
Полная версия:
Была в сети недавно. Часть 2. Не в сети
Ирина подумала.
– Нет, – сказала она честно.
– Вот и он так подумал. Он думал, что если скажет, вы перестанете отвечать. И сосед будет хамом, и маяк погаснет. А так хоть маяк. Хоть что-то. – Старик покачал головой. – Он трус, Ирина Андреевна. Вы правы. Человек, который залезал в горящие дома, который лежал сорок минут под лавиной, трус. Только трус он в одном месте. Вот тут. – Он показал на грудь. – Там, где у людей вот это всё. Он мне сам так написал, кстати. Вам. «Я просто трус». Я читал. Он мне показывал. Он мне всё показывал, Ирина Андреевна. Каждое письмо. До и после.
– Вы читали всю переписку?
– Почти всю, – сказал Сергей Иванович без смущения. – Он садился рядом со мной в кресло и писал. А я лежал и смотрел. Иногда он спрашивал: «Пап, как лучше, так или так?» Я говорил. Иногда он меня слушался. Чаще нет. Про Кассиопею он меня послушался. Сказал: «Ты лучше знаешь, где она». Я и написал. И про очень старое письмо он хотел убрать. Сказал: «Слишком красиво, она подумает, что это не я». А я сказал: «Оставь. Это как раз ты». И он оставил.
Ирина отвернулась к окну. По Москве-реке шёл тот же прогулочный теплоход, пустой, с гирляндами. Она смотрела на него и не видела. Глаза почему-то защипало.
– И смайлик, – сказала она, не оборачиваясь.
– Смайлик мой, – признался Сергей Иванович. – Он отошёл на кухню, чайник поставить. А я дописал. Не удержался. Он вернулся, увидел и сказал: «Пап, ты что наделал». А было уже поздно. Отправилось. Он потом полчаса ходил по квартире и говорил: «Она подумает, что я идиот. Взрослый мужик со смайликами». А вы, Ирина Андреевна, внесли его в свою таблицу. Он не знал. Но я догадывался.
Ирина обернулась.
– Откуда вы знаете про таблицу?
Сергей Иванович улыбнулся.
– Внучка ваша рассказала. Соня. Артёму. А Артём мне. Это, знаете, у нас теперь такая связь. Как в войну. Через связных.
Лариса Викторовна
В дверь постучали. Не дожидаясь ответа, вошла Лариса Викторовна. С подносом. На подносе стоял чайник, вазочка с сушками и тарелка с бутербродами. Ирина никогда в жизни не видела, чтобы Лариса Викторовна сама что-то кому-то приносила. Даже генеральному директору.
– Извините, – сказала Лариса Викторовна. – Подумала, что у вас чай остыл. Долго разговариваете.
Она поставила поднос на стол. Посмотрела на Сергея Ивановича поверх очков. Сергей Иванович посмотрел на неё. Потом встал. Медленно, опираясь на трость.
– Лариса Викторовна, – сказала Ирина. – Это Сергей Иванович. Это…
– Знаю, кто это, – сказала Лариса Викторовна. – Смотритель. Маяк. Подстаканник. – Она посмотрела на подстаканник на столе. Взяла его в руки. Повертела. Посмотрела на гравировку. – Хорошая работа. Мельхиор, с серебрением. Пятидесятые годы? Нет, семидесятые. Кольчугинский завод.
Сергей Иванович посмотрел на неё с удивлением.
– Кольчугинский. Семьдесят восьмой год.
– У меня такой же, – сказала Лариса Викторовна. – От отца. Только с ракетой. Он у меня на Байконуре служил. – Она поставила подстаканник обратно. – Садитесь, Сергей Иванович. Вам стоять вредно. Я вижу, вы на трость опираетесь. Сердце?
– Сердце.
– Тогда бутерброды не ешьте, там колбаса. Ешьте сушки. Сушки при сердце можно.
И ушла. На пороге обернулась.
– Ирина Андреевна, аудиторы звонили. Я сказала, что вы на совещании с инвестором. Перенесла на завтра.
Дверь закрылась. Сергей Иванович посмотрел ей вслед долгим взглядом.
– Строгая женщина, – сказал он.
– Главный бухгалтер.
– Это видно. – Он взял сушку. – Анна тоже была бухгалтер. До маяка. В Мурманском порту. Она мне всю жизнь говорила, что у меня в голове не цифры, а погода. А я ей говорил, что погода тоже цифры. Видимость, давление, сила ветра. Двадцать два года я каждые четыре часа записывал цифры в журнал. И погрешности считал. Погрешности приборов. – Он посмотрел на Ирину. – Вот откуда это было. В первом письме. «Двадцать лет считаю погрешности». Это я про себя написал. Честно. Единственное честное, что в том письме было. Кроме кота.
Морошка
Он ушёл в половине пятого. У двери кабинета остановился. Повернулся к Артёму, который всё это время сидел в приёмной под лебедем и пил уже третий чай, принесённый Викой.
– Артём. Сумку.
Артём принёс холщовую сумку. Сергей Иванович взял её и протянул Ирине.
– Это вам. От меня. Не от Глеба. Он не знает, что я здесь. Он думает, что я в поликлинике.
Ирина заглянула в сумку. Там стояла банка. Трёхлитровая, с полиэтиленовой крышкой. Внутри было что-то оранжевое, янтарное, густое.
– Морошка, – сказал Сергей Иванович. – Марина из Мурманска прислала. С Кольского. Её больше нигде нет. Её собирают на болотах в августе, по ягодке. Анна варила каждый год. Глеб в детстве за одну банку морошки мог неделю молчать без обиды. Это у него было вместо конфет.
– Сергей Иванович, я не могу…
– Можете, – сказал старик. – Это не взятка. Это компенсация. За фикус, который съел ваш кот, вы дали ему хлорофитум. А за то, что мы с сыном вам месяц голову морочили, я даю морошку. Морошка – морочить. Это, кстати, однокоренные слова, мне Анна говорила. Она в словах разбиралась.
Он кивнул ей. Взял трость.
– До свидания, Ирина Андреевна. Спасибо, что послушали. Я больше не приду. Обещаю.
– Сергей Иванович.
Он остановился.
– Он вам больше писать не будет? – спросила Ирина. И сама удивилась, что спросила.
Старик посмотрел на неё долго. Выцветшими глазами цвета зимнего моря.
– Через планшет – нет, – сказал он. – Он сказал, что больше никогда не возьмёт его в руки. Он вчера отдал его Артёму. Сказал: «Убери. Я не имею права». И удалил анкету. Сам. Артём ему показал, куда нажимать. – Сергей Иванович помолчал. – А как по-другому, я не знаю, Ирина Андреевна. Он у меня по-другому не умеет. Он у меня, знаете, только через стенку умеет. Или через планшет. Или через снег, когда человека из-под лавины достаёт. Прямо, словами, он не умеет. Никогда не умел. Анна сорок лет пыталась научить. Не научила.
Он пошёл к выходу. Артём подхватил его под руку. Сергей Иванович руку не отнял. У лифта старик обернулся, посмотрел на разворот с лебедем над кулером и сказал Вике:
– Девушка. Вы хорошо повесили. Ровно. Глеб бы одобрил. Он любит, когда ровно.
Двери лифта закрылись.
Вечер
Ирина вернулась в кабинет. Банка с морошкой стояла на столе, рядом с бюджетом на первый квартал. Янтарная, тяжёлая, тёплая на свет от лампы.
Лариса Викторовна заглянула в дверь.
– Ушёл?
– Ушёл.
– Хороший старик, – сказала Лариса Викторовна. – Настоящий. Сейчас таких не делают. Как подстаканники кольчугинские.
Она помолчала.
– Ира. Ты чего плачешь?
– Я не плачу.
– Плачешь. У тебя тушь потекла. Вот тут.
Ирина вытерла. Посмотрела на пальцы. Действительно, тушь.
– Он мне рассказал про лавину, – сказала она. – Сорок минут под снегом. И про Нефтегорск. И про то, что сын у него только через стенку умеет. Или через планшет. А теперь планшет отдал.
Лариса Викторовна подошла, взяла банку с морошкой, посмотрела на свет.
– Значит, остаётся стенка, – сказала она. – Стенка, Ира, никуда не денется. Она у вас общая. Её даже управляющая компания не отремонтирует.
Ирина ехала домой по набережной. Банка с морошкой стояла на пассажирском сиденье, пристёгнутая ремнём безопасности. Ирина сама не поняла, зачем пристегнула. Просто так было правильно.
Дома было тихо. Маркиза не было. Ирина знала, где он.
Она поставила банку на стол. Открыла. Запахло летом, болотом и чем-то сладким, северным, незнакомым. Она взяла чайную ложку и попробовала.
Морошка была кисло-сладкая, с маленькими твёрдыми косточками, которые хрустели на зубах. На вкус как ничто, что она пробовала раньше. Как будто кто-то сварил вместе мёд, яблоко и холодный ветер.
Глеб в детстве за одну банку мог неделю молчать без обиды.
Ирина съела ещё ложку. Посмотрела на стену.
За стеной было тихо. Потом скрипнула дверь на лоджию. Шаги. Тяжёлые, чуть неровные. Потом тишина. Он стоял на лоджии. Ирина знала. Она чувствовала это так же точно, как чувствовала ошибку в отчёте, ещё не найдя её.
Она взяла банку с морошкой и чайную ложку. Надела куртку поверх домашнего. Открыла дверь на свою лоджию.
Холодно. Снег на перилах. Жёлтая лампа у Глеба горела за матовой перегородкой. И силуэт. Высокий. Неподвижный. В метре от неё. Через тонкий матовый пластик.
Она стояла и не знала, что сказать. Силуэт тоже не двигался. Тоже не знал.
Минуту они так стояли. Две. По разные стороны перегородки, в которой рыжий кот методично, месяцами, проделывал щель у пола.
Потом Ирина сказала. Негромко. В перегородку.
– Морошка очень вкусная.
Силуэт вздрогнул.
Тишина. Долгая. Потом из-за перегородки, низким голосом, хрипловатым, как будто он долго молчал:
– Отец был у вас.
– Был.
– Я ему говорил не ходить.
– Он сказал, что вы думаете, что он в поликлинике.
Тишина.
– Он мне сказал, что в поликлинике, – сказал Глеб. – Я ему поверил. Видимо, это у нас наследственное.
Ирина не удержалась и хмыкнула. В перегородку. Силуэт тоже как будто дёрнулся. Может, тоже хмыкнул. Через матовый пластик было не разобрать.
Потом опять тишина.
– Спокойной ночи, Глеб, – сказала Ирина.
Пауза.
– Спокойной ночи, Ирина Андреевна.
Она вернулась в комнату. Закрыла дверь на лоджию. Поставила банку с морошкой на стол. Руки у неё дрожали. От холода, наверное.
Через десять минут в щель под перегородкой вернулся Маркиз. Он вошёл в комнату, понюхал банку с морошкой, посмотрел на Ирину. На усах у него был снег.
Ирина взяла его на руки. Маркиз стерпел. Даже не стал вырываться. Минуту. Потом спрыгнул и ушёл к миске, всем видом показывая, что это было исключение, по случаю погоды.
Глава 4. Конверт

В четверг утром под дверью лежал конверт.
Ирина чуть не наступила на него. Вышла в прихожую в половине седьмого, сонная, в халате, искать второй тапок, который Маркиз имел привычку уносить в неизвестном направлении. И увидела: на коврике, у самой двери, с внутренней стороны, белый прямоугольник.
Конверт был обычный. Почтовый, без марки, без адреса, такие продаются в любом киоске «Роспечати» по двенадцать рублей. Заклеен. На лицевой стороне, в центре, крупно, синей шариковой ручкой:
«Ирине Андреевне. Кв. 44».
Почерк был мужской. Прямой, чёткий, с наклоном вправо. Буквы отдельно друг от друга, как будто каждую писали по отдельности и каждую обдумывали. Так пишут люди, которые много лет заполняли журналы и протоколы. Или вахтенные журналы.
Ирина подняла конверт. Повертела. Посмотрела на дверь. Дверь была закрыта на два замка. Конверт просунули в щель под дверью. Между дверью и порогом там было миллиметров пять. Она этого не знала. Она пять лет жила в этой квартире и не знала, что под её дверью можно просунуть конверт.
Маркиз вышел из кухни с её вторым тапком в зубах. Положил тапок на пол. Посмотрел на конверт. Посмотрел на Ирину.
– Не смотри так, – сказала ему Ирина.
Она отнесла конверт на кухню. Положила на стол. Сварила кофе. Выпила кофе. Конверт лежал на столе.
Покормила Маркиза. Помыла чашку. Конверт лежал.
Оделась. Накрасилась за семь минут, не глядя в зеркало. Взяла сумку. Посмотрела на конверт.
Положила его в сумку. Не открывая.
Бережковская
Она открыла его в машине. На парковке у редакции, в восемь пятнадцать, не выключая мотора. Сидела и смотрела на конверт минут пять. Потом аккуратно, ножницами из бардачка, разрезала по краю.
Внутри был один лист. Из тетради в клетку, вырванный аккуратно, без бахромы. Исписан с одной стороны. Тем же почерком.
«Ирина Андреевна.
Отвечать не надо.
Я не буду просить прощения, потому что вы его уже слышали в „Чайке“, и повторять одно и то же – это как у Анатолия про дачу в Апрелевке. Вы мне про него писали. Я помню.
Я хочу рассказать одну вещь, которую не сказал. Потом не буду больше беспокоить.
В ночь вашего дня рождения я сидел на лоджии. Туз спал. То есть я так сказал, что спал. Он не спал. Он сидел у двери и слушал, как вы с подругой смеётесь. Вы смеялись про вешалку в ЦУМе. Я слышал всё. Перегородка тонкая. Потом вы засмеялись так громко, что во дворе кто-то включил свет. И Туз заскулил. Не от страха. Я его двенадцать лет знаю, я знаю, как он скулит от страха. Он скулил, как скулит, когда я возвращаюсь домой.
Я сказал вам „можно потише“, потому что не знал, что ещё сказать. Мне надо было сказать „с днём рождения“. Я слышал, что у вас день рождения. Подруга вам кричала „за тебя, Ирка“ на весь двор. Я не сказал. Я сказал про собаку. Это у меня всегда так. Я говорю про собаку, когда надо говорить про другое.
Через неделю отец показал мне ваш профиль. Я узнал хвост. Потом узнал смех. На фотографии было видно, что вы смеётесь так же, как в ту ночь. Я вышел на балкон и полчаса стоял. А отец написал вам. Я не остановил. Мог. Не остановил.
Это всё. Я не прошу ничего.
С днём рождения, Ирина Андреевна. С опозданием на полтора месяца. Я всегда опаздываю с главным. Отец говорит, это у меня от него.
Г. В.
P. S. Ваш кот сегодня ночью опять спал с Тузом. Если вы против, скажите, я заделаю щель. Хотя он, кажется, сделает новую».
Ирина дочитала. Сложила лист. Развернула. Прочитала ещё раз.
Потом откинулась на подголовник и закрыла глаза. Мотор работал. Печка грела ноги. На парковку въехала машина Жанны Аркадьевны, чёрный «Мерседес», и Ирина видела краем глаза, как Жанна Аркадьевна выходит, хлопает дверью и смотрит в её сторону. Ирина не шевельнулась.
Я всегда опаздываю с главным.
Олег за двадцать лет ни разу не опоздал с главным. Он просто никогда до него не доходил.
Лариса Викторовна читает
– Покажи, – сказала Лариса Викторовна в обед.
– Что показать?
– Ира. У тебя с утра лицо, как у человека, который получил письмо. Не по почте. Лично.
Ирина подумала, что надо будет когда-нибудь выяснить, как Лариса Викторовна это делает. Может, у неё действительно есть тетрадка, как у Зинаиды Фёдоровны. Только невидимая.
Она достала конверт из сумки. Протянула.
Лариса Викторовна надела очки. Вытащила лист. Прочитала. Медленно, шевеля губами, как читала Галина Петровна. Потом перевернула лист, посмотрела, нет ли чего на обороте. На обороте ничего не было.
Она сложила лист обратно в конверт. Отдала Ирине.
– Почерк хороший, – сказала она.
– И всё?
– А что ещё? – Лариса Викторовна сняла очки. – Ира, я тридцать лет смотрю на почерки. На актах, на накладных, на объяснительных. Почерк, Ира, человека выдаёт хуже, чем нос. Вот у Олега твоего какой почерк был?
Ирина подумала.
– Размашистый. С завитушками. Он подпись свою репетировал. Ещё в институте.
– Вот, – сказала Лариса Викторовна. – Завитушки. А тут ни одной завитушки. Каждая буква отдельно. Как кирпичи. Так пишут люди, которые за каждое слово отвечают. Которые не могут написать «приеду в шесть» и приехать в семь.
– Он приехал в «Чайку» в четыре ноль девять, – сказала Ирина. – Опоздал на девять минут.
– Он опоздал, потому что двадцать минут стоял у входа и не решался войти, – сказала Лариса Викторовна. – Мне Соня рассказала. Она в окно видела. Он с собакой стоял на углу и курил.
– Он не курит.
– Значит, стоял и не курил, – сказала Лариса Викторовна. – Это даже хуже. Это значит, хотел, а не стал.
Она вернулась к монитору. Потом, не оборачиваясь, сказала:
– Отвечать будешь?
– Он пишет «отвечать не надо».
– Ира, – сказала Лариса Викторовна. – Когда мужчина пишет «отвечать не надо», это значит, что он будет каждое утро смотреть под дверь. Ты что, никогда не писала записку Олегу «не жди меня к ужину»?
– Писала.
– И что, он не ждал?
Ирина подумала. Олег никогда не ждал её к ужину. Он вообще не замечал, дома она или нет.
– Плохой пример, – сказала Лариса Викторовна. – Неважно. Поняла, что я имею в виду.
Второе
В пятницу утром под дверью лежал второй конверт.
Ирина на этот раз его ждала. Она проснулась в шесть, за полчаса до будильника, и первым делом пошла в прихожую. Конверт лежал. Такой же. Двенадцатирублёвый. «Ирине Андреевне. Кв. 44».
Она открыла его на кухне. Сразу. Не стала ждать парковки.
«Ирина Андреевна.
Я обещал больше не беспокоить. Не сдержал. Это второй раз за неделю, когда я не сдерживаю обещание. Первый раз был в „Чайке“: я обещал отцу, что подойду сам, а попросил официантку. Отец мне это до сих пор припоминает.
Отвечать не надо.
Вчера вечером вы сказали, что морошка вкусная. Я долго думал, почему вы сказали про морошку. Отец мне рассказал, что принёс вам банку. Я сказал ему, что так нельзя, что это навязчиво. Он сказал: „Глеб, когда тебе было восемь, ты подарил девочке из интерната банку морошки, и она с тобой дружила до выпускного“. Это правда. Её звали Ольга. Она потом вышла замуж за подводника. Мы до сих пор переписываемся. Открытками, на Новый год. Она ни разу не забыла.
Я хочу рассказать вам про морошку.
На Святом Носу морошка растёт на болоте за маяком. До болота идти два километра по камням. Мать ходила туда каждый август. Брала меня, когда я приезжал из интерната. Мы шли с двумя вёдрами. Собирали по ягодке. Морошку нельзя собирать горстью, как чернику, она давится. Только по одной. Ведро собирается шесть часов. Мать говорила, что это самое терпеливое занятие на свете. Что если человек может собрать ведро морошки, он может всё.
Я в восемь лет собрал полведра и сел на камень плакать. Мать села рядом. Ничего не сказала. Мы посидели. Потом она встала и пошла собирать дальше. Я тоже встал. К вечеру собрал ведро.
Это всё. Я не знаю, зачем я это рассказал.
Наверное, затем, что вы сказали, что вкусная. А я её с детства не могу есть. Не потому что не люблю. Потому что вкус такой, как будто мать рядом сидит на камне. Она умерла восемь лет назад. Отец ест. Он сильнее.
Г. В.
P. S. Ваш кот съел хлорофитум. Наполовину. Девушка в магазине была права: ему ничего не будет. Хлорофитум тоже, кажется, не возражает».
Ирина сидела на кухне с письмом в руках. Маркиз сидел напротив и смотрел. Вид у него был невинный, как у человека, который съел наполовину чужой хлорофитум и ничуть об этом не жалеет.
Она встала. Достала из шкафчика банку с морошкой. Открыла. Взяла ложку.
Ела морошку и смотрела в окно. Как будто мать рядом сидит на камне.
Ей вдруг очень захотелось позвонить маме. В шесть двадцать утра. Просто чтобы услышать, как мама скажет: «Ира? Что случилось? Ты в шесть никогда не звонишь».
Она не позвонила. Но решила, что в воскресенье поедет в Подольск. Без повода.
Коробка
Письма приходили каждый день.
В субботу пришло про Туза. Как Туза взяли щенком на Домбае, у пастуха, который отдавал выводок, потому что «бассеты для гор не годятся, лапы короткие, в снегу тонут». Глеб взял самого маленького. Того, что тонул в снегу сильнее всех. Привёз в Москву за пазухой, в поезде. Алла сначала была против, потом полюбила Туза больше, чем Глеба. «Это было нетрудно, – писал он. – Туз всегда был дома. Я – нет».
В воскресенье пришло про Нефтегорск. Коротко. Пять строк. Что ему было двадцать лет. Что он две недели работал на завалах. Что вытащил из-под плиты девочку лет пяти, живую. Что больше ничего про Нефтегорск писать не будет, «потому что про это нельзя писать в письмах, которые кладут под дверь соседке. Про это вообще нельзя писать. Просто хотел, чтобы вы знали: девочку звали Настя. Ей сейчас тридцать шесть. У неё трое детей. Она мне каждый год звонит двадцать восьмого мая».
В понедельник пришло про книги. Про четыреста книг на маяке. Про то, что он прочитал «Войну и мир» в двенадцать лет за одну зиму в интернате и ничего не понял, а в тридцать перечитал в палатке на Эльбрусе и понял всё. Про то, что Довлатова ему подарила Алла и это была единственная её вещь, которую он не выбросил. Кроме фикуса, но фикус он не выбрасывал, потому что «живое не выбрасывают, даже если ненавидят».
Во вторник про отца. Как отец в восемьдесят третьем году во время шторма сорок часов не спал, потому что генератор отказал и маяк надо было зажигать вручную, керосиновой лампой, каждые четыре часа подниматься наверх по ста двенадцати ступенькам. Как мать носила ему наверх чай. В подстаканнике.
Ирина складывала письма в коробку. Коробка была от крема «Ла Мер». Бархатная, синяя, с золотыми буквами. Олег когда-то подарил ей этот крем на сорокалетие. Крем давно кончился, а коробку Ирина хранила. Сама не знала зачем. Теперь узнала.
Она никому не говорила про письма. Кроме Ларисы Викторовны. Лариса Викторовна каждый день в обед смотрела на неё поверх очков и спрашивала одно слово:
– Ну?
– Про отца, – отвечала Ирина. Или: «про книги». Или: «про собаку».
Лариса Викторовна кивала и возвращалась к монитору. Один раз, в понедельник, она сказала, не оборачиваясь:
– Шестое письмо. Ира, мой прапорщик мне за всю жизнь написал одно. И то объяснительную. На имя моего отца. Почему опоздал на мой день рождения.
– Почему?
– Задержали на КПП. Он там шёл с букетом и бутылкой коньяка. Его приняли за диверсанта.
Тамаре и Соне Ирина про письма не говорила. Тамара бы потребовала прочитать вслух, с выражением, за бокалом. А Соня бы составила таблицу. С датами и темами. И, наверное, графиком.
А это было не для таблицы. Это было как банка с морошкой. Ешь по ложке и молчишь.
Тамара на льду
В среду позвонила Тамара. Голосом, каким она обычно сообщала о новом мужчине или о новой шубе.
– Ира. Сядь.
– Сижу.
– Николай пригласил меня на Новый год.
– Поздравляю. Куда? В ресторан?
Пауза.
– На лёд, – сказала Тамара.
– Куда?
– На лёд, Ира! На Истринское водохранилище! На зимнюю рыбалку! Тридцать первого декабря! С ночёвкой! В палатке! Он говорит, что у него палатка с печкой, и что Новый год на льду – это лучшее, что может быть в жизни, и что он двадцать лет так встречает, и что он хочет, чтобы в этот раз я была с ним! Ира, на льду! Я! Тамара! У которой четыре салона и норковая шуба до пола!
– И что ты сказала?
Пауза. Длинная.
– Я сказала «да», – сказала Тамара тихо. – Ира, я сказала «да». Я сама не поняла как. Он спросил, а я сказала «да». Ира, что со мной? Я схожу с ума? Мне сорок четыре года, я три раза была замужем, я встречала Новый год в Куршевеле, в Дубае и один раз на яхте у Арсена в Сочи, правда, яхта была не его. А теперь я буду встречать на льду. С мужиком, который за вечер говорит три слова. Одно из которых «клюёт».
– Тома, ты счастлива?
Пауза.
– Да, – сказала Тамара. – Ира, я так счастлива, что мне страшно. Я сегодня купила термобельё. В «Спортмастере». Я, Ира. В «Спортмастере». Продавщица спросила, для кого. Я сказала: для себя. Она не поверила. Она на мою шубу смотрела.
Ирина засмеялась. Тамара тоже.
– А ты где будешь? – спросила Тамара. – На Новый год?
– В Подольске. У мамы.
– С кем?
– С мамой.
– А Соня?
– Соня тоже. Наверное.
– А… – Тамара помолчала. – А этот?
– Какой этот?
– Ира, не прикидывайся. Двойной агент. Сосед. Глеб. Он где будет?
– Не знаю, – сказала Ирина. – У отца, наверное. У отца сердце.
– А ты с ним разговаривала?
Ирина помолчала. Подумала о коробке от «Ла Мер». Семь писем. Ни одного ответа.
– Нет, – сказала она. – Не разговаривала.
Это была правда. Почти.
Соня
Соня вечером приехала с рюкзаком. Она теперь жила у мамы через день. Через день у Тимура, «чтобы он не подумал, что я ушла насовсем». Ирина не спрашивала. Ждала.
Соня поставила рюкзак в прихожей, сняла куртку и сказала:
– Мам. Я сегодня с Артёмом кофе пила.
Ирина отложила ноутбук.
– По делу, – быстро добавила Соня. – Мам, исключительно по делу. Мы обсуждали ситуацию. Взрослых.
– Каких взрослых?
– Вас. Тебя и Глеба. Ну и деда. – Соня прошла на кухню, налила себе чаю, села. – Мам, Артём говорит, Глеб каждый вечер пишет. От руки. В тетради. Сидит у деда на кухне, пишет, рвёт, пишет снова. Дед говорит, он за неделю исписал две тетради. А под дверь кладёт одно письмо. Одно из двадцати. Мам, он тебе пишет письма?
Ирина помолчала.
– Пишет.
– Каждый день?
– Каждый день.
– А ты?
– Что я?
– Отвечаешь?
– Нет.
Соня посмотрела на маму долго. С тем самым выражением, с которым Галина Петровна смотрела на продавщицу с вчерашним творогом.

