
Полная версия:
Виктор - Спасшийся (Часть IV) Морской мертвец
Я вытащил тюк — тяжёлый, мокрый, в просмолённой рогоже — и поволок его вверх по камням. И тут из-за камня, из пены, ко мне поползло что-то тёмное.
Человек. Матрос. Молодой, в разорванной рубахе, с лицом, залитым кровью из рассечённого лба, с переломанной — я видел — ногой, торчавшей под неправильным углом. Он полз ко мне на руках по мокрым камням, хрипя, и смотрел на меня снизу, — на меня, единственного, кто стоял рядом без багра и без камня. Он думал, я помогу. Он протянул руку и вцепился мне в ногу, в голенище сапога.
Кнопку я нажал на мысу, когда корабль сел на камни.
Сто четвёртый.
Его пальцы разжались. Голова легла на камень. Волна накрыла его, отступила — и потащила за собой, назад, в пену.
Я стоял и смотрел, как его уносит. А потом поднял голову — и увидел второго.
Он сидел за камнем, в двадцати шагах, в расщелине между двумя валунами, куда его, видно, забросило волной и откуда он не выбирался, потому что боялся. Он видел островитян с камнями. Он сидел там, мокрый, белый, и смотрел — на меня. Он видел, как первый вцепился мне в ногу и умер. Без камня. Без багра. От руки на сапоге.
Он смотрел на меня так, как смотрят на того, кто страшнее моря.
Я пошёл к нему. По камням, медленно, подобрав по дороге камень — круглый, тяжёлый, с кулак. Так ходили все. Островитянин с камнем идёт к выплывшему — никто на это не посмотрит.
Он не побежал. Ему некуда было бежать: позади — скала, впереди — я, по бокам — пена. Он забился глубже в расщелину и выставил перед собой руки.
Я наклонился к нему и взял его за руку.
Сто пятый.
Камень я положил рядом. Потом выволок его из расщелины за ворот и столкнул в прибой. Волна приняла его, как принимала всех.
Когда я поднялся по камням со своим тюком, наверху, у огня, стоял Хёрд. Он видел меня. Он стоял, расставив ноги, мокрый, в медвежьей шкуре, с багром в руке, и смотрел — на меня, на тюк, на камни внизу, где уносило в пену двоих.
Потом он засмеялся. Громко, перекрывая ветер. И сказал что-то своим сыновьям, показывая на меня багром.
Сыновья засмеялись тоже.
Одно слово из того, что он сказал, я знал. Слышал его у весов, слышал на пирах у Хёрда, когда островитяне говорили о своих.
Наш.
Под утро, когда добро поделили по кучам, ко мне подошёл один из Хёрдовых сыновей — младший, лет восемнадцати, белобрысый — и бросил к моим ногам свёрток. Рулон крашеной ткани, красной, мокрой, с клеймом оленя. Сказал что-то и засмеялся. Моя доля. Немой старик, вытащивший тюк, получал долю, как все.
Я поднял свёрток. Он был тяжёлый от воды, и с него текло на сапоги.
К утру буря стихла. Корабля на камнях не было — его разбило совсем, и от него остались только обломки в прибое да мачта, застрявшая между двух зубьев гряды. На мысу, у потухших огней, лежали кучи добра — бочки с вином, тюки с тканями, ящики с посудой, мешки с солью, с перцем, с изюмом. Вино — южное, сладкое. Ткани — крашеные, дорогие. На каждом тюке, на каждой бочке стояло клеймо — не дома Ведмаров. Чужое клеймо: олень в круге.
Мёртвых вынесло тоже. Их лежало по всему берегу под мысом, в пене, на камнях, на гальке — тридцать с лишним. Островитяне ходили между ними и раздевали — баграми, ножами, не касаясь руками: срезали пояса, стягивали сапоги, распарывали рубахи. Сукно на островах в цене. Голых мёртвых оставляли на гальке, у самой воды, на отливе. Море принесло — море и заберёт. К вечеру прилив забрал половину. Остальных — следующий.
— Сарматовичи, — сказал Ратмир. Он пришёл на мыс утром, с Бьярни и с весами, весёлый, выспавшийся. — Торговый дом из герцоговой гавани. Второй год лезут к нам за янтарём, мимо нашего дома. Хотят свою контору здесь ставить. — Он пнул ногой бочку с клеймом оленя. — Теперь не поставят.
Он стал взвешивать добро.
Я стоял рядом и смотрел. Роды подносили к весам свои кучи, Ратмир взвешивал, называл цену, Бьярни записывал. Платил Ратмир серебром дома и ячменём дома. Вино он брал по цене браги, ткани — по цене рогожи, перец — по цене соли. Островитяне не спорили. Другого купца на этом камне не было.
А в конце, когда последняя куча ушла в амбар, Хёрд подошёл к весам сам, и Ратмир, не взвешивая ничего, велел Бьярни отсыпать ему шесть мешков ячменя. Бьярни записал. Я видел, что он записал: Хёрду — за огни.
Береговое право было старше всех прав на островах. Но платил за него дом Ведмаров.
Дом Ведмаров на Западных островах торговал не янтарём. Он торговал мертвецами. Ратмир покупал у Хёрда корабли — чужие корабли, корабли соперников, — целиком, с грузом и с людьми, по цене шести мешков ячменя. Хёрд зажигал огни. Корабли шли на камни. Люди шли на камень. А добро шло в амбар дома, по цене соломы, и оттуда — летом, на Серой гусыне, — на восток, по настоящей цене.
Я видел воров у Ставра, у Будимира, у Ратмира над крошкой. Таких я не видел.
Среди добра, вынесенного морем, был ящик — небольшой, кожаный, обитый медью, запертый. Его вынесло на берег целым. Ратмир, увидев его в одной из куч, сразу сказал что-то роду, чья была куча, и род отдал ящик, не взвешивая. Ратмир унёс его в контору сам, под мышкой.
Почта, понял я. Почта корабля.
Ночью я спустился в счётную со свечой.
Ящик стоял под столом Ратмира, открытый. Внутри были письма — мокрые, слипшиеся, с расплывшимися чернилами. Купеческие, деловые. Цены, долги, поклоны. Ратмир их перебрал и бросил обратно в ящик. Одно письмо он вынул — и положил в ящик своего стола, под черновик ревизору.
Я открыл ящик стола.
Письмо было на хорошей, плотной бумаге — такую я видел только у барона, — и печать на нём была не купеческая. Вепрь. Чёрный вепрь на воске. Бумагу размочило, но воск держал, и чернила были хорошие, канцелярские, — расплылись только по краям.
Канцелярия его светлости герцога — янтарному фактору дома Ведмаров на Западных островах. По просьбе дома и по слову барона, вассала его светлости. Старик из розыска дома, именующий себя то счётчиком, то ревизором, ушёл в начале лета из рыбачьего порта на корабле Серая гусыня к Западным островам. Его светлость желает получить старика живым и невредимым. Фактору держать старика при себе до весны, тихо, не пугая и не давая знать, что он узнан. Весной его светлость пришлёт за ним свой корабль. За услугу фактору — милость его светлости и двести золотых.
Я прочёл это дважды и положил на место.
Герцог. Тот самый, в чьей столице стоял остов моей лодки и сидел над ним книжник в стеклянных очках.
Корабль, который Хёрд посадил на камни этой ночью за шесть мешков ячменя, вёз Ратмиру письмо обо мне.
Ратмир сам потопил свою почту.
Только письмо выплыло. Море отдаёт, сказал Гест. И теперь у Ратмира было два покупателя на одного старика. Ревизор дома — летом. Герцог — весной. Двести золотых и милость его светлости против благодарности рыжего мальчишки, который никогда не простит Ратмиру крошку. Я знал Ратмира шесть недель и знал уже, кому он продаст. Тому, кто приедет раньше и заплатит больше.
Весна наступала раньше лета.
А я стоял ночью над его ящиком со свечой и думал о том, что на этом камне посреди моря меня уже нашли. Не дом — дом знал и раньше. Герцог.
Глава 5. Неклюд
Торф в контору носил раб.
Он приходил через день, на рассвете, с большой плетёной корзиной на спине, полной бурых, ноздреватых, пахнущих болотом брикетов, и сваливал их у задней двери амбара, где под навесом лежала поленница — торфяница, как её звали, — и уходил. На левой ноге у него было железное кольцо, а от кольца к поясу шла цепь, короткая, в полтора шага, чтобы можно было ходить, но нельзя бежать. Цепь звенела на каждом шагу. Его было слышно издалека.
Он был не островитянин. Это я понял сразу, по лицу: тёмный, с чёрной бородой, с короткими курчавыми волосами, с носом, перебитым в двух местах. Островитяне были светлые, рослые, длиннолицые. Этот был ниже, шире, с руками, похожими на корни.
На третий раз, когда он сваливал торф, я стоял у задней двери. Он поднял голову, увидел меня и сказал — тихо, хрипло, по-материковому, на том говоре, на каком говорят в герцоговых гаванях:
— Хлеба нет, отец?
Я вынес ему хлеба. Свой — тот, что пёк себе сам в каморке на очаге, из ячменя дома. Он съел его тут же, у торфяницы, не жуя, давясь, оглядываясь на склон, где были люди Хёрда.
— Неклюд, — сказал он, когда доел. — Так звали. Теперь никак не зовут. Раб. — Он кивнул на цепь. — Пятый год.
Потом, в другие дни, он рассказал, как попал сюда. Он ходил матросом на когге из герцоговой гавани, на соляном, и пять лет назад, осенью, в бурю, их когг пошёл на два огня один над другим. Кормщик был старый, бывалый, ходил на острова десять раз. Он поверил огням. Когг сел на гряду под мысом. Из двадцати двух человек до берега доплыли девять. Пятерых добили камнями — хилых, раненых. Четверых взяли в сети. Из четверых один умер в первую зиму от кашля, второй — во вторую, утонул на отливе, собирая мидии на цепи. Третьего, Гуньку, взяли прошлой зимой — Неклюд не сказал тогда, куда. Остался он один.
— Кормщику нашему камнем голову разбили, — сказал Неклюд. — Он ещё живой был, просил. Я видел из сети. — Он помолчал. — Я тогда думал — убегу и всех их пожгу. Пятый год думаю.
С того дня я выносил ему хлеб каждый раз. А он учил меня их языку.
Это была плата. Он это понимал, и я это понимал. Мне нужен был язык — не числа у весов, а язык, на котором говорят у очага, на пирах, на сходе, — и больше на этом камне его взять было не у кого: Ратмир говорил по-островному, но учить немого не стал бы, а островитяне при немом говорят, как при собаке, и ничего ему не объясняют. Неклюду нужен был хлеб. Хёрд кормил рабов раз в день — похлёбкой из рыбьих голов, — и Неклюд был голоден пятый год.
Учил он так же, как учил меня шесть лет назад мальчишка у хлебного ряда: тыкал пальцем и называл. Хлеб. Вода. Море. Торф. Камень. Овца. Цепь. Огонь. Нож. Смерть. Только Неклюд не смеялся, когда я повторял. Он смотрел на меня тёмными глазами и поправлял — коротко, зло, по нескольку раз, пока не выходило верно.
Слова я складывал в столбцы, как когда-то в чулане первого города, — по ночам, в каморке, за засовом, вслух, шёпотом. Через две недели я понимал половину того, что говорили островитяне у весов. Через месяц — больше половины. Говорить я не говорил. Немой.
— Зачем тебе? — спросил Неклюд однажды. — Говорить всё равно не станешь.
— Слушать, — сказал я.
Он посмотрел на меня долго.
— Это правильно, — сказал он. — Здесь надо слушать. Здесь всё, что надо знать, говорят вслух. При рабах и при немых. Они думают, мы не люди.
От него я узнал, как устроены острова. Пять родов на Большом острове и ещё три — на малых. У каждого рода свой берег, свои овцы, свой торфяник, свои огни. Хёрдов род — самый сильный: у него Вороний залив, контора и Птичья скала. Над всеми родами — сход, раз в год, осенью, у Камня Закона, на пустоши за посёлком. На сходе законоговоритель — старик Ульв, слепой, — читает закон наизусть, весь, от первого слова до последнего, три дня. Закон не писаный. Его помнят.
— А закон про тех, кого море выбросило? — спросил я.
— Есть, — сказал Неклюд. — Про них много чего есть.
Больше он тогда не сказал. Я видел, что знает. Я не стал торопить. Хлеб я носил через день, и через день он говорил ещё немного.
На шестой неделе после бури Хёрд устроил пир.
Пир был в честь добычи — так сказал Неклюд, — осенний пир, после первой бури, когда корабль на камнях, и добро поделено, и вино в бочках чужое, южное, сладкое. Звали всех из рода. И гостей. Ратмира звали каждый год. В этот раз позвали и немого старика из конторы — того, что вытащил тюк и получил долю.
Я пошёл. Отказаться от пира у главы рода на островах — то же, что не выпить из гостевого рога.
Длинный дом Хёрда был длиной шагов в пятьдесят, с очагом посередине во всю длину — длинной канавой в земляном полу, где горел торф, — и с лавками вдоль стен, покрытыми овчинами и тюленьими шкурами. Под крышей на китовых рёбрах висели связки рыбы и окорока. Дым шёл в дыру в крыше, и половина его оставалась внутри, и сквозь дым лица людей у очага были красные, мутные, как в бане.
Людей было человек семьдесят. Мужики, бабы, старики. Хёрд — на высоком месте, в конце дома, в медвежьей шкуре, с рогом. Рядом — сыновья. Рядом с сыновьями — Ратмир, красный, весёлый, уже пьяный, с рогом в руке. Ниже — род.
Меня посадили на краю. Немой, чужой, гость.
У очага, на низкой скамье, отдельно от всех, сидела старуха в чёрном. Маленькая, сгорбленная, с лицом, как печёное яблоко, и с глазами белыми, без зрачков, — слепая. Перед ней стояла чаша, и она не пила из неё, а держала над ней руки, будто грела. Никто не садился рядом с ней. Когда мимо проходили, обходили её скамью стороной. Неклюд говорил мне про неё: Сигга, ведунья рода, видит то, чего не видят зрячие, и говорит с морем.
Весь пир она сидела, повернув лицо в мою сторону. Слепая — или почти: Неклюд говорил, что огонь и тени она видит, а лиц не различает. Лица ей, говорил он, и не нужны.
Пили сразу и много. Южное вино из бочек с оленем мешали с брагой и пили из рогов, из чаш, из деревянных ковшей — деревянные ковши были из плавника и стоили дороже серебряных чаш, их передавали из рук в руки бережно. Ели баранину, вяленую рыбу, тюленье сало, птичьи яйца, ячменные лепёшки. Пели. Песни у них были длинные, на один лад, про море, про бурю, про корабли, про мёртвых — я понимал теперь слова, — и пели их все вместе, раскачиваясь, ударяя рогами о лавки.
Мне налили. Я не взял.
Сосед по лавке — молодой, светлый, пьяный — засмеялся и сказал что-то соседу. Тот засмеялся тоже. Потом смеялась половина края. Я понимал теперь, что говорят. Говорили: немой. Говорили: зарок. Говорили: море за него пьёт, — и смеялись снова, потому что так сказал Хёрд на причале, и теперь это была шутка рода.
Я ел своё. Лепёшку, которую принёс с собой за пазухой. И смотрел.
Ближе к полуночи, когда все были пьяны, из конца дома, с высокого места, поднялся Торд.
Торд был старший из Хёрдовых сыновей. Лет двадцати пяти, рослый, как отец, широкий, с белой бородой, заплетённой в две косы, с лицом, на котором было написано, что ему никто никогда ничего не запрещал. Он был пьян сильнее всех. Он прошёл вдоль очага, через дым, с полным рогом в руке, — и остановился передо мной.
Пир затих.
Торд сказал громко, на весь дом, — и я понял каждое слово.
— Гость не выпил гостевого рога. Это обида роду. По закону — гость пьёт на первом пиру. Или он не гость.
Дом загудел. Кто-то засмеялся, кто-то закричал: пусть пьёт! Хёрд на высоком месте смотрел молча, с рогом у губ. Ратмир рядом с ним перестал смеяться и смотрел на меня. На мои руки.
Я покачал головой.
Торд засмеялся.
— Не хочет, — сказал он дому. — Немой не хочет. А закон хочет.
И сделал то, что, видно, было у них в обычае с теми, кто не хочет. Он бросил рог соседу, шагнул ко мне, схватил меня одной рукой за затылок, другой — за челюсть, сжал так, что зубы мои разомкнулись, и запрокинул мне голову. Сосед подал ему рог. Торд поднёс его к моему рту.
Зарок я дал не для того, чтобы его ломали. Я дал его для того, чтобы жить. Вино, брага, пиво — всё это делает руку медленной, а голову глупой, и тот, у кого на запястье смерть, не может позволить себе ни медленной руки, ни глупой головы. Ни разу за шесть лет. Ни капли.
Я нажал кнопку. Правой рукой, под столом, — пока он держал мою голову.
Сто шестой.
Брага плеснула мне на лицо, на бороду, на грудь. Рог упал. Торд постоял ещё — миг, держа мою голову, — потом руки его разжались, и он повалился боком в очаг, в горящий торф. Сосед, подававший рог, закричал и вытащил его за ноги.
Дом вскочил.
Кричали все. Бабы визжали. Мужики толпились над Тордом, переворачивали его, хлопали по щекам, лили на него воду. Кто-то кричал: захлебнулся! Кто-то — подавился! Кто-то — перепил, сердце! Торд лежал на земляном полу у очага, с обожжённой щекой, с открытыми глазами, и не дышал.
Я сидел на своей лавке. Брага текла у меня с бороды. Кольцо я погасил под столом и проверил — раз, два, три, четыре. Рядом со мной никого не было: сосед отскочил к стене.
Хёрд сошёл с высокого места. Медленно. Он прошёл через расступившийся род, опустился на колено над сыном, положил ему руку на грудь. Подержал. Потом поднял голову и посмотрел на меня.
Ратмир стоял за его спиной и смотрел тоже.
Хёрд поднялся. Он шагнул ко мне — и остановился. На трёх шагах. Не потому, что знал. Потому, что сзади его взяла за руку старуха.
Сигга. Ведунья. Она держала Хёрда за руку слепыми пальцами и говорила ему что-то тихо, тонким, скрипучим голосом. Я слышал не всё. Я слышал: море. Я слышал: сам сказал — море за него выпьет. Я слышал: отнял у моря — море взяло.
Хёрд слушал. Лицо у него было каменное. Потом он сказал что-то коротко, — и род отступил от меня ещё на шаг. Все, кто стоял рядом.
Никто не тронул меня. Никто не подошёл.
Торда унесли.
Я ушёл с пира, когда меня никто не держал, — а держать меня никто не стал. Шёл по склону к конторе в темноте, мокрый от браги, и слышал за спиной, в длинном доме, вой баб над Тордом.
За шесть лет меня пытались напоить много раз. Возчики в обозе — смеясь. Будимир в пушном городе — обнимая по-медвежьему. Зять Будимира, тот, что пил за непьющих. Кабан — с ухмылкой, издали, проверяя. Никто ни разу не держал меня за голову. Торд держал. Торд был первым, кто захотел не проверить, а сломать.
Я шёл и думал не о Торде. Я думал о Сигге. О том, как она взяла Хёрда за руку и сказала ему слово, которое остановило его на трёх шагах. Слепая старуха у очага остановила главу рода над мёртвым сыном одним словом. Это слово было — море.
У задней двери амбара, у торфяницы, в темноте, сидел Неклюд. Цепь его была длинной верёвкой привязана к столбу навеса: Хёрдовы рабы ночевали там, где работали, а он, видно, остался с вечерней ноской торфа. Он ждал меня. Он слышал вой.
— Торд? — спросил он.
— Торд.
Неклюд помолчал.
— Сигга сказала — море взяло?
— Сказала.
— Тогда тебя не тронут, — сказал Неклюд. — До зимы. Теперь — точно до зимы.
— Почему до зимы?
Он поднял на меня глаза — в темноте я видел только белки.
— Ты так и не понял, отец? — спросил он тихо. — Зачем тебя кормят? Зачем гость, зачем угол, зачем доля? Тебя пустили не потому, что ты им нужен. Тебя пустили потому, что зимой им нужен ты.
Я ждал.
— Зимний долг, — сказал Неклюд. — Так у них называется. В самую длинную ночь, в солнцеворот, острова платят морю. Чтобы море весной отпустило лодки, чтобы дало янтарь, рыбу, корабли на камни. Платят чужаком. Берут чужого — кого море принесло или кто сам приплыл, — ведут на отлив, к Долговому камню, за Птичьей скалой, и привязывают. Отлив кончается, прилив идёт. К утру море берёт своё.
— А потом?
— Потом находят. Иногда. — Неклюд пожал плечами. — Верёвка держит. Привязанный висит у камня, когда вода уходит, — синий, раздутый, крабы на нём. Птицы ему глаза выклёвывают. Его не снимают. Пока море само не возьмёт — до весны висит. Нельзя снимать: море обидится. Весной, после первой бури, камень пустой. Значит, море взяло. Значит, долг принят.
Он помолчал.
— Прошлой зимой — Гунька, матрос, из наших, с одного со мной корабля. Позапрошлой — монах, тоже с Серой гусыни. До того — баба какая-то, с купцом приплыла. Каждую зиму. Ни одной не пропустили. Рабов не берут — рабы на работу. Берут гостей. Гость сытый, гость — подарок.
— И нынче?
— Нынче род Хёрда тебя назвал, — сказал Неклюд. — Ещё до бури, на малом совете. Немой с Серой гусыни, который не пьёт. Хёрд сказал на причале — море за него выпьет. Это не шутка была, отец. Это он тебя морю пообещал. А после Торда — Сигга скажет на сходе, что море само тебя метит. Что ты уже морской.
Я стоял у торфяницы, мокрый, в браге, и смотрел на залив. Вода в нём была чёрная. За мысом, за Птичьей скалой, ревел прибой.
Гостя кормят. До зимы.
Неклюд потянул меня за рукав. Я отступил. Он посмотрел на свою руку, на меня — и не обиделся.
— Слушай, — сказал он ещё тише. — Я пятый год тут. Я знаю, как уйти с острова. Знаю место. Знаю лодку. Одному мне не уйти — цепь, и Хёрд следит. А вдвоём...
Он замолчал и посмотрел на склон, где в длинном доме выли над Тордом.
— Вдвоём — можно, — сказал Неклюд. — Хлеба ещё принесёшь — расскажу.
Глава 6. Зимний долг
Торда хоронили на третий день, в торфе.
Я видел это из окна каморки, а потом — с края пустоши, куда пошёл вслед за всеми, держась поодаль. На островах мёртвых не жгут: дерева нет. Не кладут в землю: земли на камне — на ладонь. Мёртвых кладут в торф. За посёлком, за пустошью, в низине между двумя холмами, лежало болото — бурое, чёрное, с блестящими окнами воды, с кочками рыжей травы, — и там, где торф был глубже всего, род Хёрда хоронил своих.
Торда несли на носилках из китовых рёбер и тюленьих шкур, вшестером — братья. Шёл весь род. Бабы выли. Мужики молчали. Хёрд шёл впереди, в медвежьей шкуре, без шапки, и его седые волосы мокли на ветру. Сигга шла рядом с ним, держась за его локоть, маленькая, чёрная.
У болота мужики вырезали в торфе яму — длинную, узкую, глубиной в рост человека, — плоскими лопатами из китовой лопатки, и бурая вода тут же стала сочиться в яму со стен. Торда опустили туда на ремнях, в одежде, с ножом на поясе, с рогом в руках. Сигга сказала над ним что-то долгое, нараспев, — я понимал теперь не всё, но понимал, что она говорит морю: этого не бери, этот наш, этот в торфе, — и братья стали класть на него вырезанный торф обратно, пласт за пластом.
Хёрд не смотрел в яму. Он смотрел на меня. Через всю пустошь, через головы рода. Долго.
Потом отвернулся.
Ко мне никто не подошёл. Ни тогда, ни потом. На пустоши, на склоне, у причала люди Хёрдова рода, видя меня, сворачивали, отступали, обходили — так же, как обходили на пиру скамью Сигги. Бабы прятали от меня детей. Мальчишки, кидавшие в меня рыбьими головами, больше не кидали. Они смотрели издали и молчали.
Я не стал от этого ни ближе, ни дальше от моря. Я стал меченым.
Ратмир пришёл ко мне в счётную вечером того же дня, с рогом, сел напротив и долго смотрел, как я пишу.
— Торд был дурак, — сказал он наконец. — Хёрд его не любил. Хёрд любил младших. Но Торд — старший, и теперь у Хёрда долг перед родом: за старшего сына кто-то должен заплатить.
Я писал.
— Сигга сказала — море взяло, — продолжал Ратмир. — Хорошо сказала. Хёрд не может теперь тебя тронуть руками, без закона. Но он может подождать закона. Ты знаешь про зимний долг?
Я поднял глаза.
— Знаешь, — сказал Ратмир и кивнул. — Раб сказал, надо думать. Ну вот. Тебя назвали. Ещё до бури. А теперь, после Торда, на сходе это скажут вслух, и весь остров скажет: да. — Он отпил из рога. — Мне это не нравится.
— Почему?
— Потому что книги к солнцевороту не сойдутся, — сказал Ратмир весело. — Шесть лет. Ты делаешь быстро, но не так быстро. А мне они нужны к лету. И ты мне нужен — к весне. — Он поставил рог на стол. — Значит, придётся мне с Хёрдом говорить. До схода.
— О чём?
— О ячмене, — сказал Ратмир и засмеялся. — На этом камне все разговоры — о ячмене. Хёрд верит в море, Сигга верит в море, род верит в море. А ячмень Хёрду даю я. Море ячменя не даёт. — Он перестал смеяться. — Только ты не думай, что я тебя жалею. Я тебя не жалею. Ты мне нужен целый. Как весы. Весы тоже не жалеют — их берегут.
Он встал, взял рог и пошёл к лестнице. У лестницы обернулся.
— И Торда ты мне больше не делай, — сказал он. — Второго Торда я у Хёрда не выкуплю.
Он не сказал, о чём. Он не сказал, зачем я ему нужен к весне, — и сказал этим больше, чем хотел. Письмо канцелярии с чёрным вепрем лежало в его столе. Весной придёт корабль герцога. Двести золотых и милость его светлости. Мёртвый у Долгового камня старик не стоил ничего.

