Читать книгу Журнал «Парус» №94, 2025 г (Ирина Калус) онлайн бесплатно на Bookz (6-ая страница книги)
Журнал «Парус» №94, 2025 г
Журнал «Парус» №94, 2025 г
Оценить:

3

Полная версия:

Журнал «Парус» №94, 2025 г

И всё же, при всём при том, – христианское слово прощания, горькое и милосердное: «Царства Божия Вам, великий, но «не несгибаемый» Виктор Петрович. А надломили-таки Вас, дорогой классик, – надломили власти пришлые, нерусские, как рябинку ельцинскую в саду библиотеки села Овсянка. Осушили на корню посулами лживыми да властью Тельца Золотого, заманного. Не Вы виноваты – а искушения. Царствия небесного, писатель, фронтовик, не воспокаявшийся на миру».

Василий Киляков, взыскуя красоты и правды, порой в слове своём категоричен и порывист, но при этом глубок и талантлив, искренен и по-христиански сострадателен. И – зорок, душевно зорок. «Мужичок с рюкзаком тяжело вышел на платформу, силясь, вскинул рюкзак на плечи. Дачник. Вскидывая тяжесть, от усилия и старания топнул ногой в резиновом сапоге прямо в лужу. Лужа расплескалась, и тут же голуби на платформе вспыхнули белым исподьем крыльев, захлопали, поднялись к небу. Три сизаря. Лужа пролилась в ручеек, подхватила белое голубиное перо, потащила куда-то, как судьба тащит бренную жизнь человеческую».

Это что – публицистика? Взгляд? Зарисовка? Прочитаешь – и ноет сердечко, щемит. О чём это, о ком? Уж не о каждом ли из нас, читателей? Да и о самом авторе, пожалуй. «Расплёсканная» чёрными девяностыми, судьба долго тащила его, крутила и била. Не давала взлететь. И многие годы – да нет, десятилетия! – оставался он, писатель глубоко нравственный, духовно сильный, талантливый и яркий, в тени всякого рода литературных симулякров, не на виду, не на слуху. Пережил полунищету, безвременье, бескнижье своё долгое – семью нужно было кормить-поднимать, до книг ли тут, когда копейки лишней в доме нет?

Но – выстоял, не сломался. Работая на трех работах, продолжал писать. И вот…

В 2018 году в издательстве «У Никитских ворот» выходит книга «Посылка из Америки: рассказы и повести», потом, в 2021 году в Воронеже – книга «От истока к устью: стихотворения разных лет». Книги эти были тепло встречены читателями и писательским сообществом, отмечены целым рядом значительных критических отзывов и литературных премий. Наконец, в году минувшем, завершая давно задуманную личную творческую триаду, явлены «граду и миру» и «следы невидимые» – художественная публицистика, которая, сдаётся мне, с самыми заметными явлениями критической и философской мысли, с лучшими образцами современной русской прозы стоит вровень.

Прочтём ли, заметим, услышим – сегодня, сейчас? Или станем ждать, пока выйдет-таки, через годы, ещё одна книга – уже об авторе, в серии «ЖЗЛ»?

Сюжет, кстати, не такой уж фантастический, как то может показаться всякого рода ироникам-скептикам – самовлюблённым сорнякам, считающим лишь себя украшением русской литературной нивы. Особенно если учесть «выпускную оценку», которую поставил В. Килякову его Учитель – строгий, предельно скупой на похвалу: «Василий Киляков – современный коренной русский писатель среднего поколения – уже зрелый мастер, тончайший психолог, мощной изобразительности… Выдающийся писатель, который в наше смутное время ставит на место всех «умственников», самодеятельных «гениев», тех, у кого нет и намёка на серьёзную жизнь…»

Так решимся ли мы взять на себя этот труд души, сумеем ли услышать обращённый к нам взволнованный голос «по-лобановски» честного публициста, критика, эссеиста – коренного русского писателя Василия Килякова?

Теперь выбор за нами.


Сергей Шулаков. Новая элитарность


Книга Василия Килякова – контекстуальный проект, своего рода отчёт, попытка осознать и предъявить себя в так называемой текущей литературе.

Следы, которые ищет Василий Киляков, не вполне не видимы. Их можно различить духовным взором, но иногда и обычными человеческими глазами. Первая часть книги посвящена учителю – Михаилу Петровичу Лобанову, пять десятилетий отдавшему обучению студентов Литературного института имени А.М. Горького, тем самым заложившего мощный фундамент литературы, критики, публицистики, на котором строится будущее, в том числе, и книга «Ищу следы невидимые».  Василий Киляков рассказывает, что шёл в Литинститут, зная к кому и зачем – к Лобанову, на его семинар. Думается, судьба, предназначение, здесь не при чём – Василий Киляков отчётливо понимал, чего хотел, а чуткий Михаил Лобанов разглядел в писателе одного из своих преемников.

Из осязаемых следов этого учения, общения – открытие памятной доски на новом Доме культуры в родном для Михаила Лобанова  в рязанском селе Екшур. ДК, названный именем писателя и педагога, «освятил и благословил священник отец Геннадий Рязанцев-Седогин, один из учеников Лобанова. Есть в этом глубокий смысл, нечто провиденциальное: ученик-писатель освящает Дом культуры имени своего учителя. О. Геннадий Рязанцев-Седогин – Председатель Правления Липецкой писательской организации «Союз писателей России», протоиерей… (Я время от времени открывал в полутьме автобуса подаренную им книгу, читал первое, что открывала рука, читал из его нового романа: «“Становящийся смысл” – это строящийся храм, место на земле, через которое проходит ось мироздания». Ну и сама книга Василия Килякова, конечно, тоже весьма осязаема. В ней использованы документальные материалы, свидетельства из архива профессора Лобанова, подготовленные к печати в память о муже и наставнике Т.Н. Окуловой, хранительницей его рукописей

Автор этих срок несколько раз присутствовал на семинарах Михаила Петровича Лобанова, порой затягивавшихся до 23 часов, сверх всякого регламента, потому что мастер уделял внимание каждому ученику, подробно разбирая их, казалось, даже мелкие недочёты, стремясь к совершенству. И все же эти занятия предназначались для взрослых состоявшихся авторов, внутренне готовых принять, высокопарно выражаясь, путь в целом, и конкретную помощь наставника, несколько подавлявшего своей мудростью и опытом. Этот путь непрост, по нему идут только «верные».

Тот, кто читал прозу Василия Килякова, знает: оптика и высказывание писателя могут травмировать, карябать и царапать личную идентификацию, мешать комфорту, напоминать о том, что полноценность жизни – это не один лишь кайф. Не хочется даже думать о том, как это даётся писателю, автору.  Этот посыл облечён в классический, ровный литературный стиль, от которого трудно оторваться. Это сложная проза, не для тех, кто страшится оценивать и врачевать собственные нравственные раны и общественные язвы, но именно тем она и полезна. Но Василий Киляков – один из самых сильных современных прозаиков, по-настоящему добросердечный человек, который страдает от всякой несправедливости, не любит тех, кто потворствует злу и насилию, спешит поделиться своими суждениями (порой парадоксальными)… А потому дух иной раз захватывает от этой прозы.  Таков писатель и в публицистике, которая, как известно, есть род литературы.

Будучи одаренным в литературном смысле в полной мере, восприняв мировоззрение учителя и традиции русской, советской классики, Василий Киляков может ответственно говорить об отечественной и о зарубежной литературе. Культура его литературно-критических работ весьма высока и очень определенна. Истинный профессионал в этом деле, Василий Киляков точно представляет себе современную «механику» восприятия текста писателя, и видно, что это его не радует.  Он берётся спорить с западными философами и делает это убедительно: «Все рассуждения о том, что «мир абсурден» будто бы, что мир – «жестяной барабан» по Г. Грассу (по Камю, Шопенгауэру и так далее), «барабан» – вместо «трубы Иерихонской», и ему (вроде бы) нет до нас никакого дела, этому миру стихий и хаоса, – как нет дела ветру вешнему до случайной цветочной пыльцы, так полагать – было бы смешно и наивно».

Мы не скажем ничего нового, если констатируем, что Василий Киляков удивительно свободно оперирует классикой. «В романе «Война и мир» Л. Толстого 559 героев, из них более двадцати основные, центральные, и за всех необходимо говорить, мыслить, проживать их жизни, осмысливать их трагедии. Автор – если он ответственно работает, просто вынужден «переселяться душой», вживаться во всех сразу и во многих в отдельности, в каждую судьбу созданных им персонажей, втираться в их отношения, обосновывать их дружбу или вражду, мотивировать их конфликты, их любовь и ненависть». Такое понимание есть признак способа собственной литературной работы. В случае с героями Василия Килякова – эксцентричными, неустроенными порой, неуживчивыми, часто с искалеченными судьбами – это вовсе непросто.

Литература того направления, в котором работает Василий Киляков, и его же художественная публицистика подтверждают: «духовная», «почвенническая», «классически-традиционная» – назовите как хотите – проза, очерки, из маргинальных, едва не заглушённых мощными государственными литаврами и коммерческой паралитературой 1990–2000 годов, постепенно, логично и неумолимо переходят в разряд элитарных.  Даже тот, кто не является поклонником «самобытников», не может не заметить: за последние десятилетия самородные писатели остались в элитарном одиночестве. А «новые-молодые» стремятся изобрести что-то принципиально иное, а значит очень современное, о чем через год не вспомнишь, да и не хочется.  Функционеры же и надутые медиа-идолы, «менеджеры» новой литературы не заметили, пропустили или замолчали тот момент, когда писателю снова стало важным просто быть услышанным. А литература, которая до поры сохранялась под спудом, ныне снова становится признаком возвышенного и расширенного, интеллектуального сознания.

«Так что же такое жизнь? В самом деле – «Луковка» Достоевского?». Ничего себе, вопрос. У каждого на него свой ответ или – нет никакого – за что не осудишь.  И дальше сразу: «Но как же сурово, жёстко и безжалостно противостоит нынешний мир всем им, классикам нашим: и Достоевскому, и Лобанову, и Астафьеву, и Абрамову, и Распутину… И Бунину, и Куприну… И Льву Толстому даже! Этот «новый мир» противостоит всей нашей русской культуре…». Луковкой из притчи в «Братьях Карамазовых» о злющей бабе и ангеле-хранителе, который хотел ее вытянуть из огненного озера, куда её сунули черти за неимением добродетелей, кроме одной – она выдернула в огороде и подала нищенке; но луковка порвалась от её неизбывной злобы, даже посмертной, этой луковкой жизнь не ограничивается.  К тому же, что толку тосковать по Золотому веку, по той сословной литературе и критике, письму богатых дворян и относительно бедных разночинцев, действительно значительному? Оно и без наших сетований вечно. Здесь Василий Киляков в определённой мере противоречит сам себе, своему же письму. Его книга – факт создания подобной укоренённой литературы и – одновременно описание этого факта. Не такая же ли «своего рода» «луковка»? Литература-то никуда не делась и воспроизводится – покуда есть такие писатели и критики, как Василий Киляков, бережно и благодарно воспринявшие преемственность  наставников. Это род светского рукоположения в смысле искусства, оно накладывает определенные обязательства и ограничения. Не всякий с этим справится, нужно неколебимое внутреннее стремление. У Василия Килякова такое есть. А ещё он, – представьте! – способен думать и работать со словом.

Олег КАРСАКОВ. «Скрипторий» писателя Николая Смирнова


В читальном зале мышкинской Опочининской библиотеки вот уже несколько лет работает выставка «Второе рождение книги», посвященная увлечению писателя Николая Смирнова, его переплётным и рукописным работам. Если искать исторические аналогии этому занятию, то материалы выставки – не что иное, как скрипторий или мастерская по созданию рукописных книг, напоминающая староверческие скриптории где-нибудь на Выге или в Сибири в XVIII–XIX столетиях. Этот факт писательской исторической рефлексии при внимательном подходе на самом деле оказался необычайно интересным даже не как пример увлечения или хобби, а как пример глубокого философского переосмысления писательского труда, выраженного через книги и тексты, выводящие этот труд из нормативной социокультурной действительности в особое пространство эстетического духовного порядка. Здесь скрывается и глубоко местная традиция, усматривающая в книге, и в рукописной, в частности, универсальный принцип, в том числе, и художественной интерпретации культурных форм, – то, что называют книжностью.

Вспомним стихотворение другого мышкинского поэта В.Д. Ковалёва, члена Союза писателей СССР:

От рожденья

До смертного мига

Жизнь должна быть,

Как добрая книга.

Быть должна и

доступной,

и ясной,

озаряться волшебным лучом,

чтоб сказали о ней:

«Не напрасно

эту книгу когда-то прочёл».

Ах, какая весёлая книга,

хоть писал я её и всерьёз!

Только так —

до последнего мига,

до прощального всплеска

берёз».

Так, например, еще со времени Платона в культуре закрепилось представление об алфавите как модели универсума (мир как целое). Для всего христианства был характерен символ – «мир есть книга». Как пишет исследователь А.М. Панченко, – «но и книгу средневековье представляло как “малый мир”, микрокосм, подобно храму или человеку. Это связано с комплексом идей – ветхозаветных, античных, христианских и собственно славянских …, касающихся языка и письма». Важнейшей идеей из них, «провозглашённая Библией связь истории речи с историей человечества. Ветхозаветный Бог – говорящий Бог, он словно превращает хаос в космос («сказал – и стало»), сам даёт названия стихиям: «И назвал Бог свет днём, а тьму ночью… И назвал Бог твердь небом… И назвал Бог сушу землёю, а собрание вод назвал морями» [1]. Но, Бог – это и творец, а, значит и сам созданный им мир и жизнь в нём рассматривалась как рукотворная книга. Особый её и характер заключался в своеобразном рукописном воспроизведении текста, буквы которого не что иное, как священные знаки, образы-рисунки, начертанные живой рукой, считающиеся наиболее адекватной формой сохранения и передачи памяти.

Создание печатного станка унифицировало начертание букв и текстов, значительное время сохраняя традицию рукописного оформления книги. В России вплоть до второй половины прошлого столетия, например, староверы, продолжали придерживаться рукописного варианта книг. В начале XX века (Серебряный век русской культуры) в русле эстетики модерна произошло возвращение к рукописной книге в среде поэтов и писателей, особо ярко проявившейся в революционные годы. Время разрухи «в головах» (по Булгакову) к изданию собственных произведений в виде рукописных книг, которые продавались в «Лавке писателей», обращались М.И. Цветаева, Н.С. Гумилев, В.А. Гиляровский, А. Белый, О.Э. Мандельштам, Ф. Сологуб. Здесь можно вспомнить рукописные альбомы и журналы, созданные в начале 30-х гг. XX века поэтом и художником С.М. Городецким в качестве шутки, и чьими героями были А.А. Блок, М.А. Кузмин, А.М. Ремизов – посетители знаменитой «башни» Вячеслава Иванова [2].

Наибольшую известность получили тогда стилизованные под средневековые манускрипты «издания» Алексея Ремизова. Он писал: «Мало уметь грамоте, надо и ещё кое-что, надо своей рукой обвести те письмена русские, какие в прошлом начертались русскими людьми, чтобы поверстать свою душу с душой народной и идти вместе с народом по его исконным думам, – делать русское дело».

Владимир Лидин, писатель, знаток и собиратель редких изданий, впоследствии о «ремизовских» рукописных книгах напишет как о примере подделок, «украшенных киноварными буквицами и росчерками» [3]. Исследовательница творчества писателя – Елена Обатнина, назовёт это «эстетическим стилизаторством» [4]. Но всё со временем меняется: «ремизовские артефакты» – сфера литературного быта в виде своего предметно-вещного инобытия и своеобразная литературная игра сегодня воспринимаются уже как оригинальные произведения самого писателя.

С одной стороны, у этого явления была вполне естественная причина, в революционные годы отсутствие денег на издание, с другой – новая коммунистическая идеология ставила непреодолимый для многих авторов барьер для свободы творчества, и, соответственно, доступ к публикации. Эта особенность творчества начала XX-го века оформилась в интересное течение, декларирующее единство писателя и книги, без посредничества печатного станка.

Опыт не только остался в истории отечественной культуры, но получил новый толчок в 60-е годы прошлого века. Время «иллюзии освобождения» от коммунистического сталинского диктата и надежд на творческую свободу породило машинописный «самиздат». Здесь мы имеем в виду не только политическую составляющую этого явления, но и культурную, когда авторы целенаправленно оформляли свои тексты в виде книг. Ленинградский режиссёр театра и кино, писатель и религиозный философ Евгений Львович Шифферс (1934–1997) провозгласил в те годы новый манифест, поддержанный многими, особенно молодыми поэтами и писателями, – «идея была на слуху», – назвав его «преодолением эры Гутенберга». Эпиграфом к своему семейному альбому под одноимённым названием он возьмет слова писателя Василия Розанова: «Как будто этот проклятый Гутенберг облизал своим медным языком всех писателей, и они все обездушились “в печати”, потеряли лицо, характер. Моё “я” только в рукописях, да “я” и всякого писателя». Исследователь архива Шифферса В.Р. Роктянский позднее отметит: «Отказ от какого-либо расчета на публикацию привел к тому, что стали стираться границы между завершенным произведением и наброском – то, что… вылилось в прямое оформление на бумаге потока мысли-жизни» [5]. Самостоятельная мысль в Советском Союзе, и уж тем более «поток мысли-жизни» – опасное дело. Уже тогда значительная часть этой творческой молодёжи последователей была отнесена к оппозиционерам и диссидентам, реальным или же потенциальным, к которым внимательно присматривались «охранительные органы».

Идея возвращения рукописной книги в писательский и общественный обиход, её персонификация и одушевление, имела очень важную особенность, характерную для русской культуры до настоящего времени. Достаточно вспомнить акцию Федерального агентства по печати и Государственного литературного музея по сбору рукописных книг современных поэтов, проведённую в «Год книги». Поэт Юрий Кублановский в связи с ней заметил: «Сегодня человек теряет свой почерк, а раньше по нему узнавали. В течение тысячелетий лучшее, что было написано, было создано от руки».

Исторически рукописная книга первична по отношению к печатной книге, таким образом, «лириками» 60-х годов печатная книга рассматривалась как некий особый символ, культурный двойник подлинной национальной рукописной книги и книжной традиции в целом. Владимир Кантор замечает, что двойник – это тот персонаж, который абсолютно копирует, если не внешность, то идеи героя, искажая их, подставляет главного героя, паразитирует на его внешности, его благородстве, его происхождении и т. п. Устанавливая образ рукописной книги во главу угла в качестве наиболее точного выражения сущности личности писателя, его духовного мира, по сути, мыслители ставили вопрос о конкретности и устойчивости его реального существования (по Чижевскому), отличия от всякого иного бытия [6].

В конце 70-х гг. XX века организовался кружок из трёх выпускников Литературного института имени М. Горького: знакомый Е. Шифферса, поэт Владимир Гоголев, прозаик и художник Валерий Шпигунов и поэт Николай Смирнов. Их общим делом стало «издание» рукописного литературного альманаха «Сретенье» [7]. Подчеркнуто христианский мотив названия со своим «лицом», «душой» и «характером», как известно, символизирующий встречу в Иерусалимском храме человечества, в лице старца Симеона, с Богом, был, конечно, вызовом в то время. Было в этом творческом сообществе помимо писательского, философского, духовного начала и какое-то игровое, устроенное для вызова и переживания очень давних эстетических ассоциаций, это был словно некий монастырь или скит, только светский, а писатели и поэты – его «иноки-монахи»:

Ты должен быть, как строгий инок,

Проживший жизнь средь светлых книг» [8].

О Гоголеве Галина Маневич позднее вспоминает: «бездомный студент Литературного института хабаровский житель Володя Гоголев, выселенный жековской администрацией из квартиры Максимова (диссидент, писатель, редактор «Континента» – О. К.), Владимир Гоголев являл собой живое воплощение идеального образа странника, философа генеалогии Достоевского, духовно близкого творческому воображению Владимира Максимова… Он тоже, как и все они (жильцы квартиры Максимова – О. К.), ходил со старомодным портфелем, и почти всегда в этом портфеле оказывалась та или иная самиздатовская книга или очередной номер журнала «Континент» [9]. Гоголев знал переплётное дело и от безденежья подрабатывал переплётчиком. Он и создал внушительный книжный блок будущего альманаха. Художественное оформление заставок исполнил Валерий Шпигунов – прозаик и художник, вместе с Николаем Смирновым. Николай Васильевич выступил в роли редактора и писца, изготовившего, как и положено по древней традиции, особые книжные чернила и выработавшего свой, стилизованный под полуустав и скоропись, почерк.

Ты – моя Христа живая книга,

Дивно изукрашен переплёт;

Полулюди-полузвери – иго

Крышек только инок разогнёт.


Под моею же рукой страница

Вспыхивает – и под сень небес

Алая заставка, словно птица,

Улетает на вселенский крест.


И дробясь в розетках переплёта,

Словно в сотах памяти живой,

Всё напоминает мне кого-то

В белоснежном платье образ твой.

Ассоциация с монахами, странниками, иконописцами четко отграничивает житейское и художественное пространство. Эти люди находятся как бы за пределами реального мира и этот мир – самый что ни на есть живой, а они посвящены в тайну Образа и Слова, его хранители. Но их слова и язык – это не столько речь, сколько язык цвета и линий, с помощью которого они умеют отображать и удерживать в памяти художественно то, что простым людям до поры до времени недоступно, как бы они ни старались всматриваться в то, что окружает.

Опыт «Сретенья», оставшегося в единственном экземпляре, так и не был завершён, блок имел внушительный объем, с запасом, словно его создатели хотели, а, возможно, и действительно смогли раздвинуть границы своего творчества до бесконечности. До 1985 года альманах хранился у Владимира Гоголева, всё мечтавшего «надеть на обложку “кожу”, «чтобы было как у древней книги». Друзей писателей скрепляла эта книга как некая их общая сакральная вещь или икона. О значении своего детища друзья по перу как-то в шутку заметили Николаю Васильевичу: «Вот тебя не будет, мы сохраним память о тебе в этой книге». Но так получилось, замечает Смирнов, «что друзья ушли из жизни раньше»:

И сброшен вниз, истерзанный, с откоса

Собрат по «Сретенью», поэт и переплётчик,

Мне подаривший молчаливо «Стражу»… [10].

В биографической повести Николая Смирнова «Из записок Горелова» второй «собрат по «Сретенью», Валерий Шпигунов выведен под псевдонимом Кашинина. Одной из сюжетных линий станет память об их совместном «мирочувствии», суть которого заключена в образной «философия двух миров, или двух цветов» – видимом и невидимом. Видимый мир – это мир неудачный, как бы пробный черновой вариант, «смятый рукой горшечника глиняный сосуд», а невидимый – он и есть настоящий мир, который ещё только предстоит создать. «Много куря большими судорожными затяжками, Кашинин говорил, что у определённого сорта людей нет в жизни ничего страшного, прикровенного: ни обманных жребиев, именуемых судьбами, ни чехарды случайного. Мир для них только и существует таким – из автомобилей, серых жилых сараев, и это есть ад. Они ничего цветного, духовного, не знают. И поэтому не видят истинных цветов мира – золотого и серого!» [11].

Этот диалог двух художников имел яркий эстетический окрас, суть которого заключалась в творческом соревновании-игре живописца и поэта в способности «видеть» и «выражать»: «Сначала он меня нарисует, а потом, в ответ, я его опишу…» Собственно «Сретенье» вобрало в себя весь этот эстетический диалогизм переживаний.

Валерий Шпигунов уйдёт из жизни от сердечного приступа. «И он теперь вспоминается мне, как дорогая книга. Невидимая – Божья. Что чувствуют слова таких книг, когда небесный скорописец починает читать их? Когда его глазами мы узнаём освобождённые из сияющего вещества образы жизни, которую каждый когда-то считал только за свою?»

Спустя несколько лет задуманный переплет «Сретенья» изготовит самостоятельно из бересты – «золотой» – Николай Смирнов, как и часть дополнительных рисунков и коллажей. Поэт долго учился переплётному делу, собственно, как и художественному оформлению. Теперь он стал единственным продолжателем и хранителем рукописной книжности, создателем мастерской-скриптория.

Райским инеем оделась трава,

Словно оплетала из буквиц слова

Ставших землёю. И в Книге живой

Слова те становились новой главой,

Слившей воедино мёртвых и живых… [12].

Цветной мир Николая Васильевича обозначился ещё в детстве, как и интерес к переплетному делу заронил отец ещё на Колыме. «Там, на севере, я провёл своё детство, и оно всё теперь казалось мне певучим, каким-то сказочным деревом, вкоренённым в объем золотого мира: там, в чудной природе различу и цветную тень этого дерева – тень своего детства» [13].

bannerbanner