
Полная версия:
Шаманская болезнь
В присутствии Агаты воспоминания Кифри о незнакомке становились тусклыми, словно кто‑то прятал их за тучами, и они теряли свои краски, превращаясь в блёклые наброски. Когда девушка с распущенными чёрными кудрями будила вздрагивающего от настоящих прикосновений молодого человека и спрашивала, что ему снилось, Кифри отвечал, что видел очень хороший сон. В этих словах не было лжи, но не было и всей правды — он словно прятал её за вежливой улыбкой, боясь ранить ту, что была рядом. Тогда Агата целовала его в щёку и звала на завтрак, а её фиолетовые глаза светились искренней радостью, будто каждое утро было для неё маленьким чудом. Она выглядела счастливой, и от этой неподдельной, живой радости ученицы, далёкой от уюта в доме и ласки, Кифри становилось ещё тяжелее на душе. Её счастье казалось ему украденным у другого человека — у того, кто должен был быть рядом с ним, у той, чей образ таял с первыми лучами солнца, оставляя во рту после себя лишь привкус сладкой ванили.
Чувство справедливости жгло Кифри изнутри, не давая спокойно принять эту заботу. Да, Агата достойна любви, признания и всех высших похвал, но не сейчас, не здесь, не так. Не ценой его внутренней борьбы, которая разрывала его на части. Она не должна была пробуждать его, вырывая из прекрасной, пусть и призрачной жизни снов, в кошмар наяву, где обязанности давили на плечи тяжёлым грузом, а тишина была наполнена невысказанными ожиданиями короля и Белдрута, словно каждый беззвучный миг был обвинением.
Краски в ателье для Кифри постепенно меркли, сливаясь в единую серую гамму, где все оттенки теряли свою яркость, будто кто‑то смыл их дождём. И только белые гортензии с едва заметным салатовым оттенком в сердцевине оставались неизменными на фоне дождливого, затянутого облаками неба. Эти цветы, словно крошечные островки света, напоминали Кифри о том, что где‑то всё ещё существует жизнь и та, кто сможет болтать с ним куда дольше, чем ночь, куда дольше, чем день, и совсем чуть больше вечности — разделяя не просто реплики в разговоре, а одну любовь к миру, который они вдвоём стремились создать, и эта мысль была для колдуна одновременно и надеждой, и неизгладимой болью.
В один из весенних вечеров, когда солнце, будто нехотя расставаясь с городом, роняло последние тёплые лучи на крыши домов, а небо стремительно темнело, уступая свои права надвигавшемуся сумраку, Кифри вместе с Олруджио спустились в глубокие катакомбы столицы — вход в них скрывался в парфюмерном салоне, где даже воздух был напоён густыми, пряными ароматами, сплетавшимися в причудливую симфонию запахов. Преодолевая зал с ароматной продукцией, шаг за шагом, ступень за ступенью, колдуны всё ниже уходили в недра города, и с каждым пролётом свет становился всё тусклее, а тени — всё плотнее, словно сама тьма сгущалась вокруг них, пытаясь задержать незваных гостей. Наконец они оказались в каменном коридоре, где воздух был пропитан не просто духотой, плесенью и сыростью, стекавшей каплями с потолка, напитанного дождём, — он словно впитал в себя столетия молчания, будто сам камень хранил шёпот давно забытых клятв и проклятий, едва уловимый, как отдалённый вздох.
Подземелье хранило не только тайны, но и сами выдохи тех, кто когда‑то шептал здесь доносы тайной инквизиции Стражей Морали — среди Шляпников и шаманов; каждый шаг гостей, направлявшихся в первый зал — подпольное казино, — отдавался глухим эхом, раскатываясь по сводам и возвращаясь обратно, будто само узкое пространство старалось ничего не забыть, словно вело безмолвную летопись каждого, кто сюда ступал. Но вынести знание на поверхность означало навлечь на себя суровое наказание — эта мысль висела в воздухе, тяжёлая и неизбежная, как свинцовая завеса.
В полумраке мозаики из светящихся камней казались застывшими волнами, будто кто‑то навек остановил мгновение прибоя, запечатлев его в холодном камне. Их призрачное мерцание ложилось неровными пятнами света на лица, делая черты зыбкими, ненастоящими — словно в этом месте сама реальность была готова расплыться, как рисунок на мокром пергаменте, теряя чёткие границы и растворяясь в серой дымке. Олруджио, облачённый в тёмно‑синюю мантию с накинутым капюшоном, не скрывавшим его нарочно выбеленную бороду — слишком бросавшуюся в глаза, словно специально выставленную напоказ, чтобы ни у кого не оставалось сомнений в его эксцентричности, — возмущался из‑за перепродажи формулы своего живописного заклинания. Синеглазый мужчина бормотал что‑то Кифри, почти не шевеля губами под усами, а его голос, низкий и хрипловатый, будто царапал тишину. В это время голубоглазый колдун неуловимым шепотком успел выкрасить свою седину в чёрный цвет, развязал низкий хвост и накинул коричневую мантию вместе со шляпой, украшенной несколькими перьями ворона и шторкой из грубых осколков шунгита, которые при каждом движении издавали тихий, зловещий шорох, похожий на шёпот древних камней.
— А ты подготовился, я смотрю, — подтрунивал Олруджио над Кифри, и каждое его слово звучало как удар молота, отдаваясь в груди глухим вибрационным эхом. Друг, закатывая лазурные глаза и поправляя его золотистую карнавальную маску, то и дело тянул товарища за бороду, заставляя вовремя прикусить язык, и с досадой причитал, когда же тот наконец её сбреет. Но Кифри слушал общественные перепалки вполуха: сквозь привычный шум ему мерещился другой звук — тонкий, чистый, похожий на едва уловимый свист флейты, который он слышал только внутри себя, будто эта мелодия жила где‑то в глубине его сознания, тихо звякая, как забытая струна.
За стойкой бара, утопавшей в полумраке, где свет масляных ламп ложился дрожащими бликами на тёмное дерево, Олруджио, вечный собиратель слухов и сплетен, потягивал красное вино. Его пальцы нервно постукивали по стеклу, будто выводили тайный ритм, а в глазах плескалась смесь азарта и страха — как в глазах хищника, который чувствует запах опасности, но не может оторваться от добычи. Он шептал Кифри о вещах, которые старательно скрывали от колдунов, — о расколе ордена Шляпников и шаманов, о том, как два мира, некогда сплетённые в едином щите магии, теперь сознательно разорвали эту связь. Их некогда общая концепция защиты рассыпалась, как старый пергамент, и теперь они заняли удобные позиции, закрыв глаза друг на друга и объявив друг друга врагами — лишь бы умножить число своих последователей, раздувая пламя вражды, словно угли в плохо прикрытом очаге, где дым поднимался вверх, а жар обжигал всё вокруг.
— Но ради чего? — мысленно спрашивал себя Кифри, не прикасаясь к вину. Он лишь слегка покачивал бокал, наблюдая, как тёмно‑рубиновая жидкость перекатывается внутри, будто пытаясь повторить забытую мелодию. В этом едва уловимом движении он отчаянно пытался поймать тот самый ритм, который когда‑то звучал в его памяти, чистый и ясный, как первый луч рассвета. Но теперь даже этот отзвук казался искажённым, словно кто‑то нарочно сместил ноты, превратив знакомую песню в чужой, холодный мотив, от которого по коже бежали мурашки.
Олруджио, быстро захмелев, хватал друга за плечо и тряс его, настойчиво вбивая в сознание Кифри свои предостережения. Его голос, обычно игривый и лёгкий, теперь звучал хрипло, почти отчаянно, будто каждое слово давалось ему с трудом. Он твердил, что погружение в закрытые пространства шаманов — это ловушка, способная поглотить разум без остатка. Она затягивала, как тёмная вода затягивает неосторожного пловца, не давая ему даже понять, что он уже тонет, что его лёгкие наполняются не воздухом, а чужой, тяжёлой тишиной, густой и вязкой, как смола.
— Ведь ещё не ясно, кто скрывается за шляпой и маской — настоящий шаман или бывший колдун, примкнувший к ордену Шляпников, — твердил он, и в его словах сквозила не просто осторожность, а глубокая, почти физическая тревога, будто он уже видел, как тени смыкаются над головой друга, сплетаясь в плотную сеть, из которой невозможно вырваться.
А Кифри в этот момент казалось, что шаманка пряталась в каждом изгибе тени, в каждом отблеске на мокром камне, в каждом слове, которое звучало чуть дольше, чем нужно, будто само время спотыкалось на этих звуках. Он видел её в том, как свет ложится на край бокала, рисуя тонкую грань между реальностью и сном, в том, как дым от лампы завивается спиралью, словно пытаясь передать ему тайное послание, в том, как внезапно затихает шум, когда кто‑то замолкает на полуслове, будто мир на мгновение задерживает дыхание. Девушка из снов была везде — и нигде. Эта мысль одновременно согревала его изнутри, как слабый, но драгоценный огонёк, и пугала до ледяного озноба, пробегавшего вдоль позвоночника: будто Кифри уже не различал, где кончается его память и начинается наваждение, где его собственные воспоминания переплетаются с чужими, чуждыми образами, словно нити, перепутанные в тёмной комнате.
Олруджио соглашался с Кифри в том, что шаманы сейчас — самая неопределённая сила, которой не дали слова в этой войне, словно их голоса намеренно заглушили, чтобы не слышать неудобных вопросов. Но он настаивал: если друг хочет наведаться в их логово, то только вместе. Кифри, усмехаясь, был благодарен Олруджио за эту упрямую, почти детскую преданность, но в нынешнем состоянии от этой затеи отказывался. Он понимал: их сразу раскроют, ведь шаманы уж точно не привыкли потреблять столько алкоголя — даже ради выхода в астрал, даже ради того, чтобы обмануть собственные чувства. Тем не менее Кифри твёрдо намеревался разобраться во всём и увидеть всё собственными глазами, даже если для этого придётся ступить на землю, где на каждом шагу подстерегают враги, где даже тень может оказаться ловушкой, а шёпот — призывом к гибели.
Даже Агата, чью проницательность и холодный расчёт он высоко ценил, не пускала его никуда за пределы Башни Мудрецов и ателье. Её запреты были твёрдыми, как гранитные стены, и в них сквозило то же подозрение, что терзало и самого голубоглазого колдуна, невольно взявшего на себя роль детектива в этом искажённом мире. Он всё чаще ловил себя на мысли, что их память или стержни сознания могли быть подменены, словно страницы в старой книге, где слова остались прежними, а смысл изменился до неузнаваемости, превратившись в ядовитый обман. Теперь каждое воспоминание казалось отредактированным чьей‑то безжалостной рукой, и только образ Коко оставался неизменным, будто выжженным на внутренней стороне век, ярким и болезненным, как след от ожога, который не смывается ни временем, ни водой.
Олруджио вздохнул — глубоко, с той усталой тяжестью, которая приходит не от физической нагрузки, а от слишком долгого ношения чужих тайн, от груза слов, которые нельзя произнести вслух. И, вопреки своей обычной осторожности, он вышел за барную стойку, его шаги гулко прозвучали в приглушённой тишине, и цепко схватил за капюшон мантии мимо проходившего бродягу в шляпе. В его движениях не было ни капли сомнения — только отчаянная решимость, рождённая страхом потерять друга. Прорычав тому угрозы и назвав цену, Олруджио вынудил бедолагу согласиться открыть портал, чтобы они с Кифри могли под видом новообращённых присоединиться к ордену Шляпников и попасть на их открытую аудиенцию. Им предстояло разобраться, что стало с орденом, и понять, в чём теперь кроется разница между Шляпниками и шаманами, где заканчивается истина и начинается ложь.
За призрачной гранью портала, в одном из коридоров, уходящих от казино под столицей, открылась мрачная правда: новое укрытие Шляпников располагалось совсем близко — прямо под королевским замком. Это казалось почти насмешкой судьбы: зло намеренно поселилось рядом с тем, что люди считали опорой и тылом, чтобы никто не заподозрил, насколько близко и глубоко к ним подкрался враг, как тихо и незаметно он проник в самое сердце их мира, словно змея, свернувшаяся в тени трона.
Кифри и Олруджио, закутанные в тяжёлые мантии, с надвинутыми шляпами, сразу насторожились, осознав этот факт. Они шли под прикрытием, стараясь слиться с тенями и не выделяться среди изменившейся аудитории, чьи лица скрывались за масками и полями шляп. Вместе с ними двигался проводник — суетливый, продажный, предавший законы Морали бывший колдун: его глаза бегали за маской и шляпой, словно искали путь к бегству, а согласие было куплено щедрой выплатой — тремя мешками золота. Монеты звякнули в тишине, и этот звук отозвался в груди Кифри странным, леденящим холодом: он разрушал веру колдуна в то, что всех можно обучить и каждому можно доверить знания, что в мире ещё осталось место для искренности и чести.
— Неужели люди способны быть такими жалкими? От какой же жизни они дошли до этого? — размышлял Кифри, скрывая свои мысли под маской безразличия. Но где‑то внутри, под этой бронёй холодного спокойствия, всё ещё звучала та самая мелодия — будто Коко тихо звала его сквозь стены, сквозь чужие голоса, сквозь саму ткань этого искажённого мира, её голос был едва слышен, но он проникал глубже любых заклинаний, словно тонкая игла, пронзающая тьму.
Чтобы сойти за своих, Кифри продемонстрировал схему чёрной магии по замене памяти — холодную, отточенную, словно лезвие, способное разрезать саму суть бытия. Чудак, который сопроводил их, на мгновение замер, ослеплённый вспышкой печати: её Кифри начертал пером на лбу проводника, и воздух вокруг будто сгустился от напряжения, став плотным, как желе. В этот миг его неизменные лазурные глаза, известные в этом кругу, вспыхнули за чёрной маской алчным пламенем — будто в нём пробудились древние гены Кендрии, дремлющие в крови, как спящие змеи, готовые в любой момент вонзить свои клыки. Но почти сразу огонь погас, и взгляд снова стал прежним, спокойным и чуть отстранённым. Казалось, молодой колдун боялся того, что пробудилось в нём, и пытался спрятаться от собственной силы, с которой пока не умел обращаться, словно ребёнок, случайно разбудивший бурю и теперь дрожащий от ужаса перед тем, что натворил. Даже некоторые свидетели, стоявшие у входа в просторный зал с высокими потолками, поверили в их принадлежность к ордену. Так Кифри и Олруджио оказались на закрытом собрании Шляпников и шаманов.
Зал, который Кифри и Олруджио обходили по краям, прячась за спинами бывших колдунов, скрывавших свои личности под слоями ткани и теней, был окутан густой дымкой от горевших лампад. Дым из разноцветных сосудов не рассеивался, а оседал на коже и одежде, прилипая, как липкая паутина, а возможно, и затуманивал разум, оказывая наркотическое воздействие для усиления контроля, превращая людей в послушные тени. В этом зале, выложенном жёлтым кирпичом, воздух был тяжелее, чем в самых глубоких катакомбах, будто сам мир здесь стал плотнее, гуще, как застывающий мёд, который сковывает каждое движение. Кифри казалось, что если он протянет руку, то сможет нащупать эту тяжесть пальцами, почувствовать, как она сопротивляется, словно живая субстанция, цепляющаяся за него, не желая отпускать.
Из слухов, переданных тем самым проводником, Кифри и Олруджио наконец узнали страшную тайну: после убийства Кендрии, главы ордена, семь бывших колдунов не позволили её разбросанным сущностям исчезнуть — они заключили их в свои посохи. Теперь в этих посохах жило последнее желание колдуньи: отомстить Изумрудной шаманке, продолжить выполнять план по искоренению «белых» знаний, распространяя «чёрные» и забирая энергию других колдунов. Подчиняя мир тьме, Кендрия возложила на лишённых рассудка последователей миссию дать волю и плоть теневым сущностям. Эти сущности должны были управлять разумом колдунов‑носителей, а затем спуститься в земное воплощение, вытеснить людей как жалкий эксперимент божеств и занять ту территорию, откуда их когда‑то изгнали, превратив мир в царство вечной тьмы.
Кифри стоял среди безумных Шляпников, внешне мало чем отличавшихся от него самого, но ему становилось невыносимо тошно от вида их уродливых шрамов, искривлённых тел и тех сущностей, что обрели форму внутри них, пульсируя под кожей, как живые тени, медленно перекатывающиеся под тонкой оболочкой. Пьяный Олруджио едва держался на ногах и цеплялся за плечи Кифри, его пальцы впивались в ткань мантии, словно это была единственная опора в рушащемся мире. Для него стало настоящим шоком осознание того, что под мантиями и шляпами порой скрывались лишь кости, обтянутые тонкой, почти прозрачной кожей, а внутри шевелились чужие, холодные сущности, чуждые всему живому. Но оба изо всех сил старались ничем не выдать ужаса от того, во что этот культ превратил людей, как легко он пожрал их души, оставив лишь пустые оболочки. Казалось, они были чуть ли не единственными, кто ещё сохранял остатки здравомыслия в этом аду, где реальность таяла, как воск под пламенем, теряя форму и смысл.
Кифри слушал выступления семи носителей, прищурив лазурный глаз, и напряжённо искал среди искажённых образов ту самую шаманку, о которой не стихали слухи, чей образ преследовал его в каждом сне, в каждом отражении.
— Чем же она так прогневала их? Кто она такая, что осмелилась пойти против миллионов безумцев? И почему её образ и мелодия никак не исчезают из перемотки кадров бессознательного — того самого, в которое она приоткрывала дверь без ключа, одним ударом ломая все цепи и замки?
Разница в методах этой отступницы ордена резко противоречила подходам Шляпников. Шаманка проникала вглубь сознания, меняла саму природу человека и очищала его от скверны на уровне астральной, потерянной души. Она звала эту душу мелодией флейты, находила её, привязывала нитями, идущими от всех пальцев, и тянула обратно к земному воплощению, словно возвращая заблудшего ребёнка домой. Однако свидетели рассказывали, что многие потерянные души сами отказывались от выбора той души, что хозяйничала в теле, и испытывали к шаманке презрение, уходя слишком далеко в астральные миры — без желания и даже возможности вернуться. Именно это и представлялось Кифри величайшим кошмаром: ненависть Высшего духа к тому, что вело бесполезную, глупую и пустую жизнь, и нежелание тратить силы на переубеждение. Это было верхом презрения — к самому себе, к своему рождению и предназначению.
Уход человека от совести — и совести от человека. В этом зале, полном теней и шёпотов, эта мысль звучала громче любых речей, словно эхо, отражающееся от каждого кирпича, от каждой трещины в стене, от каждого взгляда, скрытого под маской.
Коко могла проводить ритуалы по возвращению и очищению душ, но каждый такой обряд выжимал из неё силы до последней капли, выжигая изнутри, словно неукротимое пламя, что сперва лижет древесину, а потом пожирает её целиком, оставляя лишь хрупкий, обугленный каркас, готовый рассыпаться от малейшего прикосновения. Девушка была одинока в этом учении тьмы: она не могла работать с массами, не могла спасти всех, как бы ни рвалось к этому её сердце. Даже проклятие, наложенное Кендрией, Коко не могла снять с самой себя. Хельга велела повременить с этим и подчинить змеиную сущность своей воле — вдруг пригодится…
Но для Кифри девушка, известная как Изумрудная шаманка, давно стала чудом — тем самым чудом, ради которого стоило рискнуть всем. Ему было достаточно одного взгляда, одного звука её голоса, чтобы убедиться: она реальна, не плод его искажённого воображения, не отголосок снов, путающих явь с бредом. Хоть ещё раз увидеть её глаза, поймать в них отблеск изумрудного света, пробивавшегося даже сквозь мрак тех туманных и искажённых пространств, где она обитала. И пока молодой человек стоял в зале, полном лицемерия, ему казалось, что девушка из сновидений где‑то рядом: она пряталась на границе двух миров, будто ждала, когда Кифри сам сделает тот самый шаг, который заставит все свечи в зале одновременно погаснуть, разорвав паучью сеть обмана и позволив их душам и телам встретиться в единственном мгновении, где правда ещё возможна.
У крыльца бутика, ведущего в казино, в самой глубине подземелья, тишина дрожала, словно натянутая струна. К этому времени сюда спешили Стражи Морали и рыцари: их доспехи издавали глухой металлический перезвон, будто сами пластины шептали о грядущем столкновении, а тяжёлые шаги били по каменным сводам, раскатываясь эхом так, что казалось — само подземелье протестует против вторжения. Сырые стены, покрытые белёсым налётом, отражали неровный свет факелов, и тени, извиваясь, тянулись к непрошеным гостям, словно хотели вцепиться в них холодными пальцами. Воздух был густ от запаха сырости и старого железа — в нём чувствовалась вековая тяжесть подземелья, будто оно хранило в себе все тайны и грехи, когда‑либо совершённые под этими сводами.
Агата металась по полутёмным коридорам, проверяя каждый закоулок, каждый тёмный проём, где могла притаиться опасность или скрываться Кифри. В каждом её движении, в каждом резком повороте головы читалась отчаянная решимость, острая, как лезвие меча, который она держала наготове, не опуская ни на миг. Брюнетка чувствовала северную магию Шляпников — тонкий ледяной сквозняк, пробегавший по коже, будто где‑то рядом приоткрылась дверь в запретное, и воздух на мгновение пропитался металлом. В её аметистовых глазах плескались тревога и упрямое желание увести Кифри подальше от конфликта между Шляпниками и короной: Агата знала, что любое его вмешательство ударит по шаткой репутации и оставит на ней неизгладимый след.
А Кифри и Олруджио уже успели сбросить заклинание маскировки и вернуться из запутанных лабиринтов Шляпников в неприметный бар на цокольном этаже — место, где реальность будто теряла чёткие очертания. Здесь время замедляло ход, а действительность становилась мягче, приглушённая дымкой, запахом жареной рыбы и гулом голосов. В воздухе витал густой запах пива, смешанный с пряным ароматом специй и едва уловимым запахом воска от закопчённой лампы над стойкой. Пламя подрагивало, бросая неровные блики на лица посетителей: в этой пляске света люди казались чуть более дерзкими, чуть более отчаянными, чем были на самом деле, будто сами тени наделяли их смелостью. Всё это создавало хрупкую иллюзию обычного вечера — мыльный пузырь, готовый лопнуть от одного резкого слова, от одного неверного шага.
Кифри и Олруджио разыгрывали рискованный спектакль: они изображали пьяных у барной стойки, и каждый их жест был продуман до мелочей. Олруджио сидел на высоком табурете, хохотал над собственными шутками, хлопал себя по коленям, запрокидывал голову так, что на шее проступали жилы. Его смех был резким, немного натужным, но в синих глазах мелькали хитрые искры: маг‑изобретатель всё замечал, всё просчитывал — даже то, как дрожит рука бармена, наливающего очередную кружку. Кифри стоял, вцепившись в стойку обеими руками, и покачивался, будто под ногами ходила палуба в шторм. Его движения выглядели небрежными, даже развязными, но в лазурных глазах не было ни капли опьянения — только холодная сосредоточенность и отсчёт секунд до появления Агаты, словно он слушал не шум зала, а тиканье невидимых часов, отсчитывающих мгновения до неизбежного столкновения.
— Почему Стражникам приказали открыто проверить логово только после собрания?
Эта мысль царапала Кифри изнутри, оставляя тонкие, но глубокие следы, как когти по стеклу. Он подозревал, что весь спектакль устроен для народа: люди должны были увидеть, что всё под контролем, и разнести этот слух по улицам, как ветер разносит сухие листья. Но голубоглазый колдун знал, что это не так, и не мог понять, почему король и наставник Белдрут делают вид, что не замечают, как Шляпники сидят в тылу королевства. За этим стояла какая‑то расчётливая игра, правила которой Кифри пока не мог разгадать, а каждая новая деталь лишь добавляла вопросов, сплетая их в тугой узел, который невозможно было распутать наспех.
В этот момент раздался голос Агаты — в нём смешались осуждение и смущение, строгость и едва сдерживаемая тревога. Она пыталась балансировать между ролью строгой главой отряда рыцарей и собственными чувствами, которые так старательно прятала за маской невозмутимости. Приказ звучал твёрдо, но в интонации проскальзывала неуверенность: Стражница сама не знала, чего хочет больше — наказать их за безрассудство, чтобы доказать, что она как ученица превосходит бесстыдный нрав своих профессоров, или просто убедиться, что с близкими всё в порядке, что они живы и не попали в ловушку, расставленную кем‑то более хитрым и безжалостным. Её пальцы то сжимали, то отпускали рукоять меча — это была молчаливая борьба с самой собой, танец воли и слабости, который никто не замечал, кроме неё самой.
Когда Кифри наконец заговорил, в его словах звенела ледяная решимость, будто каждое слово было выковано из холодного металла.
— Помолчи.
Голос седого молодого человека перекрыл даже гул зала, заставив разговоры стихнуть на мгновение. И, не сводя с Агаты пленительного лазурного взгляда, в котором плясало золотое свечение коньяка и свечей, Кифри одним движением осушил бокал вина. Горьковатый привкус остался на губах. Не давая никому времени на размышления, наставник притянул Агату к себе и поцеловал. В этом жесте была отчаянная потребность заглушить все слова, упрёки и невысказанные обиды девушки. Поцелуй лишил Стражницу Морали на мгновение дара речи и как будто стёр неловкость сцены: стражники смущённо переглянулись и начали потихоньку отступать, словно вдруг вспомнили о более срочных делах. Их доспехи теперь не звенели, а лишь тихо поскрипывали, растворяясь в полумраке казино, будто сама тьма поглощала их, пряча от того так и не свершившегося романа, о котором вопреки дальнейшим указаниям главы вскоре узнала бы вся столица.

