
Полная версия:
Черная рукопись
– Больше не приходи, – сказал он мне и, вернувшись с Зыменовым и остальными внутрь, захлопнул дверь»…
…и все же я пребывал в убежденности, что описанное Поэтом было абсурдным только лишь на неискушенный взгляд.
Да, из поверхностного анализа его речей, конечно, напрашивался вывод об иллюзорности Зыменова, о существовании неуловимого гримера единственно в воспаленной творческой голове моего клиента, а никак не материально, но обострившиеся под настойкой опиума чувства, опыт детективной работы и неизменно верная мне интуиция подсказывали: Поэт говорит правду, просто со своего ракурса видит ее обрывочно.
Дальнейшие его реплики подтвердили: Зыменов реален.
– Вы не пробовали обсудить тот вечер с членами клуба спустя время? – поинтересовался я.
– Не хочу возобновлять отношения с кем-либо из этого узкомыслящего кружка. Давно хотел из него выйти, да всё повода не находил. А тут как-то само собой вышло. Но выведать нужную мне информацию я, конечно, попытался. Не лично, а через третье лицо и под надуманным им предлогом. Избегая подробностей, члены клуба заявили ему, что Зыменова в тот вечер видели в первый и последний раз, а на тему моего вышвыривания даже не заикнулись. Заговорщики и лжецы. Напрасно я когда-то им верил. А в особенности – Рифмовщику.
– Почему в особенности?
– Причин масса. Но ни одна из них отношения к делу не имеет.
Я выяснил у Поэта, кто является упомянутым им третьим лицом, через которое он опросил Орден метафористов. Поняв, что, возможно, мне потребуется с этим человеком переговорить, мой клиент признался, что речь идет о его бывшей жене, и зовут ее Муза. Поинтересоваться у членов клуба, как выглядел Зыменов, Муза не догадалась, а обращаться к ней за помощью второй раз Поэт не стал.
Сделав глоток из любезно принесенной секретаршей чашки кофе, Поэт приступил к описанию третьей и последней на данный момент его встречи с Богданом Евгеньевичем Зыменовым.
Она состоялась на кладбище, причем совсем недавно…
«…Этот осенний день был преисполнен тоски и черно-бел. А среди могил давящее понимание бренности всего сущего только усилилось, нагнетая на душу мою тоску и страх. Среди рядов крестов и надгробий я ступал тихо, стараясь не нарушить священный покой усопших.
Где-то копал яму могильщик. До моего уха доносились звуки его лопаты.
Где-то на ветвях облысевших деревьев каркали вороны.
А где-то, видимо, в самом дальнем уголке этого царства смерти слышался чей-то плач. Хоронили человека.
Мои родители погребены в северной части кладбища, почти у самой его границы. Идя к ним по узкой тропинке, я смотрел либо под ноги, либо прямо перед собой, но, когда преодолел уже значительное расстояние по могильной земле, ощутил сбоку тихое присутствие: справа, метрах примерно в десяти, в одном со мной направлении шествовал темный силуэт.
Значения этому, я поначалу не придал.
Однако расстояние между мной и силуэтом в определенный момент принялось сокращаться, и постепенно незнакомец занимал все больше и больше места на краю моего зрения, становясь заметным черным пятном. Когда по моим прикидкам нас разделяло метров пять, в глубине моей души зародилась тревога, поскольку я был твердо убежден в отсутствии тропинки там, где среди тесноты сорняков и оград в параллель со мной и нисколько не отставая, двигался субъект.
Видимо, тропинка есть, просто малозаметная, пришел я к логичному выводу. И, как был уверен, мысленному.
Но внезапно, явно отвечая на мое заключение, справа раздался бесцветный голос:
– Она – одна из многих скрытых путей, пронизывающих этот мир. Но желающий увидеть ее – увидит, а желающий пройти по ней – пройдет.
Я повернул голову. Рядом со мной, теперь уже не в скольких-то там метрах, а на расстоянии ладони, в низко надвинутом на лоб и оттеняющем неприметное лицо цилиндре шел мрачного вида господин, узнать которого я не мог (поскольку внешность его с предыдущих встреч мне не запомнилась), но о личности которого, сам не ведаю как, догадался.
– Что вы тут забыли, Зыменов? – сквозь зубы спросил я.
– Пришел навестить ваших родителей, – ответил негодяй.
Праведный гнев вспыхнул во мне, словно пожар в сухом лесу. Едва сдерживаясь, я сказал:
– Вы нарываетесь. Проваливайте отсюда вон.
– Я имею ровно такое же право навещать их, как и вы. Кстати, не знаю почему, но в их обществе, работа над моей о вас книгой, идет наиболее споро. Да-да, я здесь не впервые. И, уверяю, не в последний раз. Ну что вы надулись, как разъяренный индюк? Может, вас успокоит, что я уже вовсю корплю над финалом?
После этих слов меня уже не волновали ни святость покоя усопших, ни сокрушающая сердце тишина могил, ни элементарные приличия. К своему стыду я сорвался и, дернув Зыменова за рукав, развернул этого хама и безбожника лицом, после чего попытался ударить.
Но Зыменов оказался тем еще ловкачом: умело сместившись с линии атаки, он пропустил меня мимо. А когда я обернулся, уже сидел на чьей-то гробовой плите, свесив ноги и держа в руках развернутую книгу в мерзком болотно-зеленом переплете.
Ту самую, обо мне.
И начал читать.
А по мере того, как он, искусно меняя интонации, голос, манеру жестикулировать и с каждой секундой глубже окунаясь в роли, озвучивал свой лживый текст, кладбищенская земля и пространство над ней все гуще и гуще темнели под напором хмурых грозовых облаков, плывущих в вышине.
Меня будто загипнотизировали: не шевелясь, я слушал переменчивый голос Зыменова и безотрывно наблюдал за его актерской игрой, видя вроде бы только его, но вместе с тем, кажется, и все то, что он описывает. Из оцепенения меня вывела одна наиболее непристойная и скверная сцена, которую он отыгрывал. Возмущенный ее гадкой натуралистичностью, я снова ощутил непреодолимое желание дать в морду этому проходимцу и решительно двинулся вперед с этой целью.
Но тут раскат грома разорвал пространство, и молния ударила по уродливому высохшему дереву, ветви которого склонялись надо мной, после чего одна из них, дымясь, рухнула на моем пути, будто предостерегая от следующего шага.
– Не иди, – сказал Зыменов, и голос его звучал загробно, – а слушай. Слушай.
Продолжая восседать на гробовой плите, он возобновил чтение книги, а я, опять замерев на месте, – ее слушание.
Не знаю, сколько продлился этот спектакль на гробах, но, когда я задумался над временем, уже смеркалось. Вместе с тем, меня вдруг охватила непреодолимая тяга ко сну, а голос Зыменова в тот момент как раз звучал тягуче и усыпляюще.
Я не помню, как засыпал. Помню лишь, что проснулся окоченевшим, лежа на сырой земле, в подготовленной для чьего-то погребения могиле. Сверху, с поверхности, на меня глядела синь рассветного неба и головы людей. А также доносился их возмущенный ропот.
– Петр Ионович, не кричите.
– Да что не кричите? Пусть поднимается!
Торопливо (насколько мне позволяло окоченение) я, вонзаясь пальцами в землю, выбрался наружу и, выпрямившись, увидел перед собой процессию: гроб, внутри которого лежал покойник, и с дюжину ругающих меня людей, траурно одетых.
Сказать, что мне было стыдно, и я провинился, значило бы сильно преуменьшить и стыд, и степень вины. Любые мои извинения в тот момент были бы ничтожными и никак не исправили бы случившегося. Но все же, как мог, я их дал, что ситуацию лишь обострило.
От испытания на своей шкуре прелестей линчевания меня спас могильщик: он вывел меня из разъяренной толпы, попутно обращаясь к ней с убедительными и проникновенными словами о прощении кающегося. Слов этих я, к сожалению, не запомнил, но справедливую ярость в людях они немного потушили.
Могильщик, годящийся мне в отцы, проводил меня до ворот, и всю дорогу, что мы шли, я рассказывал ему, как все произошло, давая понять, что не единственный виновен в происшествии.
В конце, когда мы уже остановились, он положил руку мне на плечо и сочувственно произнес:
– Держись.
Кажется, он мне поверил.
А до могил родителей я так и не дошел»…
…что больше ничего о Зыменове не знает. Таким образом, по интересующему его субъекту Поэт предоставил только имя (а точнее псевдоним) и кое-какую информацию о профессиональных навыках, среди которых были искусство грима, декламация, написание художественных произведений и, возможно, гипноз. Сведений о семейном положении, возрасте, источниках дохода, круге общения, местах рождения и жительства мне не сообщалось, и намеков на них рассказ Поэта не оставил. Тем не менее, поиск компромата на Зыменова не показался мне охотой на тень, поскольку виднелись перспективные ниточки, за которые можно и нужно тянуть. К ним я отнес и покойного актера Нестреляева, которого Зыменов, очевидно, знал, и Орден метафористов, поскольку на его заседание случайный человек попасть не мог, и в целом насыщенную жизнь господина в цилиндре, открыто заявившего Поэту (и подтвердившего заявление делом), что регулярно пересекается с ним в людных, а значит, и богатых на свидетелей, местах.
Я озвучил клиенту стоимость моих услуг, и она его вполне устроила. Далее мы составили договор, после чего Поэт передал мне задаток и, выразив надежду на скорейшее достижение мной нужного ему результата, ушел…
…Я подходил к железнодорожному вокзалу, этому шумному пристанищу паровых монстров, в своих черных металлических телах перевозящих других монстров – людей.
От шума и гама дрожал воздух, а от хаотически двигающихся толп голову накрывала волна дезориентации. К тому же в мозгу, за глазными яблоками, пульсирующими шарами зарождалась мигрень, явно указывающая на утрату целебного действия опиума, поэтому я достал из кармана плаща флягу, в которую предусмотрительно перелил настойку, и сделал несколько глотков.
Отрадно сознавать, что в наше тяжелое, пропитанное ненавистью и презрением время в медицинских кругах все-таки находятся небезразличные профессора, врачи и чиновники, благодаря светлым умам и благородным идеям которых, люди с тяжелыми расстройствами, подобными моему, имеют возможность приобретать эффективные и чудотворные средства вроде опиума.
Если бы только не эти аптекари, чтоб их…
Воздух стал дрожать чуть меньше, в движениях людских масс появилась упорядоченность, а мигрень растаяла и утекала куда-то прочь, гонимая спасительной настойкой.
Я отыскал дверь начальника железнодорожной полиции и, услышав «войдите» в ответ на свой стук, проследовал в его кабинет.
– Приветствую, Иван Антонович, – поздоровался я.
– О, Сыщик! Рад тебя видеть, дорогой, – оторвавшись от своих бумаг и встав для рукопожатия, отреагировал на меня старый товарищ. – Сто лет тебя не видел. Ты просто так или по делу?
– И то и другое, Антоныч. Давно хотел тебя проведать, а тут как раз дело торопит, – ответил я и стиснул протянутую мне ладонь своей, из-за чего Ваня поморщился.
– А ты все также крепок. Хватка словно капкан. Кофе?
Я ответил согласием и занял кресло для посетителей.
– Можно закурить? – спросил я и, получив разрешение, сунул в рот папиросу.
Сначала мы с Антонычем просто побеседовали – не о делах, а так, о всяком. Вспомнили время, когда вместе работали в уголовной полиции Города, какие-то резонансные дела, сослуживцев и бандитов. Начальству кости промыли, куда ж без этого. Ваня сказал, что в сыскном отделе меня до сих пор вспоминают, а жулики, прознав о моем увольнении, совсем утратили чувство страха.
Я всегда говорил, что страх – это санитар улиц, и работать надо приоритетно над тем, чтобы не преступники внушали его полицейским, а полицейские преступникам.
Сторонникам идей гуманизма вряд ли понравились бы методы работы, которых я придерживался в те годы. Впрочем, кого и когда волновали гуманисты? Они же ничего не могут.
– И почему ты тогда ушел, до сих пор не пойму, – резюмировал Антоныч. – война кончилась, возвратился ты с нее целым, работай себе и работай, тем более сыскное дело ты любил. Странно.
Свою службу в уголовной полиции я начал еще до войны. А после того, как отгремела последняя пушка, и призванных на фронт демобилизовали, вернулся в родной отдел, но как-то практически сразу решил уйти в частные детективы и открыл свое агентство. Важная причина так поступить у меня, естественно, была. Но разве ее теперь вспомнишь?
Ведь после войны я был сам не свой.
Наконец, от праздной беседы двух товарищей мы перешли к обсуждению дела, из-за которого я оказался в кабинете у Антоныча.
– Хочу выяснить обстоятельства смерти некоего Григория Нестреляева. Если помнишь, пару месяцев назад он свел счеты с жизнью, когда ехал на поезде из Столицы.
– Это который актер?
– Да.
Антоныч рассказал мне все, что помнит о том случае и, порывшись в полках, отыскал материал проверки, зарегистрированный по факту упомянутого инцидента. Я внимательно ознакомился с ним, прочитал объяснительные (среди которых была и данная Поэтом), протокол осмотра места происшествия с описанием трупа и обстановки в купе, рапорты полицейских, явившихся на место. Вывод, сделанный в материале проверки в результате сухого анализа фактов, был совершенно верным: имел место обыкновенный суицид – случай трагический, но рядовой. Но не это меня интересовало.
– Незадолго до выстрела в купе к Нестреляеву заходил некий Богдан Евгеньевич Зыменов. Этого господина упоминает в своей объяснительной Поэт. Я знаю, что человек с таким именем не покупал билета на рейс Столица-Город, но есть предположение, что он использует псевдоним, и билет оформил на свое настоящее ФИО. Мне бы хотелось посмотреть список всех пассажиров поезда.
Ваня немного поворчал на меня, поскольку информация, о которой я его просил, относится к разряду конфиденциальных, но в итоге по старой памяти все-таки согласился помочь.
Список пассажиров состоял из ста шестидесяти восьми имен. Некоторые из них Зыменовым быть никак не могли: дети, женщины, ветхие старики. Исключив указанные категории, я переписал на отдельный листок тридцать одну мужскую фамилию, указав напротив каждой адрес регистрации. Восемнадцать, подозреваемых мной в использовании псевдонима, мужчин живет в Городе, а тринадцать оставшихся – в Столице. Список довольно длинный, но при помощи своей агентурной сети (целиком состоящей из шустрых и смекалистых малолетних беспризорников, которым я плачу) мне удастся быстро сличить, кто именно из пассажиров рейса Столица-Город является обладателем докучающего Поэту альтер эго. И разворошить грязное белье этого человека.
По крайней мере, в случае его проживания в Городе. В случае же его принадлежности к тем тринадцати, зарегистрированным в Столице, будет несколько сложнее и дольше.
Если, конечно, я не вскрою правду о Зыменове через знакомых покойному Нестреляеву театралов, у метафористов, к которым специалист по гриму наведывался, в притонах Лавры, кабаках Холмового проспекта или же среди изогнутых улочек Канав, скрывающих так много.
Мои юные агенты и я будем работать синхронно…
…худой, чумазый, взлохмаченный, к своим одиннадцати годам с лихвой познавший суровую и гнусную сторону жизни, он смотрел на меня все же по-детски чистыми глазами. Сияли в них наивность и робость, надежда и мечта, святая непорочность детства и неиссякаемая жажда жизни.
Он, безусловно, воришка и будущий бандит. Но сердце мое сжалось так больно…
У нас с Верой нет детей.
– Ты понял, что нужно сделать? – спросил я.
Он кивнул. Меня это не удовлетворило, и я попросил озвучить, что именно он понял.
Беспризорник озвучил, и я убедился, что суть задания донесена до него точно. Я дал ему несколько монет, пообещав, что он получит больше, если добытая им в ходе поручения информация окажется ценной. После этого мы разошлись.
Прозвище этого мальчика – Чулок…
…Дав задания всем своим агентам, я отправился в театр трагедии имени Камедова, где служил Григорий Нестреляев до того, как свел счеты с жизнью.
Согласно расписанию, спектаклей сегодня не было, но я рассчитывал застать в театре хотя бы кого-то из сотрудников, полагая, что в этом тесном мире тщеславия и болтовни все знают друг о друге всё, и опрос даже одного человека может оказаться достаточным.
Внутри я обнаружил полный состав труппы. Шла репетиция какой-то пьесы.
Ее окончания я решил дождаться в зрительном зале, сев в одном из центральных рядов.
Пьеса погружала зрителя в воспоминания пожилого офицера, которого отправили на войну накануне его свадьбы, когда тот был молодым. Причем офицер этот являлся одновременно и незримым рассказчиком, выступая голосом за сценой, и действующим лицом на подмостках, где его отыгрывал актер.
Не сказал бы, что сюжет пьесы оригинален, но в какой-то момент я поймал себя на записывании отдельных, наиболее важных для его осмысления реплик.
Одну из них отпустил офицер в первом акте, где был эпизод прощания с любимой, в ходе которого он обещал, что вернется, а она – что обязательно дождется его. В этих строчках слова офицера-рассказчика, выступающего за сценой, чередуются с теми, что непосредственно со сцены произносит молодой актер (они в кавычках):
Я ведь верил и сам своей клятве «вернусь»,
Потому и шептал у порога:
«Коли больно, так плачь, но, проплакав, молю
Не ищи себя в сердце другого».
Второй акт игрой и речами персонажей, а также декорациями воспроизводил картину жестокого и кровавого сражения, в ходе которого офицер решил, что умер. Вот его фраза (он произносит ее, лежа на поле брани среди мертвых тел):
«Крик, не успевший слететь с наших губ
Не найдет выхода впредь.
Наши мощи, надеюсь, прибудут домой,
А не вскормят чужую твердь».
В третьем акте, когда выяснилось, что офицер жив, возлюбленную из-за ошибки все равно уведомляют о его кончине. Но долго она не переживает:
«Над тобой теперь вечный закат.
А в окне моем солнце и март».
В четвертом акте возвратившийся с фронта офицер узнает, что его возлюбленная вышла замуж за старого и уродливого владельца фабрики. Он отправляет женщине письмо, в котором сообщает, что, как и обещал, вернулся, а также радуется обретению ею счастья в замужестве. Читая это письмо, она плачет, ибо счастья в замужестве так и не обрела.
Из этого акта я ничего не выписал, найдя его до тошноты фальшивым. Главный герой в нем предстает донельзя всепрощающим и меланхоличным созданием, что не вяжется с образом бескомпромиссного и твердого человека, который рисовала пьеса на всем своем протяжении…
…Беседа произошла за кулисами. Сразу после репетиции.
Узнав кто я, и по какому поводу здесь, они окружили меня и внимательно выслушали, после чего, вздыхая с преувеличенным, как мне показалось, трагизмом, принялись поочередно делиться воспоминаниями о Григории Нестреляеве.
По словам актеров, выходило, что Нестреляев был добрым и жизнерадостным человеком, не склонным к мыслям о самоубийстве. Ближний круг его знакомств ограничивался театром, в котором он служил, и гримера с фамилией Зыменов в данном театре никогда не было.
Звезд с неба Нестреляев почти никогда не хватал, являясь хоть и крепким актером, но лишенным при этом какой-то сверкающей харизмы. Обычно, ему доставались роли второго плана: он играл то лучшего друга знаменитого сердцееда, то по пятам следовавшего за своим начальником помощника, то дворецкого в богатом доме графа. Однако незадолго до его смерти, Нестреляева вдруг стали замечать, и на какой-то короткий период он даже стал любимцем критиков и кумиром публики, а среди ролей, которые ему доставались, начали появляться главные герои.
Перед смертью актер ушел в отпуск, планируя путешествие в Столицу по делам личного свойства. Как раз на обратном пути из нее и произошла трагедия.
Сообщив мне все это, актеры труппы попрощались со мной и ушли.
Но одна довольно привлекательная актриса, лет, правда, этак сорока или сорока пяти, осталась. И она явно ждала, когда коллеги ее окажутся вне пределов слышимости. Глаза этой актрисы говорили мне: «Не уходи».
– Им всем наплевать на смерть Гриши, – бросила она, метнув молнию взглядом. – А некоторые даже рады.
– Но, судя по всему, не вы, – предположил я.
– Гриша был мне… как сын, понимаете?
– Вполне.
– Вы интересовались неким Зыменовым, верно? Никому из нас действительно не знакома эта фамилия. Но по всему выходит, что человек этот очень и очень неординарен, раз смог роковым образом повлиять на Гришу.
– Я не утверждаю, что смог. А только предполагаю это. Но к чему вы клоните?
Женщина, которую, оказалось, зовут Чернецкая Анна Степановна, поведала, что примерно за неделю до начала стремительного карьерного взлета Григория Нестреляева, в кафе, где труппа праздновала день рождения одного из актеров, с ныне покойным завязал беседу странный, колдовски обаятельный и в высшей степени неординарный господин.
– Имени его я не запомнила, да и не хотела. Было в нем что-то… интуитивно пугающее, несмотря на внешнюю привлекательность. К тому же его интересовал только Гриша.
На мой вопрос, как в точности выглядел этот господин, Анна Степановна ответила, что вроде он был высок, атлетически сложен, ярко-голубоглаз, с четко очерченным подбородком и выраженными надбровными дугами.
– Своим типажом он мог бы напомнить вас, – подметила она, – отними у него озорство и чертовщинку.
При этом моя собеседница добавила, что может ошибаться в деталях, посетовав на алкогольный дурман, которому подверглась в тот вечер. Но кое в чем актриса не сомневалась, и речь идет об одеянии таинственного субъекта: черном цилиндре, который он не снимал даже в помещении, и столь же черном сюртуке.
Это уже любопытно, подумал я.
– О чем он разговаривал с Григорием?
– Поспорил с ним, что сможет сделать его звездой номер один в нашем театре.
– И каковы были условия пари?
– Ими Гриша поделиться со мной сначала не хотел, найдя спор шуточным, а потом не смог, поскольку наутро помнил мало. Но, кажется, они с неизвестным господином зафиксировали договоренности на бумаге.
– А бумага, полагаю, неизвестно где.
Анна Степановна высказала предположение, что искомый документ, может находиться в квартире, в которой Григорий жил со своим отцом.
– Часть его вещей находилась у меня, поскольку мы периодически репетировали вместе, но большинство осталось там. Я хотела поискать тот договор сама, но отец Гриши меня, мягко говоря, недолюбливает. Поэтому в свою квартиру не пустил.
Я попросил актрису рассказать о последовавших за тем вечером в кафе событиях.
На это она сообщила, что после заключенного с незнакомцем пари игра Григория Нестреляева резко преобразилась: из неведомых доселе глубин души актер начал черпать пронзительные и правдоподобные образы, затмевая на репетициях как признанных мэтров, так и молодых звезд. Магнетизм и сила изображаемых Нестреляевым характеров в какой-то момент настолько вскружили голову режиссеру, что за день до очередной премьеры он экстренно поменял местами актера, которому надлежало исполнить главную роль, и Григория, которому по обыкновению достался второстепенный персонаж.
На той премьере Нестреляев произвел фурор: зрители рыдали и аплодировали, аплодировали и рыдали. Бледный до этого времени исполнитель расцвел вдруг подобно розе, в клочья порвал искушенные сердца театралов и нагло в них поселился. Критики выпускали на полосах газет хвалебные оды, посвященные ему, и даже самые ядовитые и придирчивые из них обернулись вдруг влюбленными подхалимами.
Аналогичное повторялось и на следующих спектаклях, поскольку Нестреляев моментально вытеснил других претендентов на главные роли, беспощадно накрыв их тенью своего таланта, внезапно для всех ставшей такой огромной.
Соперники ему завидовали, зрители восхищались им, а он, тем временем, страдал и все время чего-то боялся.
– Он последним приходил на репетиции и первым с них уходил, – говорила Чернецкая. – Тоже самое касалось и спектаклей. За эти два месяца мне ни разу не удалось пересечься с ним за кулисами, и за исключением дома я видела его только на сцене. Великолепным, вдохновленным, как никогда блестящим… но каким-то чужим. Дома же он снова становился моим Гришей, вот только… неведомая печаль все больше омрачала его взор.
Незадолго до отпуска Нестреляев сказал Чернецкой, что ему нужно будет на некоторое время отлучиться в Столицу, но целью этой поездки упорно не делился.
А потом она состоялась.
– Но почему вы не рассказали мне все это, пока остальные актеры были тут? Зачем дожидались их ухода?
– Среди них есть те, кто очень завидовал Гришиному успеху. А я не допущу, чтобы его посмертно обвинили в жульничестве, узнав о злополучной договоренности с влиятельным лицом. Недоброжелатели наверняка представят все так, будто Гриша отыскал через него рычаги давления на критиков, умышленно игнорируя его прекрасную игру. Пусть лучше напыщенные гордецы всю оставшуюся жизнь мирятся с мыслью, что ярче их собственных когда-то светилась звезда Григория Нестреляева.