
Полная версия:
Украина. Небо
Анна молчала. Ей хотелось обнять мать. Хотелось прижать её к себе и сказать, что всё будет хорошо. Но обнимать было нечем.
— Я знаю, мам. Я знаю.
Она лежала в темноте и слушала, как плачет мать. И думала о том, что теперь у неё нет даже рук, чтобы вытереть мамины слёзы.
Оказывается, мать прилетела на второй день после того, как узнала. Сняла квартиру рядом с больницей, приезжала каждое утро, уходила вечером, когда выгоняли. Кормила с ложечки, подкладывала судно, переворачивала, чтобы не было пролежней. Смотрела. Молчала и плакала.
А теперь говорила, говорила и говорила.
— Анечка, сегодня папа звонил! Там, в Краснодаре, он уже комнату тебе отдельную приготовил. Мы в гостиной будем жить, ложиться вдвоём. А тебе выделим вторую, самую лучшую! И кровать он уже специальную купил, помнишь я говорила, что ищем? С электроприводом, на ней можно и лежать и сидеть! Соседи помогают, кто деньгами, кто советом. Все-все. Люди, такие хорошие! Тётя Зина из пятой квартиры обещала приходить, помогать. Она на пенсии, пока мы на работе, будет приглядывать за тобой! Мы не одни, доченька, мы прорвёмся!
— Хорошо, мам, это хорошо.
Отец в Москву так и не приехал. Сердце, сказала мать. Прихватило от новостей.
Анна знала: отец просто не выдержит. Не сможет смотреть на неё такую. И верно - пусть лучше пусть не приезжает. Пусть запомнит её другой — с розовыми волосами, бесконечными ногами, идеальным телом, лицом богини и улыбкой на миллион подписчиков.
***
Сначала она думала что научится жить заново. Без рук. Без ног. Без глаз.
Человек ведь может приспосабливаться к любому аду. Разумный, волевой человек.
Она ведь мыслит. И слышит.
Шаги. Много. Резиновые подошвы по линолеуму — медсестры. Тяжёлые, уверенные — врачи. Суетливые, быстрые — санитарки.
Голоса. Обрывки фраз. «Давление мерить», «капельницу сменить», «в третью палату повезли».
Писк мониторов — у каждого свой ритм. Капельница — кап-кап-кап, бесконечно.
Она чувствует запахи.
Медицинский спирт — резкий, въедливый, от него слезятся глаза, которых почти нет. Хлорка — ею моют полы по утрам, она въедается в лёгкие. Чей-то парфюм — дешёвый, сладкий, от него тошнит.
Она чувствует кожей.
Душное одеяло — тяжёлое, колючее, давит на грудь. Простыня под щекой — грубый хлопок, накрахмаленная, жёсткая. Капельница в локтевом сгибе — она не чувствует руки, но чувствует точку входа, холодное, чужеродное, противное.
Она не чувствует тела.
Там, где должны быть руки, ноги, грудь, живот, — пустота. Абсолютная, вакуумная пустота. Иногда ей кажется, что она парит над кроватью, лёгкая, как пушинка. Иногда — что её затягивает в чёрную дыру, медленно, неумолимо.
Она не знает, где проходит граница её тела. Она знает только, что голова — это она. А всё остальное — чужое, мёртвое, не её.
Иногда они приходят. Голоса — разные, но слова одни и те же.
— Анна, как вы себя чувствуете?
- Хорошо.
Её молча меняют капельницу. И уходят.
Слово повисает в воздухе: «Навсегда».
Тяжёлое. Липкое. Бесконечное.
Она пробует его на вкус. Навсегда — это значит до самой смерти. А смерть, говорят, ещё через пятьдесят лет. Уж очень сильная и крепкая она девушка. Слишком здоровая. Штангой не убьёшь.
Анна то ли кашляет, то ли смеётся. Потряхивая культями.
***
Марк пришёл на десятый день.
Анна узнала его по шагам. Тяжёлые, но мягкие. Дорогие ботинки. Парфюм — Creed, Aventus. Она сама выбирала ему этот запах в Дьюти-фри перед полётом на Мальдивы.
— Аня...
Голос. Тот самый, который она слушала каждое утро. Который будил её поцелуем в плечо и словами: «Доброе утро, фламинго».
Она молчит.
— Аня, я здесь.
Шаги приближаются. Стул скрипит — садится рядом.
— Врачи сказали... я договорился с клиникой в Германии. Там специалисты по спинальным травмам. Лучшие в мире. Я заплачу, не переживай. Мы будем вместе во что бы это ни стало.
Она слышит ложь. По голосу, по паузам, по тому, как он дышит. Если бы правда — он бы говорил иначе. Уверенно. Твёрдо. А он мямлит, запинается, подбирает слова.
— Твоей маме.. она твой опекун. Ей нужно подписать бумаги, — продолжает он. — Доверенность. Чтобы я мог заниматься твоими делами, пока ты... ну, пока ты тут. Квартира, счета, контракты.
Она понимает.
Квартира в Сити — аренда полтора миллиона. Контракты расторгнуты. Денег нет.
— Конечно подпишет, Марк, — шепчет она. — Спасибо тебе.
— Аня, я...
— Знаешь... ты уходи.
— Нет, что ты? Я не брошу тебя, я хочу помочь...
— Но ты не поможешь! Никто уже не поможет. Ты... уходи, Марк. Правда.
Пауза. Длинная, тягучая, как патока.
— Я буду тебе навещать.
- Не будешь.
- Да что ты такое говоришь? Я буду, я обещаю тебе!
- И зря! Лучше обещай мне другое! Что будешь помнить меня такой, какой я была. И никогда больше не придёшь! Я не хочу... я не хочу чтобы ты видел меня другой! Хочу остаться в твоей голове... как прежде. Ты понимаешь?!
Он долго молчит. Потом гладит её по щеке.
- Понимаю.
Шаги удаляются. Парфюм тает в воздухе.
Наверное, она больше его не увидит. Разве что в своих снах...
Через месяц пришло письмо от адвоката. Квартиру в Сити она снимала — договор расторгнут. Вещи вывезены, отправлены в Краснодар к родителям. Депозит — два миллиона — пропал. По договору, при досрочном расторжении не возвращается. Деньги на счетах — около пяти миллионов. Этого хватит на год или даже больше, если экономить.
Но рекламные контракты расторгнуты. Рекламодатели прислали письма с соболезнованиями и счетами за невыполненные обязательства. Пришлось заплатить неустойку.
Она не разорена. Деньги остались. Довольно много. Но о красивой жизни с панорамными окнами и розовым Porsche нужно забыть.
Машину продали. Вещи продали. Осталось два чемодана. Как тогда, при бегстве из родного Днепра.
У неё было всё - и больше нет ничего.
Кроме мамы. Папы. Хрущёвки на окраине Краснодара.
И узкой кровати, где она будет лежать до конца.
***
Первое время приходили друзья и подруги. Они передавали цветы и подарки. Травили весёлые анекдоты, рассказывали просмотренные фильмы и прочитанные книги. Потом много писали. Соболезнования, поддержка, «мы всегда с тобой».
«Аня, ты сильная, ты справишься».
«Держись, родная».
«Если что нужно — обращайся. Поможем! Помним!»
Но Аня не обращалась. Не потому что помощь была не нужна. А потому что принимать её было невыносимо. Они молодые. Богатые. Красивые.
С руками. С глазами.
Писать и приходить стали реже. Потом совсем перестали.
Она не винила их. Даже была рада. И дело было даже не в том, что у неё и у них теперь была слишком разная жизнь. И не в том, что людям не нужен друг, который не может сам даже прочитать твоё сообщение. Который лежит пластом и смотрит в потолок невидящими глазами.
Просто общение с ней вызывало боль. Жуткую атавистическую боль, сравнимую разве что с...
Она понимала. И старалась разорвать все контакты. Просила не приходить. Не отвечала на сообщения.
Игнорировала как могла.
ВК и Телега тем временем цвели своей жизнью.
Мать заходила в аккаунт, выкладывала посты. «Аня в больнице, всё будет хорошо». Миллионы лайков, тысячи комментариев: «Выздоравливай», «Мы с тобой», «Ты сильная», «Ты справишься».
Но никто из подписчиков не пришёл.
И слава Богу.
Разумеется, если эта скотина есть.
***
Мысль о смерти приходит естественно, как дыхание.
Вот только как это сделать?
Она не может пошевелиться. Не может открыть окно. Не может дотянуться до розетки. Не может ничего.
Перестать есть? Мать будет кормить насильно.
Отказаться от лекарств? Вколют через капельницу.
Она в ловушке. В собственной голове. В собственном теле, которое стало тюрьмой.
Ночью она лежит в темноте и слушает тишину.
Пищат аппараты. Где-то капает капельница. За стеной разговаривают медсестры.
Она не может пошевелиться. Не может увидеть даже собственных рук. Не может позвать никого, если станет плохо.
Она одна.
Совсем одна.
И впервые в жизни понимает, что это значит.
— За что? — Шепчет она в темноту. — За что?
Ответа нет.
Только писк кардиомонитора.
Глава 4. Контракт
Время теперь измеряется звуками.
Утро — грохот мусоровоза под окнами больницы. Лязг железа, гул двигателя, мат грузчиков у контейнеров. Потом, когда машина уезжает, наступает тишина. Но ненадолго — в палату врывается скрип тележки с завтраком, шорох колёс по линолеуму, звон посуды. Медсёстры переговариваются в коридоре вполголоса, но она, лишённая зрения, разбирает слова отчётливо: «Пятая опять не спит», «В третьей капельницу поменяй», «Кто подпишет отказ?». Анна знает: «пятая» — это она. Она всегда не спит. Потому что спать в темноте, которая и так длится вечно, — словно прорвать последнюю ниточку, которая связывает её с миром.
День — монотонный писк кардиомониторов в соседней палате. Он звучит ровно, на одной ноте, как заевшая пластинка, и только иногда меняет ритм, когда кому-то становится хуже. Тогда начинается суета: торопливый стук каблуков медсестёр, приглушённые команды врача, скрип каталки, которую быстро катят по коридору с чьим-то страдающим телом. Колёса каталки старые, дребезжат. По стыкам плиток — раз-два, раз-два, раз-два. Будто поезд, мчащийся в никуда. Иногда из другой палаты доносятся стоны. Не громкие, а сдавленные, будто человек боится потревожить соседей своей болью. Анна узнаёт эти звуки: когда тебя переворачивают, когда ставят катетер, когда обрабатывают пролежни. Она сама так стонет, когда мама рядом. Но когда мамы нет, молчит. Незачем чужим это слышать.
Вечер — громкие голоса в общем холле возле сестринского рецепшена. Посетители и часть персонала уходят. В палаты возвращается тишина. Шарканье тапок, вздохи, редкий кашель больных, которые тащатся в туалет. Кто-то просит воды, кто-то вытащить капельницу, кто-то просто бормочет во сне. И каждый вечер — через стену начинает мучить гул телевизора — того самого, который не выключается почти никогда. Кто-то смотрит его — то ли с телефона, то ли с планшета. Старичьё, наушников у них нет. Анна знает эту программу уже наизусть, хотя ни разу не видела. Даже — когда у неё были глаза.
«60 минут». Всегда «60 минут». Постоянно. До чего же длинная эта программа, ну просто жуть. Снова Скабеева. Надрывный, почти истеричный голос. И гул студии, где спорят до хрипоты:
«Мы стоим на пороге исторического выбора! Либо мы сохраним свою идентичность, свою культуру, свою страну — либо нас просто сотрут с карты мира! Будущее наших детей зависит от каждого из нас прямо сейчас!»
Анна морщится. Слова падают на неё, словно камни. «Выбор», «будущее»… Ну что ещё за дерьмо? Она лежит здесь, в этой койке, без рук, без ног. Даже без глаз. Вот её выбор. И её будущее.
Сегодня вторник? Среда? Она сбилась.
Какая разница.
Просто лежать — и слушать. Время течёт сквозь неё, как вода сквозь сито. Утро, день, вечер — она различает их только по звукам. По запахам тоже можно: утром пахнет хлоркой и больничной едой — жидкой кашей и заварным чаем. Днём — лекарствами и чужим потом. Вечером — темнотой и усталостью. Но звуки главнее. Они заполняют пустоту, которая иначе сожрала бы её целиком.
Иногда, в редкие минуты полной тишины, Анна слышит собственное сердце. Оно стучит ровно, как метроном. Семьдесят два удара в минуту. Четыре тысячи триста двадцать в час. Больше ста тысяч в сутки. Каждый удар — ещё секунда жизни. А для чего? Для чего она живёт? Чтобы слушать эти звуки? Чтобы ждать, когда мама вернётся из магазина и сядет рядом, положит тёплую шершавую ладонь на её ледяное плечо — единственное место, где Анна ещё что-то чувствует?
Звуки не дают ответов. Они просто есть. И она тоже есть — пока они есть.
Мама снова ушла в магазин. Папа по-прежнему в Ростове. Наверняка уже на работе — грузчиком в «Пятерочке». Пенсии не хватает, зарплаты матери — тем более. Да и мама сейчас в отпуске. По уходу за ней — взрослой двадцатипятилетней дочерью. А папа таскает ящики за тридцать пять тысяч в месяц.
Она одна в комнате.
Одна в темноте.
Одна в неподвижности.
Одна в тишине, которую разрывает только «60 минут» сверху.
Она лежит на спине, как научилась за эти долгие, бесконечные дни. Не двигаться вообще — единственный способ не чувствовать боли в тех местах, где тело ещё что-то чувствует. Плечи, шея, затылок. Всё остальное — пустота. Простыня под ней колючая, казённая, пахнет хлоркой и чужим потом. Подушка сплющилась, перья вылезли и колют щёку. Она не может даже пошевелиться, чтобы поправить.
Серый потолок она не видит, но знает, что он серый. Облупившаяся краска, трещина от угла к люстре, тень от лампочки на нитке. Мама описывала. Через неделю, вероятно, они поедут домой. В Ростов. Из больницы уже выписывают. Мест не хватает. Тем более для таких тяжёлых, как она.
Квартиру в Ростове она купила родителям год назад. Самую дорогую, какую нашла. Трёшка в новостройке, в центре, с панорамными окнами и видом на Дон. Сто пятьдесят квадратов. Тридцать миллионов рублей. Оплатила сразу, целиком, не глядя.
— Мам, это вам, — сказала она тогда по телефону. — Переезжайте, делайте ремонт, живите. Я приеду через месяц, посмотрю.
Она не приехала. То съёмки, то контракты, то перелёты. Сначала откладывала на неделю, потом на месяц, потом закрутилась, забыла. Деньги переводила регулярно, просила: «Наймите дизайнера, сделайте красиво». Но родители не наняли.
— Зачем нам дизайнер, доченька? — удивлялась мать. — Мы сами справимся. Вот папа выходные возьмёт, обоями поклеим…
Они взяли выходные. Много раз. Но обои так и не купили. То денег жалко, то времени нет, то сил. Отец работал на двух работах, мать — на одной. А квартира стояла. Голая бетонная коробка с пластиковыми окнами и батареями. Без ремонта. Без мебели. Без жизни.
Анна сердилась сначала, потом махнула рукой. Ей было некогда. Ей было всё равно. Она жила в Москве, в своей башне, в своём мире. А родители… родители как-нибудь.
Теперь они перевезут её туда. В бетонную коробку. Без лифта — на пятый этаж пешком. Без пандусов. Без специальной кровати. Без всего.
«Ничего, доченька, вот заработаем — сделаем ремонт».
Она не ответила. Какой ремонт? На какие деньги?
Дверь в коридоре больницы. Не мама — там другой звук. Вот скрип — от нажатия на ручку. Заходит кто-то чужой.
Шаги. Мужские. Тяжёлые, уверенные. Не лечащий врач — тот топает грузно, устало. А этот ступает мягко, пружинисто, хотя вес чувствуется — половицы поскрипывают в такт. Пахнет дорогим одеколоном и табаком. В палату входит запах улицы, свободы.
Дверь в комнату открывается.
— Мазепа? Анна Юрьевна?
Голос низкий, с хрипотцой. Незнакомый.
Она лежит, смотрит в серый потолок невидящими глазами. Голова чуть поворачивается на звук.
— Кто вы?
— Меня зовут Владимир Сергеевич Верещагин. Я главный конструктор СКБ-07. Это направление бионического протезирования и нейроинтегративных систем в НПО «Алмаз-Антей» имени Александра Андреевича Расплетина. — Он сделал паузу. — В том самом.
— В том самом? — Анна кривит губы. — Я понятия не имею, что это.
— И это весьма печально. Проблема вашего поколения в том, что вы забыли подвиги предков. В том числе совершённые ими в науке. Моё бюро… ну скажем так, в последние годы занимается разработкой высокотехнологичных систем нейроинтеграции для восстановления утраченных сенсорных и моторных функций. В частности, мы создали технологию прямого кортикального протезирования зрения. Грубо говоря, видеокамера, подключённая непосредственно к коре головного мозга, в обход повреждённых глаз и даже зрительного нерва.
— Красиво говорите, — усмехается Анна одними губами. — Прямо как по писаному. Только вы опоздали. Я уже три недели ничего не вижу. И знаете что? Я почти привыкла. Темнота — она тупая и честная. Не врёт и не подаёт. А вы приходите и начинаете про «восстановление утраченных функций». Так и скажите, что вам нужна просто подопытная крыса.
— Можно присяду?
— Садитесь.
Стул скрипит под тяжестью тела. Старый, купленный ещё при Советском Союзе, с продавленным сиденьем и шаткими ножками. Он скрипит жалобно, будто тоже жалуется на жизнь.
— Вы, наверное, удивлены, — говорит он.
— Я ничего не вижу. Я не могу пошевелиться. Мне сложно удивляться.
Пауза. Длинная, тягучая. Слышно, как за окном шуршат шины, где-то далеко сигналит машина.
— Я знаю о вас всё, — говорит он. — Двадцать четыре года. Красный диплом ВМК МГУ. Специализация — нейросети и машинное обучение. Английский свободный, уровень носителя. До августа прошлого года — блогер, два миллиона подписчиков. Сотрудничала с «Яндексом», «Лабораторией Касперского», отклонила предложение RTX, США. — Он перечисляет это так, будто читает вслух. — У вас редкая комбинация: технический гений и, одновременно, медийное лицо.
— Скучно звучит. Похоже на досье.
— Это досье и есть.
Он не скрывает. Голос спокойный, ровный.
— Я искал человека с вашими данными полгода. Перебрал сотни кандидатов. Никто не подходил. А потом нашёл вас.
— И чем я так особенна? — она снова усмехается. — Тем, что не могу пошевелить даже пальцем?
— Тем, что, возможно, вы можете шевелить мозгом.
Он говорит это без пафоса. Как факт. Как диагноз.
— У вас лучший мозг из всех, что я видел за тридцать лет работы. Нейросети, машинное обучение, программирование — это ваше. Ваш диплом, кстати, до сих пор используют на кафедре как образец. А теперь представьте, что этот мозг можно соединить напрямую с компьютером. Без посредников.
Анна фыркает.
— Вы говорите про нейроинтерфейсы?
— Именно.
Верещагин подаётся вперёд. Голос его становится тише, но не теряет силы. Анна слышит, как скрипнула кожа его куртки, как он облокачивается на колени.
— До НПО «Алмаз-Антей» я пятнадцать лет занимался разработками в области бионики и нейроинтеграции в Курчатовском институте. А теперь в «Антее» мы создали кортикальный имплант, который вживляется прямо в мозг. Увы, не первые в мире, но возможно, единственный работающий на данным момент. А также бионические протезы с тактильной обратной связью. Полная остеоинтеграция — титановые штифты прямо в кость. Но главное, всё это работает. Или... почти работает — мы провели уже двадцать семь операций!
— Двадцать семь? Ничего себе. И что с теми, с кем проводили эти операции?
— Все живы, если вы об этом. Ряд операций, впрочем, окончился неудачей. Имплант не прижился или функционирует со сбоями. Но всё живут. Кто-то вернулся к нормальной жизни. Ну... более-менее нормальной жизни. Кто-то работает с нами, испытывает новые образцы. Технология ещё молодая, требует доработки. Нам срочно нужны испытатели.
— И я… ваш двадцать восьмой испытатель?
Верещагин помолчал. Слышно, как он вздохнул, как скрипнул стул.
— Анна Юрьевна, я не стану скрывать. Вы будете для нас не двадцать восьмой. Во многом вы станете первой.
— Первой?
— Почти.
— Господи, — она кривит губы в усмешке. — И всё-таки, что во мне такого необыкновенного? То, что я полностью обездвижена и слепа? Моя полная беспомощность?
— А вы знаете… да. Пожалуй, именно в этом. В том числе в этом. Идёт война. Инвалидов к нам приходит довольно много. Задача спасти их, подарить новую жизнь — это великая задача, вне всяких сомнений. Однако… Однако «Алмаз-Антей» и СКБ-7 — это не медицинский НИИ. Это военный завод. И мы делаем технологию не только для того, чтобы спасать людей. Во всяком случае не только для этого… Поэтому — да. Ваш случай уникален не только тем, что вы профессиональный программист. И разумеется не тем, что вы были блогером-миллионником и известной моделью. А тем, что у вас ампутированы все конечности и при этом… вы лишены зрения. Нам нужен инвалид, полностью лишённый как двигательных функций, так и визуального восприятия. А таких как вы понимаете, даже с фронта пребывает не много...
Анна помолчала. Где-то в коридоре зазвенел металлический поднос — упал, наверное. Кто-то выругался.
— И зачем же... вам нужен именно такой инвалид? Без конечностей и без глаз... — спросила она тихо. — Признаться, мне даже немного страшно услышать ответ.
Верещагин помедлил. Потом заговорил. Размеренно, чётко:
— Затем, что мы разрабатываем системы управления для экстремальных условий. Для боевых роботов, для аппаратов, которые должны работать там, где не выживет человек. И нам нужен оператор, который будет... наполовину роботом. Во всяком случае, с глазами и конечностями робота. Но при этом с разумом человека. Я уже сказал вам, что даже с фронта таких инвалидов пребывает очень немного. Уговорить же здорового человека на ампутацию рук, ног и удаление глаз... во-первых почти невозможно, а во-вторых — преступно согласно уголовному законодательству. Ваш случай — почти уникален. Если же учесть вашу молодость и здоровье то...
— То есть ваш нужен вовсе не мой мозг, не мой диплом и не мои навыки программирования? — Перебила Анна. — Выходит, моя уникальность в том, что во всей стране нет второго безного-безрукого слепыша? — Невероятно, но Анна рассмеялась. А впрочем, это действительно было смешно. Анна с рождения — как и всякий миллениал — была уверенна, вероятно, в собственной исключительности. Вот только до этой секунды не понимала в чём именно последняя заключалась.
— Пожалуй... да. — Не кривя душой, кивнул Верещагин. — Ваш диплом, ваши навыки, ваша молодость. Это бонусы для всех нас. Отличные бонусы, безусловно. Однако главным фактором выбора Вас в качестве объекта эксперимента являются именно квадрапольная ампутация и амавроз, то есть тотальная потеря зрения. Ну и мотивация разумеется... Насколько я понимаю, у вас её более чем достаточно. Многие инвалиды, после потери даже одной конечности теряют волю к жизни, впадают в апатию. А вы потеряли всё. В смысле, все конечности. И больше, простите, вам нечего терять. А значит, вы будете работать на нас так, как не будет работать никто из здоровых. Потому что для вас это — единственный шанс, понимаете?.. Единственный шанс снова почувствовать себя человеком!
— Серьёзно? — Анна уже откровенно смеялась. — А не пойти ли вам в анус а, господин Верещагин? С вашим СКБ-7? Это я тоже, так сказать, научно выражаюсь.
— Грубость - это нормальная реакция.
— А это не грубость. Это направление вашего дальнейшего пути.
— Вы со мной довольно жёстко разговариваете, Анна. И я бы не советовал...
— А вы со мной не жёстко? — Вспыхнула Анна. — Так значит, вы мой единственный шанс? И мне больше нечего терять?!
— Простите... — Верещагин помолчал. — Пожалуй... я не много перегнул палку. Просто... поймите, я стараюсь говорить правду. Говорить то, что думаю и... то, что вижу.
— Инвалида видите? Тушку без рук и ног?
— Человека. Человека, у которого есть шанс. Реальный шанс стать чем-то большим, чем «тушка». И даже — он снова помолчал. — Даже чем-то большим чем человек.
Теперь молчала она. Видимо, переваривала. Верещагин конечно говорил слишком грубо и прямолинейно, но... но ведь говорил ей правду.
Через стену вдруг ударил голос Скабеевой, видимо глухой чёрт в соседней палате крутанул регулятор громкости:
«Мы очень ждём позитивных и радостных новостей, чтобы поднять наш боевой дух. Никто не сомневается, что мы истощены. Борьба выматывает, забирает силы, но она же рождает злость, такую злость, которая становится сильнее любой усталости!»
Верещагин ждёт. Он не торопил, не давил. Просто сидел и ждал, пока она всё это переварит.
— Сколько стоит такая операция? — наконец выдавила она.
— Операция по вживлению нейроинтерфейса — около семи миллиардов рублей. Пожизненное обслуживание протезов — два миллиона рублей в месяц. Кроме того, протезы нужно менять каждые пять лет, технологии идут вперёд. За двадцать пять лет… в общем, сумма набегает большая, даже не стоит считать.
— У меня нет таких денег.
— Разумеется. Ни у кого нет. Ни одна частная клиника, ни в какой Германии или Сингапуре такой НИОКР просто не потянет. Это задача и бремя для государства. Нашего государства. Или другого, большого. Поэтому я предлагаю тебе контракт.
Шуршание бумаги. Он достаёт документы из портфеля.
«Надо же, сволочь, уже «ты» перешёл, — про себя усмехнулась Анна. — похоже уверен, что я ему не откажу. Интересно, а я? Я уверена?»
— Двадцать пять лет, — продолжает Верещагин. — Ты становишься сотрудницей НПО «Алмаз-Антей». Твоя работа — испытывать новые образцы протезов и нейроинтерфейсов. Участвовать в экспериментах. Помогать нам делать технологию лучше. Взамен мы оплачиваем всё. Операцию, протезы, обслуживание, проживание. И платим зарплату — небольшую, но на нормальную жизнь хватит.

