Читать книгу Виктор - Спасшийся (Часть IV) Морской мертвец (Илья Калинин) онлайн бесплатно на Bookz
Виктор - Спасшийся (Часть IV) Морской мертвец
Виктор - Спасшийся (Часть IV) Морской мертвец
Оценить:

3

Полная версия:

Виктор - Спасшийся (Часть IV) Морской мертвец

Илья Калинин

Виктор - Спасшийся (Часть IV) Морской мертвец

Глава 1. Серая гусыня

На третий день кончилась земля.

Она кончалась медленно, двое суток: сначала берег стал синей полосой, потом серой ниткой, потом нитка пропала, но над тем местом, где она была, ещё долго стояли облака — те, что всегда стоят над сушей и никогда над водой. На третье утро не стало и облаков. Я вышел на палубу из-под парусины, где спал у мачты, и увидел то, чего не видел ни разу за все годы на этой земле: воду во все стороны, до самого края, ровную, серую, тяжёлую, и над ней — небо, такое же серое, и между ними — ничего.

Шесть лет назад я падал к этой земле из пустоты, где не было ни верха, ни низа. Здесь хотя бы низ был.

Серая гусыня шла на запад тяжело, переваливаясь с волны на волну, как гусыня, в честь которой её назвали, переваливается по двору. Брюхо у неё было полное: соль, железо в крицах, зерно в мешках, бочки с маслом, — всё, чего нет на островах, куда она ходит раз в год. Назад, говорили матросы, она повезёт янтарь, шерсть, вяленую рыбу и тех, кто не прижился. Таких бывает больше, чем тех, кто плывёт туда.

Ночью, когда небо расчистилось, я лёг на спину у мачты и смотрел на звёзды.

Это было моё ремесло. Тридцать лет я водил корабли между звёздами — не такими, а настоящими, далёкими, которые на этой земле никто не видит, потому что смотрит на них снизу и называет иначе. Шесть лет я учил это небо, как учил язык: по одной звезде в ночь, без слов, про себя. Я знал теперь, какая из них стоит над полуночью и не движется, какие три идут по кругу у неё за спиной, где встаёт летом красная, которую здесь зовут Волчьим глазом. Я лежал и проверял, куда идёт корабль. Корабль шёл на закат, чуть забирая к полуночи. Корабельщик вёл хорошо.

Я подумал, что за шесть лет ни разу не сказал вслух ни одного слова о своём ремесле. Это было единственное, что я умел по-настоящему.

Корабельщик был широкий, седой, с медной бляхой на груди — знаком того, что ходит на острова по договору с советом рыбачьего порта. Звали его все одинаково: хозяин. Он стоял у руля днём сам, ночью — его старший, и говорил мало, а пил много, и от этого делался не громче, а тише. Матросов было человек пятнадцать — жилистых, тёмных от ветра, с руками в смоле. Попутчиков — столько же.

Я их пересчитал в первый же день. По привычке.

Три купца — с мешками и ларцами, при слугах, — плыли за янтарём. Двое были из рыбачьего порта, третий — из герцоговой гавани, толстый, в лисьей шапке посреди лета. При толстом ехал молодой писарёнок, худой, вертлявый, с кожаной сумкой на ремне через грудь. Сумка была запечатана свинцовой пломбой, и на пломбе стоял знак, который я знал лучше, чем своё нынешнее имя: круг и три черты.

Дом Ведмаров.

Семья с детьми плыла на острова жить. Отец — кожевник, разорённый бароновыми поборами, — сказал корабельщику, что на островах нет ни земли, ни леса, ни барона, а барона нет — значит, и жить можно. Жена молчала. Детей было трое. Младшая — рыжая, лет пяти, та, что схватила меня за запястье на качке, когда мы выходили из бухты, — теперь ходила за мной по палубе, держась на два шага, и смотрела. Я на неё не смотрел.

Два монаха в серых рясах плыли нести свою веру тем, у кого её нет. Островитяне, сказали они, поклоняются морю.

И одинокие. Парень с котомкой, беглый, судя по тому, как вздрагивал, когда к нему подходили со спины. Баба в платке, которая всю дорогу шила. Старик с посохом. И ещё один старик, совсем дряхлый, которого на причале вели под руки двое сыновей и которого сыновья посадили на корабль, а сами остались на берегу.

Старик с посохом заговорил со мной на второй день.

Он был высокий, костлявый, с лицом, выдубленным ветром до цвета кожаного ремня, с белыми бровями и с выцветшими, светлыми, почти белыми глазами. На корабле он ходил так, как не ходил никто из попутчиков: не держась, не глядя под ноги, — палуба была ему твёрже земли.

— Ты не из наших, отец, — сказал он, садясь рядом со мной у мачты. Говорил он по-материковому хорошо, только слова ставил чуть иначе, и звуки у него были твёрже. — И не из купцов. На острова зачем?

— Дело, — сказал я.

— Дело. — Он кивнул. — У всех дело. Я тридцать лет ходил на чужих кораблях. Гребцом, матросом, кормщиком. Теперь домой плыву. Помирать. На острове помирать хорошо: земля там мелкая, а торф глубокий, лежишь целый, как живой.

Его звали Гест. Это на островном, сказал он, значит гость.

Он говорил со мной все следующие дни — потому что я слушал и не перебивал, а старики любят тех, кто не перебивает. Я узнал от него про острова больше, чем узнал бы за месяц на берегу.

На островах нет леса. Ни одного дерева — только кусты по колено в ложбинах, где нет ветра. Дома из камня и дёрна, крыши — на китовых рёбрах. Дерево на островах — то, что приносит море: плавник, обломки, бочки. Его берегут, как серебро. Жгут торф. Едят баранину, рыбу, птицу, тюленя. Пьют брагу из ячменя — все, с утра до ночи, и мужчины, и бабы, и дети, — потому что вода на островах солоноватая, а зима долгая и тёмная, и без браги зимой люди сходят с ума.

— А ты, я гляжу, не пьёшь, — сказал Гест на третий день. Он смотрел на мой мех, из которого я пил свою воду, набранную в порту. — Совсем?

— Совсем.

— Зарок?

— Зарок.

Он долго молчал.

— На островах трудно тебе будет, — сказал он наконец. — У нас кто не пьёт, тот или больной, или чужой. Больных у нас жалеют мало. А чужих...

Он не договорил.

— Что чужих?

— Чужих у нас любят, — сказал Гест и усмехнулся одним краем рта. — Особенно к зиме.

Больше он про это не сказал ничего, хоть я и спрашивал. Рассказывал про другое. Про то, что острова поделены между родами, и у каждого рода — свой кусок берега. Что всё, что море выбросит на этот берег, — бочка ли, доска ли, кит ли, корабль ли, — принадлежит роду. Это у них называется береговое право, и оно старше всех других прав.

— А люди? — спросил я. — Если море выбросит человека?

— Человек — тоже что море выбросило, — сказал Гест просто.

— И что с ним делают?

— Смотря какой. — Гест пожал костлявыми плечами. — Крепкого — в работу, на цепь, торф резать. Хилого — камнем, чтоб не мучился и хлеба не ел. Море дало — род взял. Так всегда было. — Он помолчал. — А кто сам приплыл, своей волей, за плату, вот как ты, — тот гость. Гостя не трогают. Гостя кормят.

— До каких пор?

Гест посмотрел на меня долго своими белыми глазами.

— До зимы, — сказал он.

Писарёнок дома Ведмаров пил с корабельщиком.

Каждый вечер, когда темнело и корабль шёл ровно, корабельщик звал к себе на корму купцов — пить и говорить, — и толстый купец в лисьей шапке приводил с собой своего писарёнка. Писарёнок пил больше всех и говорил больше всех. Он был молодой, лет двадцати, и ему очень хотелось, чтобы его считали важным.

Он считал себя важным из-за сумки.

— Почта дома, — говорил он, хлопая по сумке ладонью. — Для янтарной конторы. Всё, что дом за год написал фактору. Цены, долги, указы. И розыск.

— Какой розыск? — спрашивал корабельщик лениво. Ему было всё равно.

— Как какой! Тот самый. Старик-счётчик. Слыхали? Северянин, не пьёт ни капли, не даёт себя трогать. Ходил по чужому имени ревизором дома — да не простым ревизором, а племянником главы северной конторы! И главу той конторы, старого Ведмара, — порешил. В устье. А потом ушёл. — Писарёнок понизил голос, хотя слышали его все. — И не только его. Говорят, он колдун. Где ходит — там мрут без ран.

— Где ж его искать, на островах, что ли? — засмеялся корабельщик.

— Розыск рассылают во все конторы, — важно сказал писарёнок. — Так велено. Хоть на край света. Хоть на острова. На острова-то он, конечно, не поплывёт: кто ж на острова плывёт? Туда только дураки да нищие.

Купцы засмеялись. Кожевник, сидевший с семьёй у борта, — тоже.

Писарёнок поискал глазами, кто ещё засмеётся, — и нашёл меня. Я сидел у мачты, в десяти шагах, и пил из своего меха.

— А ты, отец? — крикнул он. — Не пьёшь? Иди к нам, хозяин угощает!

— Не пью, — сказал я.

— Совсем?

— Совсем.

Писарёнок засмеялся — громко, весело, пьяно — и хлопнул себя по сумке.

— Гляди-ка, — сказал он корабельщику. — Как тот, из розыска!

Засмеялись все. Корабельщик тоже. Я не засмеялся. Гест, сидевший рядом со мной, не засмеялся тоже, и я почувствовал, как он на меня посмотрел — не повернув головы, краем светлого глаза.

Ночью я лежал у мачты и считал.

На островах нет ни суда, ни стражи, ни дома — есть только контора дома, янтарная, и фактор при ней. Корабль уйдёт назад через две-три недели, и до следующего лета с островов не уйдёт никто. Год. Целый год на камне посреди моря, где каждый знает каждого, где не пить — примета, где чужак виден, как костёр в ночи. И в этот год фактор будет читать розыск, который везёт пьяный писарёнок в запечатанной сумке.

Сумка не должна была доплыть.

На четвёртый день умер дряхлый старик.

Он умер ночью, тихо, у борта, на своём узле, и утром его нашли сидящим, с открытым ртом и с открытыми глазами, и мухи уже ползали ему по губам. Никто не удивился. Его зашили в старую парусину, положили в ноги камень из балласта, монахи прочли над ним, что положено по их вере, и двое матросов подняли его и перевалили за борт. Вода приняла его без всплеска, как принимает всё. Корабль не замедлил хода.

— Море берёт своих, — сказал Гест, глядя на то место, где ушёл мешок. — Даром не берёт. Берёт в долг. Потом отдаёт.

— Что отдаёт?

— Всякое, — сказал Гест. — Янтарь. Плавник. Корабли.

Я спросил, кому оно отдаёт. Он посмотрел на меня своими белыми глазами и сказал:

— Берегу.

На шестую ночь пришёл шторм.

Он пришёл с полуночи, без предупреждения, — сначала стих ветер, потом небо на западе стало чёрным, как вода, и звёзды на нём погасли одна за другой, как свечи, когда их гасят пальцами, — и потом ударило. Корабль положило набок. Мачта застонала. Матросы закричали, полезли на реи убирать паруса, корабельщик встал к рулю сам и стоял всю ночь. Волны шли через борт. Палубу заливало по щиколотку, по колено. Попутчики сбились у мачты, держались за снасти, друг за друга, за что придётся. Монахи молились вслух. Кожевник держал детей.

Я держался за мачту и смотрел, кто где.

Кнопку я нажал, когда палуба первый раз ушла из-под ног. На корабле в шторм каждый держится за то, что ближе. Чаще всего — за соседа. Я привязал себя к мачте концом верёвки, а руки держал при себе.

Писарёнка вывернуло через час. Он был пьян с вечера — корабельщик угощал, — и шторм вывернул из него всё, что он выпил. Он полез к борту, к подветренной стороне, через всю палубу, цепляясь за снасти, с сумкой на груди, — и повис на борту, и его рвало в чёрную воду, а волны били его по лицу.

Я отвязался от мачты и пошёл к нему. По палубе, держась за верёвки, вдоль борта.

Никто на меня не смотрел. В шторм никто ни на кого не смотрит.

Я встал рядом с ним у борта и взял его за ворот. Сзади. Как берут того, кого рвёт за борт в шторм, — чтобы не вывалился. Так сделал бы каждый.

Сто первый.

Его тело обмякло у меня в руке. Голова упала на борт. Следующая волна ударила в нас обоих, и я разжал руку.

Его смыло. Вместе с сумкой. Я видел, как его белое лицо мелькнуло в чёрной воде у борта, раз, другой, — и пропало. Ремень сумки был у него через грудь. Свинцовая пломба тянула вниз.

Я вернулся к мачте, привязался и погасил кольцо. Проверил четыре раза.

Сумка лежала теперь на дне, вместе с розыском, с приметами, со словами не пьёт и не даёт себя трогать. На островах их не прочтёт никто. Фактор получит от купца в лисьей шапке одно: море взяло. Море на островах берёт часто, и с морем не спорят. Я сидел у мачты, мокрый до костей, и думал, что выиграл год. Рядом, у мачты, мокрая, бледная, сидела рыжая девочка, вцепившись в отцовский рукав, и смотрела на меня.

Шторм стих к утру.

Утром корабельщик, серый от бессонной ночи, обошёл палубу и пересчитал людей. Матросы — все. Попутчики — все, кроме одного.

— Писарёнок где? — спросил толстый купец в лисьей шапке, озираясь. — Писарёнок мой?

Никто не знал. Его искали в трюме, под парусиной, в канатах. Потом один из матросов сказал, что видел ночью, как кто-то висел на подветренном борту и блевал.

— Смыло, — сказал корабельщик. — Пьяный был.

Купец заохал — не о писарёнке, о почте.

— Почта! Почта дома была при нём! Сумка! Мне велено доставить! Что я фактору скажу?

Корабельщик пожал плечами.

— Скажешь, море взяло, — сказал он. — На островах поймут. — Он помолчал, вытирая мокрое лицо, и добавил, будто между прочим: — Да не тужи. Главное письмо дома не в сумке было. Главное — у меня.

Купец уставился на него.

— Письмо из устья, — сказал корабельщик. — От новой конторы. Его мне в порту, в последнюю ночь, сам человек дома принёс — с почтой из устья пришло. Велел отдать фактору лично в руки и никому больше. Лежит у меня в сундуке, под замком.

Он похлопал себя по груди, по тому месту, где под рубахой висело что-то на шнурке.

Сундук корабельщика стоял на корме, под его лежанкой, — дубовый, окованный железом по углам, с замком размером с ладонь. Ключ от замка висел у него на шее. Он не снимал его ни днём, ни ночью, ни в шторм. Так сказал мне Гест, когда я спросил, что за сундук. Гест знал про корабли всё.

— А что в нём, в том письме? — спросил купец.

— Не моё дело, — сказал корабельщик. — Печать — устья. Круг и три черты. Как на твоей пропавшей сумке.

Глава 2. Туман

Острова вышли из тумана на десятый день, к полудню, и вышли так, будто туман их родил.

Сначала был звук. Корабль шёл в белом, сыром, плотном, как овечья шерсть, тумане, и матросы стояли у бортов и слушали, а корабельщик стоял у руля и тоже слушал, — и я слушал вместе с ними, не понимая, что мы слушаем. Потом услышал. Далеко впереди, справа, что-то ревело — ровно, глухо, не переставая, как ревёт большой зверь, которому некуда торопиться. Прибой. Море било в камень.

Потом — птицы. Тысячи птиц, может быть, десятки тысяч, — крик стоял над водой, как стоит над торгом гул, только злее, выше, пронзительнее. Потом — запах. Гниющие водоросли, рыба, птичий помёт, дым — горький, бурый, незнакомый. Торф, сказал Гест.

И потом туман разошёлся, и я увидел острова.

Чёрные скалы поднимались прямо из воды — отвесно, на высоту, на какую и смотреть было больно, задирая голову, — и по их уступам, сверху донизу, белело. Птицы. Они сидели на каждом уступе, на каждом выступе камня, и камень от них был белый, как от снега. Под скалами кипела вода. Пена поднималась и падала, поднималась и падала, и в пене торчали из воды чёрные зубья камней, и на одном из них — я видел — лежали рёбра корабля. Старые, серые, голые, как рёбра кита.

— Птичья скала, — сказал Гест. Он стоял у борта рядом со мной, и лицо у него было такое, какого я не видел у него за десять дней: неподвижное. — Дальше — Вороний залив. Дом.

Корабль обогнул скалу и вошёл в залив.

Залив был узкий, длинный, закрытый с двух сторон низкими каменистыми мысами, — и вода в нём сразу стала тихой и чёрной, как в колодце. В глубине залива, на пологом склоне, стоял посёлок. Я пересчитал дома: тридцать два. Длинные, низкие, будто вросшие в землю, — стены из камня, сложенного без раствора, поверх камня — пласты дёрна, и на крышах тоже дёрн, зелёный, с травой, и по траве на крышах ходили овцы. Из каждой крыши шёл бурый дым. Ни одного дерева. Ни кустика. Камень, трава, дёрн, овцы, дым.

Над посёлком, на самом верху склона, стоял дом, не похожий на другие. Каменный, двухжильный, с узкими окнами, с крышей из тёмных досок, положенных на огромные белые дуги. Китовые рёбра, понял я. Над дверью висела доска, и на доске был нарисован знак. Круг и три черты.

Янтарная контора дома Ведмаров.

Нас ждали. На берегу у причала — низкого, каменного, сложенного из валунов, — стояла толпа, человек сто: мужики в овчинах и в тюленьих куртках мехом внутрь, с длинными волосами, заплетёнными сзади, с бородами, перевязанными шнурком; бабы в тёмных платках, тоже рослые, широкие; дети, собаки. Все кричали. Язык у них был — я слушал — не похожий ни на один, что я знал: короткие слова, твёрдые, будто их не говорили, а рубили топором; много звуков в горле; ударение на первом слоге, всегда.

Я не понимал ничего. Ни одного слова.

Шесть лет назад я так же стоял немым среди чужих и учил первое слово. Теперь мне было пятьдесят шесть, и учить надо было снова.

Корабль ошвартовали к причалу. Сходню бросили. И первое, что сделали островитяне, когда на причал сошёл первый попутчик — толстый купец в лисьей шапке, — они поднесли ему рог.

Большой, бычий, оправленный медью по краю, полный до краёв мутной, пенной, кислой на запах брагой. Подносил рог старик — седой, могучий, в медвежьей шкуре поверх рубахи, с бородой до пояса, с руками, как вёсла. Купец взял рог двумя руками, отпил, сколько смог, закашлялся, — толпа засмеялась, закричала, — и вернул рог. Старик в медвежьей шкуре кивнул и пропустил его.

Так они встречали каждого. Второго купца. Третьего. Кожевника. Его жену. Монахов — монахи пили, морщась. Беглого парня. Бабу с шитьём. Каждому — рог, каждый пьёт, толпа кричит.

— Гостевой рог, — сказал Гест тихо, стоя рядом со мной на сходне. — Кто сошёл на берег и выпил — гость. Гостя не трогают. Кто не выпил...

Он не договорил. Подошла моя очередь.

Старик в медвежьей шкуре протянул мне рог. Я смотрел на брагу, на пену, на мокрый медный край. Толпа ждала. Кругом было тихо.

Я покачал головой.

Старик не понял. Он протянул рог ближе, к самому моему лицу, и сказал что-то — громко, весело, рубленым островным словом. Я снова покачал головой. И отступил на шаг.

Толпа загудела. Кто-то засмеялся, кто-то закричал. Старик в медвежьей шкуре перестал улыбаться. Он смотрел на меня из-под седых бровей маленькими, светлыми, злыми глазами.

Тогда Гест шагнул вперёд, встал между нами и заговорил с ним по-островному — быстро, долго, показывая на меня, на моё горло, на небо. Я разобрал одно слово, которое он повторил несколько раз, — и потом узнал, что значило это слово: зарок. Старик в медвежьей шкуре слушал, хмурясь. Потом пожал могучими плечами, сказал что-то короткое — толпа захохотала, — сам отпил из рога, долго, булькая, утёр бороду и махнул мне рукой: проходи.

— Что он сказал? — спросил я Геста, когда мы сошли на камни.

— Сказал: море за тебя выпьет, — ответил Гест. — Это Хёрд. Глава рода. Весь этот берег — его. И мой, по матери. — Он помолчал. — Шутка у нас такая. Море пьёт за тех, кто не пьёт сам.

— А что в ней смешного?

Гест посмотрел на меня белыми глазами.

— Ничего, — сказал он. И ушёл в толпу, к своим, не простившись.

Больше я его в тот день не видел.

На меня смотрели. Не все — но многие. Бабы у причала шептались и показывали на меня подбородками. Мальчишки бегали за мной на десять шагов и кричали что-то, и смеялись, и один кинул в меня рыбьей головой. Мужики смотрели молча. Я понял по их лицам то, что сказал Гест на корабле: кто не пьёт, тот больной или чужой. Я был и тем, и другим.

Корабельщик сошёл последним. В руках у него был сундук — не весь, а небольшой ларец из сундука, тоже окованный, — и он нёс его сам, не доверяя матросам, вверх по склону, к каменному дому с китовыми рёбрами. Навстречу ему из дома вышел человек.

Я смотрел на них снизу, с причала.

Человек был плотный, широкий в поясе, лет пятидесяти, гладко выбритый — единственный выбритый на всём берегу, — с тяжёлым красным лицом и с весёлыми светлыми глазами. На нём был суконный материковый кафтан, а под кафтаном — островная тюленья куртка мехом внутрь. Он встретил корабельщика на крыльце, обнял, как старого друга, взял у него ларец, открыл тут же, на крыльце, — и достал письмо. Сломал печать. Начал читать, стоя, шевеля губами.

Толстый купец в лисьей шапке подбежал к нему, кланяясь, заговорил, размахивая руками, — про почту, про писарёнка, про шторм. Человек в кафтане слушал его, не отрываясь от письма, и кивал. Потом поднял голову, сказал купцу что-то коротко, — купец закланялся ещё ниже, — и снова стал читать.

Фактор. Янтарный фактор дома Ведмаров на Западных островах.

Он дочитал письмо, сложил его и поднял глаза. Посмотрел вниз, на причал, на толпу, на попутчиков, на корабль. Взгляд его шёл медленно, по одному, как идёт взгляд, когда считают. На мне он не задержался. Скользнул и пошёл дальше.

Потом он ушёл в дом.

Мне нужно было где-то спать. Попутчики, плывшие на острова жить, — кожевник с семьёй, монахи, беглый парень, — пошли к Хёрду просить угла: на островах всякий угол — чей-то, и всякий чужак живёт у рода, который его пустил. Я пошёл с ними. Хёрд сидел в своём доме, длинном, как корабль, у очага посередине, на лавке, покрытой тюленьими шкурами, и пил из того же рога. Вокруг сидели его люди. Его сыновья — я насчитал шестерых, все рослые, светлые, похожие на него, как волчата на волка.

Кожевник получил полуразваленную землянку на краю посёлка — за серебро. Монахи — угол в овчарне, за серебро. Беглый парень — место у очага за работу. Мне, немому, Хёрд, посмеявшись, дал лодочный сарай у причала. За серебро. Я отдал, не торгуясь.

Лодочный сарай был длинный, низкий, каменный, с дёрновой крышей, с широкой дверью на воду. Внутри, на катках, стояли две большие лодки, вверх днищем, а вдоль стен — вёсла, сети, бочки, мотки верёвок, связки сушёной рыбы. Пахло смолой, морем, рыбой. Я лёг в дальнем углу, на старых сетях, под своим кафтаном.

Кнопку нажал.

Я лежал и слушал остров. За стеной ревел прибой у Птичьей скалы — ровно, без отдыха, как будто там, за мысом, кто-то огромный дышал во сне. Кричали птицы — даже ночью, реже, но кричали. Блеяли овцы на крышах. А из длинного дома Хёрда, вверх по склону, неслось пение — пьяное, хоровое, тяжёлое, на один и тот же лад, — и стук рогов о стол, и хохот. Там пили за корабль. Там пили, как сказал Гест, с утра до ночи.

Я думал о том, что на этом камне мне жить год. И что первый день кончился так, как кончаются все мои первые дни: меня запомнили.

Он пришёл за полночь.

Я услышал его раньше, чем увидел: скрип двери, неровные шаги, сопение, бормотание. Пьяный. От него несло брагой на весь сарай. Он шёл в темноте, натыкаясь на бочки, ругаясь вполголоса по-островному, — шёл прямо ко мне, в угол, будто знал, где я лежу.

Он знал. Он видел днём, как я отдал Хёрду серебро. Немой старик с корабля, с кошелём, один, в сарае у воды. Ему не нужно было ни ножа, ни топора. Ему нужно было только взять.

Он нашёл меня ощупью, в темноте. Наклонился. Руки его зашарили по кафтану — по груди, по поясу, туда, где серебро.

Сто второй.

Он лёг на меня, тяжёлый, мягкий, пахнущий брагой и рыбой. Я вылез из-под него.

Потом я сидел в темноте и думал, что с ним делать. Сарай был у самой воды. Дверь — на воду. Пьяный, который ночью пошёл в лодочный сарай, — а утром его нашли в воде у причала. Пьяные на островах тонут, сказал Гест. Часто.

Я выволок его к двери за ворот, на каменный спуск, к воде, и столкнул. Вода в заливе была чёрная, тихая, глубокая у самого берега. Он ушёл под неё и всплыл лицом вниз, и его медленно понесло к сваям причала. Там и прибило.

Кольцо я погасил на рассвете и проверил четыре раза.

Его нашли утром. Мальчишки, бегавшие к причалу смотреть на корабль, увидели тело у сваи, закричали; сбежались люди, вытащили, положили на камни. Молодой, лет двадцати пяти, рыжебородый. Кто-то из Хёрдовых. Бабы заголосили. Мужики постояли, поговорили, — я стоял в стороне, у своего сарая, и смотрел, — и я видел, как один из них показал рукой на рот, сделал вид, что пьёт из рога, и махнул рукой на воду. Пьяный. Утонул. Все закивали.

123...5
bannerbanner