
Полная версия:
Шаманская болезнь
Олруджио, воспользовавшись замешательством, с преувеличенным драматизмом объявил, что проиграл все деньги. Черноволосый мужчина в синей мантии размахивал руками, сокрушённо качал головой, бормотал о коварстве судьбы и нечестных играх, но в его глазах плясали озорные искры: вся эта сцена была частью их плана, сплетённого из взглядов и полунамёков, из едва уловимых кивков и коротких фраз, понятных только им двоим. Пока Кифри держал Агату в объятиях и жадно целовал её, он будто проверял себя: действительно ли эта страсть, сжигающая его изнутри, относится именно к ней, или это лишь отголосок чего‑то большего, чего он не мог назвать словами. Агата смотрела на учителя широко раскрытыми фиолетовыми глазами, не в силах ни оттолкнуть, ни прижаться ближе. Её ресницы дрожали, а сердце колотилось так сильно, что, казалось, его слышно было в притихшем зале — оно нарушало тишину, как камень разбивает гладь воды. Для неё Кифри оставался недосягаемым учителем, фигурой на пьедестале, а не тем, с кем можно было быть настолько близким.
Именно в этом Кифри ощущал пропасть. Его поиск настоящей любви в самом себе не увенчался успехом, и он страдал от навязанных форм, от ожиданий, которые давили на плечи, словно тяжёлые доспехи, сковывающие движения. Любовь не сводится к безупречному уважению и беспрекословному послушанию, думал он, глядя сквозь Агату, будто пытаясь увидеть за её образом то, чего так хотел коснуться. Темноволосая ученица не умела спорить с ним, не умела быть неудобной, не умела говорить «нет», и из‑за этого их уединение казалось ему фальшивым.
Резко отстранившись, Кифри будто сам испугался собственной дерзости — и на миг в его глазах мелькнула та самая растерянность, что выдаёт человека, застигнутого врасплох не чужой волей, а собственным порывом. В этой короткой вспышке уязвимости проступила правда, которую он отвергал из‑за убеждений разума. Кифри не владел собой так безупречно, как хотел казаться. Но мгновение растаяло, и привычная маска холодной уверенности легла на лицо, словно броня, возвращая ему привычную дистанцию.
Агата — не Она.
Не говоря ни слова, молодой человек уже на улице провёл тыльной стороной ладони по губам, стирая поцелуй, — будто стирал не след прикосновения, а улику, надеясь, что вместе с ней исчезнет и неловкость от осознания того, что он переступил границу в отношениях с ученицей.
Избежав ареста, Кифри побрёл первым в сторону ателье, и каждый его шаг звучал тяжело, будто земля под ногами превратилась в вязкое болото, жадно затягивающее всё, что хоть на миг теряло опору. Олруджио молча пошёл следом, прихватив выигрыш и ворча себе под нос, что ноги его больше не будет в этом заведении, где честность — редкость, сравнимая с солнечным светом в подземелье. Его ворчание звучало нарочито громко, будто он нарочно старался заполнить им тишину, чтобы никто не заметил, как дрожит в нём облегчение: авантюра, кажется, удалась, и они снова ускользнули от опасности, пусть и не без риска. В его браваде не было настоящей злости — только привычная защитная хрипотца, за которой пряталась усталость от вечного балансирования на грани.
Лишь Агата застыла у барной стойки, раскрасневшаяся, с дрожащими пальцами, будто только что вышла из ледяной воды и теперь никак не могла согреться. В этот миг она вдруг ясно поняла, что всё было неправильно не из‑за того, что сцена разыгралась на глазах у чужих людей, а из‑за самой природы её чувств к профессору: в них не было её собственного желания — лишь потребность кому‑то насолить, а также потребность в одобрении, в ощущении собственной значимости, в том, чтобы её заметили среди множества других. Этот желанный след оставил в душе Агаты лишь горечь. Однако она не стала скрывать, что поцелуй ей понравился. Не из упрямства и не из желания бросить вызов, а потому что устала притворяться, будто уже давно поддалась очарованию Кифри. Теперь, встав с ним на равных, Агата подумала, что цель — завоевать не похвалу, а его сердце, заставить его видеть в ней не ученицу и не подчинённую, а женщину, с которой можно говорить без масок, без оглядки на роли, — не такая уж плохая идея, если они оба так и не найдут то, что ищут.
Опершись на потемневшую от времени и пролитых напитков стойку, Агата ощущала шершавую поверхность под пальцами. Каждая царапина, каждая выбоина на дереве казалась отражением её надежд — потемневших, потрескавшихся, потерявших прежний блеск, как старый лак, облупившийся под дождём. Но в этих трещинах уже не виделось поражения — в них проступала упрямая твёрдость: Агата собиралась бороться до конца, открыто признавая, что хочет на спор сразиться за любовь могущественного колдуна, наплевав на все условности и ожидания, которые пытались диктовать ей, какой она должна быть.
Агата тоже больше не будет подражать.
Сделав глубокий вдох, будто сбрасывая невидимую тяжесть, Стражница Морали отправилась вслед за Кифри и Олруджио. Сначала её шаги были неуверенными, почти робкими, словно она ступала по тонкому льду, боясь, что он треснет, но с каждым следующим шагом они становились твёрже. Брюнетка принимала решение, ещё не сформулированное словами, но уже пульсирующее внутри, как тихий, настойчивый ритм, который невозможно игнорировать. Она добьётся от Кифри взаимности и заставит его занять все мысли лишь о ней, не проигрывая ни в чём его ожиданиям.
Но разве Агате известно, что творилось в голове Кифри на самом деле и под чью дудку он готов был плясать до упаду?
В ателье молодой человек с усталыми лазурными глазами старательно избегал Агаты, будто между ними пролегла невидимая линия, пересекать которую было опасно. Когда она попыталась коснуться его плеча, делясь своими планами на следующий вечер, он тут же разгадал её намерение и заметно отстранился, противореча своему недавнему порыву, будто сам не понимал, чего хочет. Но прикосновение Агаты с тех пор оставляло на коже Кифри невидимые порезы, и каждый раз, когда она оказывалась рядом, в воздухе между ними скапливалось электричество — как перед грозой, когда достаточно одной искры, чтобы всё вспыхнуло. Движения колдуна с седым длинным хвостом, перехваченным синей лентой, стали резкими, нервными, взгляд скользил мимо, не задерживаясь на её лице, будто он боялся, что если посмотрит прямо, то увидит то, что так хочет видеть, — и передумает.
Наконец, Кифри заперся в комнате, сославшись на гудящую голову от вина, и ушёл спать раньше обычного. Щелчок замка прозвучал в тишине неожиданно громко, словно одинокий выстрел в пустом зале, обозначив границу, которую никто не смел пересечь. Первый бой Агаты, не сумевшей добиться продолжения хмельной посиделки наедине, был проигран, но она не собиралась сдаваться.
Сна у Кифри, разумеется, не было — будто сама ночь вычеркнула его из числа тех, кому дозволено забыться. Он лежал неподвижно, и лишь ресницы, белёсые, словно припорошённые инеем, чуть подрагивали, выдавая внутреннее напряжение. Лазурные глаза, яркие даже в этой непроглядной тьме, были распахнуты, будто он боялся, что стоит лишь на миг смежить веки — и темнота поглотит его целиком, утащит в свои бездонные глубины.
Вокруг клубилась густая, почти осязаемая тьма — она не просто лежала неподвижным покрывалом, а жила, дышала, шевелилась, будто сотканная из тысяч тонких нитей. В ней кружились обрывки мыслей и снов, сплетаясь в причудливые, порой пугающие узоры: то мелькнёт тень забытого страха, то проступит смутный отблеск давней надежды. Казалось, будто кто‑то невидимый, прячущийся за гранью восприятия, ткёт гобелен из его самых сокровенных переживаний — из страхов, что он прятал даже от себя, и из надежд, в которые боялся по-настоящему верить. Тьма шептала неслышные слова, обещая раскрыть все тайны мира, если он только осмелится прошептать высшему духу свой самый тёмный секрет. Но Кифри молчал. В этой темноте не существовало ни прошлого, ни будущего — только острое, болезненно ясное «сейчас», в котором он оставался один на один со своими сомнениями.
И всё же среди этого хаоса мыслей снова и снова всплывал образ шаманки. Её сила не была напористой, не бросала ему вызов, не пыталась перекроить мир под себя — она просто была, как дыхание, как шаг по земле, как тихий, но непреложный закон природы. У неё хватало сил сказать «нет» всему миру и не дрогнуть ни единым мускулом, и в этой самобытности было столько первозданной жизни, что рядом с ней Кифри переставал чувствовать себя фигурой, перед которой преклоняются. Рядом с ней он ощущал себя просто человеком — способным ошибаться, сгорать дотла и возрождаться, как феникс из пепла, становясь с каждым разом чуть мудрее и чуть сильнее.
Свет шаманки не подчинялся его правилам, не вписывался в привычные рамки и схемы, которые он так старательно выстраивал годами. Этот свет не спорил с ним — он мягко дополнял его, раскрывал по‑новому, заставлял замечать то, что раньше оставалось в тени. Благодаря ему Кифри начал видеть оттенки, прежде сливавшиеся в унылую серую массу: едва уловимые перемены в чужих взглядах, тихий язык молчания, невысказанные чувства, прячущиеся за обыденными словами. Их объединяла общая идея — свобода и глубина смысла, магия, рождающаяся не из древних заклинаний и пыльных свитков, а из редкой смелости быть собой и принимать другого без масок, без притворства, без попыток казаться лучше или хуже, чем ты есть.
Кифри часто признавался самому себе, что его чувство к ней — это не вспышка страсти, быстро сгорающая, как спичка на ветру. Не влюблённость, не мимолётный интерес, не слепая одержимость. Это было нечто тонкое, едва уловимое, похожее на тонкую нить, которая сначала кажется почти невидимой, но постепенно сплетается в прочную ткань, способную выдержать любые бури. Для него это чувство стало высшим покоем, самой идеей счастья — связью душ, которая не рвётся даже сквозь прорехи времени, пространства и памяти.
Он сравнивал свою любовь с обволакивающей водой водопада: она била в лицо холодными брызгами, обнимала, расслабляла тело и одновременно будоражила каждую клеточку, согревала изнутри и смывала с него всю накопившуюся грязь — все чужие ожидания, все застывшие страхи, все маски, которые он носил годами. Эта вода делала его чистым, позволяла увидеть себя настоящего, без наслоений и прикрас. И всё зависело только от одного шага — от его собственного выбора: окунуться в этот поток с головой, довериться ему, позволить унести себя туда, где нет места фальши, или отступить, остаться на безопасном берегу и наблюдать, как вода уносит чужие мечты, оставляя его в привычной, но такой пустой тишине.
Если бы у Кифри была такая возможность, он пошёл бы за этим светом, который находит отклик в другой душе, соединяется с ним и озаряет мир, превращая его в их собственное пространство — с границами, очерченными не стенами и законами, а взаимным пониманием. Они хранили бы это тепло бережно, как самое дорогое сокровище, зная, что не потеряют в нём себя. Свою пустоту они заполняли бы сами, ради того, чтобы стать целым с любовью своей души — не растворяясь без остатка, а дополняя друг друга, как две половины одного целого, наконец нашедшие друг друга в бесконечном лабиринте миров.
Если бы у Кифри была такая возможность, он пошёл бы за этим светом, который находит отклик в другой душе, соединяется с ним и озаряет мир, превращая его в личное пространство — с границами, очерченными не стенами и законами, а выбором жить в нём, насыщать его и любить. Они хранили бы это тепло бережно, как самое дорогое сокровище, зная, что не потеряют в нём себя. Свою пустоту они заполняли бы сами, ради того, чтобы стать целым с другим — не растворяясь без остатка, а дополняя друг друга, как две половины одного целого, наконец нашедшие друг друга в бесконечной подстановке символов для заклинания.
Но разве эта мысль не кроется в самой возможности, о которой Кифри прежде запрещал себе думать?
Глава 4
Кифри решился на отчаянный шаг — он начал поиски шаманки в тех самых иллюзорных мирах, в которых такие, как она, легко путешествовали и без магии. Молодой человек шагнул к каменным круглым постаментам на берегу озера у Башни Мудрецов — эти были древние порталы, где когда‑то сходились пути колдунов и обычных жителей до тех пор, как магия стала не всем доступна. Воздух над плитами загустел, наливаясь тяжёлым мерцанием высвобождающейся энергии Кифри. Руны на камнях вспыхивали алым, будто напоминая: каждый, кто открывает здесь портал без согласования, нарекает на себя погоню Стражи Морали. Колдун с лазурными глазами не колебался: он провёл ладонью по шершавой поверхности камня, и затвор портала раскрылся перед ним, открывая проход в запретную локацию даже для самых избранных колдунов, приближенных к королю.
За границами камня ждала тропа, выложенная из обсидиана, посреди выжженной временем и стихией равнине. Она вилась по застывшей равнине, погруженной в оковы застывшей лавы. Седовласый колдун ступал осторожно, чувствуя, как камень под сапогами едва слышно гудит. Небо над вулканом было серого цвета, как плотный, безжизненный пепел — словно само время в этом пространстве застыло. Горизонт тонул в дымке, а облака, тяжёлые и влажные, стелились низко. Кифри поднимался вверх, сверяясь с компасом, одолженным у Олруджио. Стрелка подрагивала, будто сопротивляясь, и иногда дёргалась в сторону, словно пытаясь увести его прочь с едва видимой дороги. Холод пробирался под одежду, сковывал движения, и Кифри казалось, что каждый его шаг будит что‑то древнее, дремлющее глубоко под землёй. Потому что на вершине вулкана высились четыре огромных клыка, торчащих в небо, словно пасть хищного зверя, который веками сторожил границу миров. Между ними гудел ветер, и его вой сливался с глухим рёвом жерла, рождая странный зов — то ли предупреждение, то ли приглашение. Кифри замер на миг, вглядываясь в эту безмолвную бездну, а потом, стиснув зубы, шагнул в в неё.
Спуск в жерло вулкана был не падением, а скольжением сквозь тьму. Зачарованные ботинки мягко гасили удар, но не могли заглушить чувство, будто сама земля тянет его вниз, жадно вбирая в себя каждый вдох Кифри. Внизу для него открылся мир, где свет рождался из мрака. Тёмно‑зелёная вода текла по дну тоннеля на дне держа вулкана. Мелкая речка была похожа на застывшее стекло, в котором молодой человек видел своё отражение. По стенкам тоннеля росли светящиеся разноцветными грибы — их шляпки пульсировали тусклым светом.
Над водой клубилось голубое испарение, плотное, как туман над болотом, и из него рождались призрачные тени. Они скользили по стенам, не отбрасывая отражений, и порой замирали, будто любопытно разглядывая Кифри, а затем бесшумно бежали назад. Валуны на выступах тоннеля были испещрены рунами — одни походили на предостережения, другие — на дорожные указатели, но прочесть их было невозможно: знаки будто растворялись, ускользали от взгляда, меняя очертания, стоило лишь задержать на них взгляд.
Под ногами Кифри после сужения реки шуршала сухая осыпь, и каждый её шорох звучал как обрывок забытого имён, тех, кто когда‑то шёл этой дорогой и не вернулся. Почва пружинила, скрывая под тонкой коркой глубокие провалы, а мёртвые сухие корни сплетались в тугие узлы, будто пытались удержать любого, кто осмелится пройти дальше. В воздухе витал густой запах сырой глины и прелого мха, тяжёлый и душный, словно сам воздух здесь был пропитан памятью веков.
Кифри двигался вперёд, доверяя не компасу, а интуиции, которая в этом месте становилась почти осязаемой — как тонкая нить. И вот наконец тьма расступилась, и он вышел в тонкоплановое пространство испытаний шаманов. Здесь привычные законы мира теряли силу: тени жили своей жизнью, время текло неравномерно, то растягиваясь в долгие мгновения, то сжимаясь в один резкий вдох. Воздух был густым, почти плотным, и в нём чувствовалось присутствие чего‑то древнего и внимательного — будто сама обитель шаманов присматривалась к нему, решая, достоин ли он ступить дальше…
Первое испытание встретило Кифри в самой глубине пещеры, где каменные стены хранили следы копоти — тёмные разводы, будто застывшие языки пламени. В их изломах чудились силуэты древних шаманов, застывших в вечном танце с бубном вокруг ритуального костра. Здесь, в этом культовом пространстве, когда‑то звучали гортанные напевы, поднимался горький дым трав, и шаманы «кормили» духов, оставляя в укромных нишах подношения, чтобы удержать равновесие между мирами. Следы костров на сводах казались не просто сажей, а древними печатями, удерживающими границу между явью и тенью.
Духи со своих нацарапанных изображений следили за гостем с лазурными глазами — не враждебно, но пристально. Платой за проход в другие пространства стали не золото и не кровь, а то, что беспокоило сердце. Кифри остановился перед грудой предметов в пещере: медные подвески, драгоценности, мебель, обломки глиняных чаш, потемневшие от времени бусины — всё это было когда‑то чьей‑то мольбой, застывшей в веществе. Но ценность здесь измерялась не весом и не блеском, а памятью, что жила в вещи. Поэтому Кифри бережно достал из кармана белоснежной мантии рисунок птицы, нарисованный дрожащей рукой в минуты любования природой за окном ателье. Кифри запечатал в нём свою просьбу — не громкую, не требовательную, а тихую, сокровенную, словно шёпот у самого уха: найти того, кто связан с этим рисунком, того, кого так искал и жаждал видеть перед собой его дух. Кифри положил пергамент на холодные камни костра, туда, где когда‑то оставляли подношения, и на мгновение ему почудилось, что сам воздух в пещере затаил дыхание. Испугавшись не сверкнувшего огня за границей круга из камней, а подожжённого рисунка, что быстро скрутился и рассыпался пеплом, Кифри протянул к нему руку, не боясь обжечься. Однако птица на бумаге дрогнула, будто пробуждаясь от долгого сна. Коричнево-чёрные крылья от обугленной бумаги расправились, линии стали глубже, насыщеннее, и вдруг она вспыхнула живым светом. Вспорхнув из пламени, пернатая закружилась по пещере, затем метнулась вперёд, рассекая тьму. Кифри побежал в лабиринте за мерцающей лесной птицей с золотистым оперением, чувствуя, как с каждым шагом тоннель расширяется и тяжесть немного отпускает, будто сама пещера, приняв его жертву, снимала с плеч часть невидимого груза переживаний, обещая указать дорогу. Впереди мелькнул просвет, голубое небо и кучерявые облака — Кифри шагнул к выходу из пещеры, и морозный воздух внешнего мира коснулся его лица, напоминая, что путь ещё не окончен, но первый порог пройден.
Второе пространство распахнулось перед Кифри бескрайней гладью озера, не замерзавшего даже посреди зимы. Она казалась древним морем, застывшим в вечном дыхании, и всё же в ней чувствовалась живая, пульсирующая сила — она отзывалась в теле колдуна едва уловимой дрожью. Ветер гнал по воде мелкую рябь, и она пела — низко, протяжно, словно голос самой стихии, в котором слышались и шёпот волн, и далёкие голоса предков.
В центре озера, врезаясь в небо острым силуэтом, высился мыс — скала будто была высечена рукой невидимого мастера. В её очертаниях угадывался профиль стража с посохом, застывшего на границе миров. Воздух вокруг звенел от невидимого напряжения: казалось, сама грань между явью и миром духов здесь истончилась до прозрачности.
Это был центр почитания духов‑хозяев местности, и прежде всего — духа самого озера. Шаманы веками выступали здесь посредниками между людьми и невидимыми силами: они угощали духов молоком и чаем, повязывали на священные столбы цветные ленты, прося защиты для путников и милости для селений. Считалось, что мыс — это «вход» в мир духов: если прийти сюда с чистым сердцем, духи откликнутся на искреннюю просьбу. Но за неуважение дух‑хранитель мог покарать — легенды шептали о тех, кто смеялся над тишиной этих мест и потом терял путь даже на знакомой тропе.
Кифри не стал повторять чужую судьбу: он не раздвинул воду своей магией, чтобы не тревожить природу, и даже не попытался перелететь над этой священной гладью. Молодой колдун с седым хвостом, перехваченным синей лентой, знал: сила озера — не в том, чтобы её преодолевать, а в том, чтобы признать величие родной стихии. Даже если он не умел плавать. Кифри медленно опустился на колени у кромки воды, чувствуя, как холодный ветер касается кожи, и поклонился, коснувшись лбом её поверхности. Холод пронзил его до костей, будто проверяя, насколько горячо его сердце, насколько чиста его просьба. Затем он встал и, не отводя взгляда от горизонта, окунулся полностью. Ледяная вода сомкнулась над ним, словно стремясь узнать, достоин ли он доверия этих мест.
Под водой мир стал иным: цвета приглушились, движения замедлились, будто время здесь текло по другим законам. Тени скользили между толщами воды, а в глубине, среди каменных выступов и водорослей, вспыхнули лазурные глаза — такие же, как у Кифри, но куда более древние: спокойные, благоразумные, повелительные. Это был водный дракон, хранитель глубин. В его взгляде читалась не ярость, а ожидание: он хотел увидеть, достоин ли гость прикоснуться к этим знаниям и принять их во всей полноте.
Не теряя ни мгновения, Кифри рванулся вперёд и ухватился за рога хозяина озера. Дракон извился, метнувшись вдоль дна на невероятной скорости, но колдун держался крепко. Сквозь мутную толщу воды мелькнули серебристые блики — волосы Кифри взметнулись, словно живые. Сжав кулаки, он удерживал рога, чувствуя, как под пальцами пульсирует древняя сила. Воздух уже заканчивался, лёгкие горели, но он не отпускал.
И тогда дракон рванулся вверх, разрывая толщу воды. Брызги взметнулись в воздух, как осколки света, рассыпаясь радужными искрами в лучах низкого белого солнца. Над снежным покровом, тянущимся до самого горизонта, сверкнули капли, будто сама зима рассыпала горсть драгоценных камней.
Хозяин озера воспарил над гладью, смирившись с тем, что несёт на своей чешуйчатой сине‑чёрной спине Кифри. Мокрая, скользкая грива дракона струилась, как тёмный шёлк, а колдун, жмурясь от ветра, цеплялся за неё, его чёлка облепила лицо, пряди липли к коже, но он улыбался — улыбкой облегчения и восторга. Ветер свистел в ушах, а внизу простиралась бесконечная гладь, сливающаяся с небом.
Когда они опустились у берега, Кифри соскользнул со спины дракона и, чуть пошатнувшись, упал в сугроб на противоположном берегу. Он тут же поднялся, опустился на колени и приложил ладонь к клыкастой морде существа — она была тёплой даже после ледяной воды, будто в ней хранилось тепло всех закатов, когда‑либо касавшихся этих вод.
Когда Кифри спустился с холма, метель словно сковала обратную дорогу к озеру. Перед ним раскинулось третье пространство — будто грань между двумя сезонами: между зимой и ранней весной.
Плато с едва пробивающейся желтоватой травой вздымалось исполинскими столбами. Казалось, небо, устав от тяжести веков, оперлось на эти камни и застыло. Останцы высились над тундрой, словно великаны, приговорённые к вечному караулу. Их грани, изрезанные ветром, который был чуть теплее обычного, ловили последние лучи солнца и вспыхивали ржаво‑красным. Воздух здесь казался тоньше, и каждый вздох разливался в груди кристальной чистотой.
Кифри, с растрёпанными после полётов волосами, поднимался по склону, ступая осторожно: он не хотел нарушить древнюю традицию. Пересекать границу дозволялось лишь шаманам. Колдуна об этом известила то ли интуиция, то ли глубокий голос, звучавший изнутри. Говорили, что любой, кто переступит черту с дурными помыслами, рискует пробудить гнев духов‑стражей. Земля под ногами едва заметно вибрировала, будто сдерживала дыхание целой эпохи. Кифри чувствовал эту дрожь — в подошвах, в коленях, в самом ритме сердца.
Он остановился у условной черты, которую сам для себя определил, и обошёл вершины, прислушиваясь к тишине. Здесь она была особым сигналом: именно она подсказывала, как миновать опасные точки и пройти путями шаманов, не встретившись с дикими сущностями. Против них в уязвимом состоянии он вряд ли смог бы что‑либо сделать. Но Кифри не спешил и не рвался вперёд — он ждал, когда само пространство подскажет, каким путём идти безопаснее. Шаманы учили: не нужно кричать, чтобы духи тебя услышали. Нужно задать вопрос так тихо, чтобы его услышала лишь твоя душа.
Пытаясь сосредоточиться, Кифри случайно оступился и едва не рухнул в расщелину между останцами. Он выпустил волну магии из рукава мантии — она тут же застыла и отбросила его назад, словно на горке, обратно к склонам. Колдун и не подозревал, что треснувшая конструкция его заклинания рассыплется на снежинки, которые защекочут нос одному из духов. Тот даже не почувствовал.
На самом деле плато представляло собой каменных гигантских змей, свернувшихся и погрузившихся в спячку. И Кифри не зря предположил, что потревожил их покой. Змеи пробудились — и вместо ветра по склонам прокатилось шипение, похожее на долгий, усталый вздох после долгого сна. Кифри приподнялся на локтях и замер, ошеломлённый: он не знал, что будет теперь, когда духи его услышали. Неужели он провалил испытание? Но в чём оно заключалось — в незаметности и скрытности, к которым колдун привык? Нет, не может этого быть.

