ему до пояса, вдруг показалась ему не просто холодной, а смертельно ледяной, пробирающей до самых костей. К горлу подкатил ком — тяжёлый и горький, как пепел, оседающий на языке после пожара, выжигающего всё дотла.
— Они прокляли тебя? — выдохнул он, и в этом вопросе было не столько потрясения, сколько отчаянного желания найти хоть какую‑то лазейку, чтобы остановить процесс, спасти Коко и отомстить шаманам за каждую её жертву, за каждую каплю пролитой ею крови, за каждую слезу, которую она прятала от всех.
— Я не хотела становиться предательницей, — прошептала Коко, собирая на конце посоха сиреневую вспышку света — заряд, который должен был положить конец их связи, стереть её из его памяти, как стирают углём рисунок на песке, не оставляя даже тени.
— Я хочу, чтобы ты запомнил, что я люблю магию. Люблю наше ателье. Люблю девочек и профессора Олруджио. Я люблю тебя, Кифри. Простите за то, что моя любовь к магии забрала у всех вас самое важное — возможность жить, а не выживать в мире войны из‑з сквернословных и искаженных предсказаний. Пока вы живы, я смогу разрешить эту боль и вернуть баланс сил. О большем мне и нельзя просить...
Кифри смотрел на Коко так, будто пытался запомнить каждую черту её лица, каждую тень в её зелёных глазах, каждую сиреневую чешуйку проклятия на щеках, каждый едва уловимый жест, который он потом будет искать в снах и не находить. И наконец, сквозь ком в горле, сквозь вихрь слов, которые так и не находили выхода, он проронил то, что рвалось из самой глубины его души, самое важное, самое хрупкое.
— Не делай того, о чём жалеешь уже сейчас. Говорил же, я плохой пример для подражания…
Его лазурные глаза умоляли остановиться. Кифри не хотел терять Коко. Не хотел терять их общие счастливые воспоминания — те самые, что стали для него воплощением дома и уюта в ателье, тем, что он и называл счастьем. Коко стала ему дорога не просто как ученица, а как человек, чьи желания он уважал, чьи глаза видели в мире лишь самое красивое, самое чистое, самое вызывающее улыбку. И Кифри хотел стать похожим именно на эту девочку, какой была изначально Коко. Рядом с ней тревога и тьма отступали, растворяясь в её свете, и даже самые мрачные дни становились чуть светлее. Он проживал с ней своё потерянное детство в насилии и жестокости. Кифри первым ступил на путь взаимного доверия, доверив девочке единственной знание о своей болезни и прошлом, как секрет о глупой шалости. Коко стала для него надеждой на лучшее будущее и поводом жить дальше, быть счастливым даже в постоянной тревоге за её мелочи и капризы. И вот теперь она выросла и стала, несмотря на неисполненное обещание, хорошим человеком, который оставил неизгладимый след от своей доброты.
Но Коко, улыбнувшись сквозь слёзы, всё равно выстрелила в лоб наставника потоком света. Озеро отразило эту вспышку, слившись со светом Луны, и озарило бесконечную пустыню, как рассвет, которого никто не ждал, словно сама ночь на мгновение решила притвориться днём, чтобы скрыть то, что происходило на её берегу. Даже курящая трубку Хельга выглянула из‑за шатра, будто сама реальность вздрогнула от этого света, не в силах остаться равнодушной. Лёгкое прикосновение пера посоха ко лбу Кифри — едва ощутимое, как крыло бабочки, — отразилось в его теле ослепительной вспышкой, уносящей дорогие сердцу образы, моменты, детали, превращая их в дым, который невозможно поймать, в эхо, которое затихает раньше, чем успеваешь его услышать. Протянув руку к Коко, он хотел ухватить её, удержать, но касался лишь потяжелевшего воздуха, который не мог удержать ни одной частицы её сути, ни одного отголоска её голоса.
— Простите, учитель, — повторила Коко, прикрывая половину лица полупрозрачной вуалью с вышитыми золотистыми рунами, и оттолкнула его назад, в пучину вод озера. Кифри, ослеплённый этой вспышкой, остался в опустевшем сознании, на пике эмоций, не понимая, почему он так отчаянно не хочет покидать это место под звездопадом, почему ему так важно окликнуть зеленоглазую девушку в мантии шаманки. Он вскрикнул, но звук утонул в брызгах, поглощённый водой, которая теперь казалась не просто стихией, а безмолвным судьёй. Лазурные глаза Кифри закатились, тело обмякло, и он начал погружаться под тёмную гладь, теряя ощущение времени и пространства.
Но Коко не дала ему утонуть. В последний миг, когда вода уже смыкалась над его головой, она открыла портал к подножию той горы, откуда когда‑то упали осколки серебряного древа, прямиком в маленький пруд горной речки. Девушка в чёрной вуали, с бежевой мантией колдуна в руках, метнулась вперёд, нырнула за ним, схватила на глубине за талию и вынырнула на поверхность, уже в другом месте, зависнув в воздухе над самой водой, будто на мгновение победила и гравитацию, и судьбу. Опустившись на весеннюю траву вместе с учителем, Коко наклонилась над Кифри и укрыла его светлой мантией, которая принадлежала ему как колдуну, словно хотела вернуть ему хотя бы этот маленький кусочек его собственной идентичности. Её салатовые волосы рассыпались вниз, обрамляя его лицо, словно пытаясь защитить даже этим невесомым покровом, спрятать его от мира, который так часто бывал к нему жесток.
Среди прилипших седых прядей дрожали белоснежные ресницы, и по виску скатилась одинокая капля — то ли слеза, то ли вода с чёлки, которую она аккуратно убрала. Эта капля упала прямо на белые ромашки, росшие у хвойного леса, посреди которого были разбросаны камни, фрагменты скал, таявший снег от лавины и остатки серебряного древа. В этом молчаливом жесте была мольба — о прощении, о правильности выбранного пути, о том, чтобы он когда‑нибудь смог её понять, даже если не вспомнит ни её лица, ни её имени.
Коко стёрла воспоминания о себе у Кифри, заменив их на образ Агаты — той, что действительно соответствовала обещанию о лучшей ученице, той, что оправдала его ожидания и не принесла ему столько боли. Собрав волосы в тугой пучок и спрятав их под шляпу, Коко накинула на плечи чёрную мантию с золотистым внутренним сиянием, будто хотела укрыть в ней не только тело, но и ту часть души, которая всё ещё болела от необходимости причинять боль тем, кого любишь. Взмахнув посохом, она обратилась сиреневой змеёй с изумрудными глазами‑бусинками и пригрелась у шеи спящего молодого человека.
Когда Кифри очнулся, мир обрушился на него не воем песчаной бури и не тусклым светом Луны— а тишину заменил белый шум. Молодой человек с седыми хвостом и длинной синей лентой в волосах судорожно втянул тёплый весенний воздух, будто надеялся уловить в нём хоть один знакомый запах — дым мастерской, горьковатую пыль старых книг, лёгкий аромат лаванды. Но ничего. Только сладость белых цветов, меж которых изумрудный хвост змеи скользнул в траву рядом, оставив на стеблях тонкую рябь.
Колдун приподнялся на локтях, и земля под ним показалась слишком твёрдой. Потерянный небесный взгляд заметался по лугу, метался, как загнанная птица: по груде обломков потемневшей древесины и по дневному небу с заоблачной вершиной горы, где последнее, что он помнил, проводились экзамены его учениц. Солнце висело уже в зените, безжалостно яркое, будто смеялось над его затянувшимся сном. Каждая деталь в окружающему Кифри пейзаже была одновременно знакомой и чужой.
Тревога, холодная и острая, впивалась в грудь. Где он? Что с девочками? Почему всё вокруг кажется сдвинутым на полшага в сторону — будто кто-то тихо переставил мир, пока он спал? Молодой человек снова хотел выкрикнуть имя — то самое, ради которого не пожалел бы голоса, разорвал бы грудь криком. Но имя застыло на губах, рассыпалось, не успев родиться. Это чувство пустоты — будто он забыл нечто бесконечно важное — ранило сильнее меча.
Кифри замер, неподвижный, словно боялся, что любое движение сорвёт тонкую плёнку реальности и всё окончательно рассыплется. Вот только птицы заливисто пели, требуя от прохлаждающегося седовласого парня, что он точно так же должен сорваться с места и пуститься путь. Поднимаясь, он схватился за голову, морщась от дикой, раскалывающей боли, будто чьи-то пальцы сжимали виски, выдавливая из памяти последние уцелевшие осколки. Кифри зажмурился до красных искр в глазах, а потом, пошатываясь, наклонился к зеркальной глади пруда, чтобы умыться.
Вода приняла его отражение не в первый раз, но шокировало вновь в полной мере. Молодой человек вгляделся в собственное лицо, к которому прикоснулся пальцами, и поразился отсутствию уродливого шрама на правом глазу. Кифри провёл всей ладонью по гладкой коже, нащупал её, проверяя, не обманывает ли его зрение. Однако он и правда исцелился от проклятия, освободившись ото сна в проклятом древе.
Не теряя ни мгновения, Кифри двинулся вперёд, ориентируясь по едва уловимым приметам, которые ещё держались в подсознании, как тени забытых снов. Луга сменялись полями, горизонт менялся: там, где раньше лес был редким и прозрачным, теперь он сгустился в плотную стену тёмной зелени; там, где едва пробивались побеги, теперь росли молодые деревья, тянулись к небу тонкими стволами. А поле гортензий — то самое, что когда-то вело его к родному ателье своим густым, пьянящим ароматом, — разрослось до самого горизонта, сливаясь с кучевыми белоснежными облаками, будто небо опустилось на землю. И всё же дорога к дому с печами и башенками не заросла. Камень, светящийся изнутри — изобретение старого друга, — по-прежнему мерцал тусклым тёплым светом, даже сквозь пыль и время. Кифри шёл, вернее, бежал без устали чувствуя, как земля отзывается под ногами, и знал: этот путь он проходил тысячу раз.
Позади, бесшумно, почти неразличимо в шелесте травы, за ним ползла изумрудная змея, безмолвно сопровождая колдуна, будто знала дорогу лучше него.
Кифри подошёл к дверям ателье и потянул за нить колокола. Звон прокатился по дому — протяжный, чуть дребезжащий, будто будил само пространство, долго пребывавшее в полудреме. Кифри замер, прислушиваясь: не раздастся ли торопливый шаг, не шевельнётся ли тень в глубине комнат.
Внутри ателье жизнь шла своим чередом, не подозревая о том, какой перелом вот-вот случится. Девочки уже отобедали и теперь отдыхали от наплыва клиентов. В гостиной в одиночестве сидел Олруджио — он едва подносил ложку к губам, двигая ею с той усталой неторопливостью, когда руки действуют сами, а мысли бродят далеко. Его чёрная борода сильно отросла, пряди падали на воротник, придавая ему вид человека, который слишком долго нёс на себе тяжесть дней. Риче и Тетия, занятые уборкой, то и дело бросали на него косые взгляды, а потом, не выдержав, дружно погнали к двери: хозяин должен встречать гостей, а не прятаться за тарелкой. Олруджио поднялся неохотно, шаркая сапогами по половицам, подошёл к двери и, не глядя, распахнул её, на ходу ворча:
— Пунктуальности кого‑то не учили! Времени не видели! Договоры не писаны! Трезвонит и трезвонит…
Он уставился в пол, привычно бросил:
— Вы к кому? — и только потом взгляд его скользнул выше, зацепился за босые ноги гостя, а затем резко поднялся, будто его дёрнули за невидимую нить. На пороге стоял Кифри — улыбался, небрежно опираясь на дверной проём, и эта простая улыбка вдруг показалась Олруджио самым невероятным чудом, какое только может случиться в обыденном дне.
— А меня что, из дома уже выгнали? — спросил Кифри, оглядывая друга с той лёгкой насмешливостью, за которой пряталась нежность.
Не дожидаясь приглашения, он хлопнул Олруджио по плечу и прошёл в гостиную, направляясь прямо к столу. В этот момент с лестницы спустились Риче и Тетия — и время будто споткнулось: мётлы и тряпки выскользнули из их рук и глухо упали на пол.
— Я составлю тебе компанию? — Кифри усмехнулся, усаживаясь на свой привычный выступ стены, где лежал потрёпанный, но такой родной ковёр. — Ты, кстати, бороду решил отращивать, как Белдрут? А то будто лет на десять постарел.
И тут же смех застрял у него в горле: он встретился взглядом с ученицами и понял, что шутка не сработала. За восемь лет они действительно повзрослели — и это была не просто фраза, а ощутимая перемена, от которой сжималось сердце.
Риче и Тетия не сразу узнали его: шрам, столько лет придававший лицу Кифри резкость, исчез, а отросшие волосы мягкими волнами обрамляли лицо. Они подошли ближе, оставив Олруджио застывшим у двери — ему на миг показалось, что это морок, игра уставших глаз. Но когда они выдохнули в унисон:
— Профессор! — их голоса слились в один вопль, полный неверия, радости и слёз, и реальность обрушилась на всех тяжёлой, тёплой правдой.
Тетия — розововолосая, с кудрявой копной, собранной в два задорных хвоста, — рухнула на колени рядом с Кифри. Пальцы её впились в рукав его мантии, словно ей нужно было физически убедиться, что он настоящий. Риче встала с другой стороны, схватила его руку и прижала к своей щеке, будто хотела согреть его своим дыханием, вернуть ему тепло, которого так не хватало все эти годы.
Кифри ещё не до конца понимал, что происходит. Знакомые стены с пятнами чернил и следами старых заклинаний, полки с банками трав и порошков, запах сухих листьев и горечи настоев, тёплый свет ламп, отбрасывающий мягкие тени, — всё это вдруг стало якорем, удерживающим его в настоящем. Он был дома.
— Девочки, когда вы успели так вырасти? — прошептал он, и голос дрогнул, сломавшись на первом слоге: шутка, которую он хотел бросить, вдруг обернулась правдой, слишком тяжёлой для смеха.
Они обняли его, и их слёзы, горячие и искренние, пропитывали ткань его одежды. Кифри неловко похлопывал их по спинам, чувствуя эту живую влагу, и понимал: это самое настоящее, самое важное, что он мог сейчас ощутить. Они изменились: у Тетии на щеке пролегла тонкая линия шрама — память о каком‑то испытании, а Риче теперь носила туго заплетённую косу, словно броню, защищающую её мягкость. Но в их глазах оставалось то же самое — доверие, преданность, почти семейная привязанность.
Кифри взглядом подозвал к себе Олруджио. Он чувствовал свою вину за то, каким усталым и постаревшим выглядел друг. Поднявшись, он обошёл стол, достал бутылку вина, налил в оставленный Олруджио бокал, взял с серванта ещё один — для себя — и протянул другу, предлагая выпить за встречу.
Но Олруджио отмахнулся от бокала, шагнул вперёд и, не говоря ни слова, крепко обнял Кифри. Тот поставил бокал на край дубового стола и ответил на объятие, чувствуя, как дрожат плечи старого друга.
— Тебе не помешало бы побриться, — тихо пошутил Кифри, стараясь хоть этим лёгким словом снять напряжение.
Олруджио уткнулся ему в плечо и держал за плечи так крепко, будто боялся, что Кифри снова исчезнет. А Риче и Тетия, не веря своему счастью, закружились вокруг, расставляя посуду, готовя место для праздничной трапезы, хотя Кифри пытался отмахнуться: теперь у них впереди столько времени для разговоров, не стоит утруждаться.
— Ну как же, профессор Кифри! — возмутилась Тетия, размахивая руками так энергично, что её хвостики вихрились вокруг головы, словно маленькие ураганы. — Вы же восемь лет ничего не ели! Как так можно?! Это же преступление против кулинарии!
Риче молча подала ему поднос с супом — тем самым, сваренным по его собственному рецепту, который он когда‑то диктовал ей у очага, не замечая, как она старательно записывает каждое слово. Аромат был одуряющим: густой, пряный, с отчётливыми нотками тимьяна, чеснока и какой‑то тайной специи, которую Кифри так и не раскрыл никому. Этот запах разом пробудил воспоминания о вечерах, когда они все вместе сидели за этим столом и спорили до хрипоты о магии, о жизни, о том, что важнее — сила или доброта.
— Я не голоден, — пробормотал Кифри, неловко отодвигая тарелку. Слова прозвучали фальшиво, будто он сам в них не верил.
Девочки переглянулись, и в этом коротком взгляде было столько тихой заботы, что у Кифри защемило сердце. Он вдруг заметил, что посуды на столе куда больше, чем нужно на четверых, — словно они заранее верили, что этот день настанет, и готовили место для него, даже когда надежда становилась слишком хрупкой.
Тем временем Олруджио ушёл в погреб за вином. Когда он снова увидел Кифри, его лицо сначала побелело, будто вся кровь отхлынула, а затем медленно налилось багровым румянцем, как раскалённый металл в кузнечном горне. Бутылки выскользнули из его пальцев, но Кифри, не задумываясь, метнул вперёд лёгкое заклинание водяной магии — всего лишь небрежное движение кистью. Вода послушно обвила стекло, бережно опустив бутылки на пол, не позволив им разбиться.
— Олруджио, — улыбнулся Кифри, и эта улыбка была такой искренней, что, казалось, могла растопить весь снег за стенами ателье.
Бородатый брюнет с седой прядью на чёлке больше не сдерживался. Он снова обнял Кифри и разрыдался у него на плече, выплескивая всё, что копилось в нём эти восемь лет. Он говорил о том, как мучительно было чувствовать себя одиноким, будто часть его души исчезла вместе с другом. И внезапно к нему вернулись все воспоминания, которые Кифри столько раз стирал, чтобы уберечь их обоих: картины попыток Олруджио помешать ему превратиться в дерево, вспышки тревоги, мгновения покоя, которые теперь ощущались как потеря. Для Кифри же самым горьким было именно это обнуление их общего прошлого — словно кто‑то стёр страницы из книги, которую они писали вдвоём.
Они спустились в погреб и выпили остаток бутылки прямо из горла, не разливая по бокалам, будто этот грубый жест помогал удержать реальность.
— Я вернулся, дружище. Я дома, — тихо повторял Кифри, похлопывая друга по спине, по синей мантии, в которой тот, кажется, спал, ел и колдовал все эти годы.
Когда Олруджио наконец отдышался и вытер слёзы рукавом, он попытался вернуть себе привычный серьёзный вид: распрямил спину, нахмурил брови, сделал тяжёлый, оценивающий взгляд. Но не успел он и слова сказать, как его прорвало вопросами — они посыпались из него, как горох из прорвавшегося мешка. Однако Кифри и сам хотел вернуться к столу, чтобы узнать, как шли годы без него, что изменилось в ателье, в жизни его близких.
Их разговор прервал резкий скрип двери и глухой звук упавших сумок — тяжёлых, потрёпанных, с потёртыми ремнями и пятнами дорожной пыли. Звук был такой, будто сама тишина вздрогнула и отступила. Все замерли.
На пороге стояла Агата.
Кифри поднялся из‑за стола раньше, чем успел осознать, что двигается. Вся усталость, вся тягучая пустота, сковывавшая его тело, вдруг отступила, сгорев в одном мгновении узнавания. Он поднял на неё взгляд, и губы тронула тёплая улыбка — не нарочитая, не показная, а та, что рождается глубоко внутри, когда видишь кого‑то по-настоящему важного.
— Ты как раз вовремя, Агата, — сказал он, и в этих простых словах прозвучало столько смысла, что они повисли в воздухе, как обещание.
Это было не просто узнавание — это было возвращение чего‑то важного, чего он даже не замечал, пока оно не исчезло. Он шагнул ей навстречу, и Агата, отбросив сумку в сторону так небрежно, будто та была лишь досадным препятствием между ней и этим мгновением, бросилась к нему.
Они столкнулись посреди комнаты, и её руки обвили его шею с такой силой, что Кифри на мгновение потерял равновесие, но тут же устоял, обняв её в ответ, прижимая к себе так крепко, будто боялся, что она тоже может исчезнуть, рассеяться, как утренний туман.
Она уткнулась лицом ему в плечо и разрыдалась — впервые за все эти восемь лет, впервые с того дня, как надела маску стальной и властной воительницы, стража магического порядка. Вся её серьёзность, вся выдержка, все стены, которые она возводила вокруг себя, рухнули в один миг, оставив лишь дрожащую девушку, которая так долго ждала чуда и почти перестала в него верить. Её плечи ходили ходуном, дыхание прерывалось, и каждый всхлип был как удар по его сердцу — но это был хороший удар, настоящий, живой.
Тетия и Риче переглянулись за их спинами, обменявшись хитрыми, понимающими взглядами, в которых читалось: «Наконец‑то». Прихватив посуду, они тихо, почти бесшумно, выскользнули из гостиной, оставив их наедине, будто сами стены ателье знали, что сейчас нужно дать этому мгновению пространство.
Олруджио, всё ещё всхлипывающий, но уже пытающийся взять себя в руки, икнул от переполнявших его эмоций и тоже вышел на улицу — проветриться, подышать ночным воздухом, дать сердцу успокоиться.
— Я не верила, — шептала Агата, не разжимая объятий, будто если она отпустит, всё рассыплется. — Я думала, что больше никогда не увижу вас.
Кифри осторожно провёл ладонью по её спине, чувствуя, как под тканью дрожат её мышцы, как она пытается сдержать рыдания и как не получается.
— Как видишь, живее всех живых, — ответил он тихо, но твёрдо, вкладывая в эти слова всю свою уверенность.
Он накрыл темноволосую макушку своей ладонью, и в его лазурных глазах заплясали тёплые искры — будто в них зажглись маленькие звёзды, отражавшие свет этого дома, этих людей, этого мгновения.
А за окном, скрываясь в ночной темноте, за всей этой домашней картиной следила змея. Она скользила по стене и крыше каменной хижины, и в её движениях была странная, почти человеческая тоска. Проскользнув по крыше флигеля, Коко сбросила змеиный облик и замерла, глядя на освещённые окна ателье. Дождь тихо забарабанил по черепице, и капли стекали по её вытянутой ладони, оставляя на коже только усталость и тихую, горькую радость. Она улыбнулась — грустно, но искренне, и эта улыбка была не для себя, а для них, для тех, кто остался внутри, в тепле и свете, чтобы разделить с ними этот момент на расстоянии.

