
Полная версия:
Виктор — Отставной Солдат. Часть IV. Чёрная марка
Он остановился.
Посмотрел на письмо. На следующую строку. Читать её не стал.
Сложил письмо. Сунул обратно под шубу.
— Дальше — не про вас, — сказал Корвезе. — Дальше — про нас. Про наши дела.
Каспар стоял за плечом Скорева. Скорев чувствовал, как Каспар не дышит.
— Тем, что пришло в бочках, — сказал Скорев.
— Так написано.
— Что пришло в бочках?
Корвезе посмотрел на Чезаре.
— Покажи, — сказал он.
Подвал у Корвезе был под всем домом. Низкий, сводчатый, сухой. Каменный пол. Каменные стены. По стенам — бочки. Много. Двадцать, тридцать. С клеймом на днище: колесо с зубцами. Скорев знал это клеймо. Соляная гильдия Кроненфельда. Он видел его на сотне бочек во дворе Зальма в Штальберге. На тех самых, в которых шли письма Штиля на север.
Пахло солью. Сильно. Сухо. Так, что першило в горле.
— Соль? — сказал Скорев.
— Соль, — согласился Чезаре. И улыбнулся. — В бочках из-под соли. Пахнет. Не выветривается. Хозяин говорит: в Кроненфельде соль даже в серебро въедается.
У стены, на полу, стояли мешки. Холщовые, серые, завязанные под горло. Ровными рядами. Двадцать семь.
— Две тысячи семьсот, — сказал Чезаре. — По сто в мешке. Считали трижды.
Он развязал ближний мешок. Сунул руку. Вынул горсть. Протянул Скореву на ладони.
Талеры.
Новые. Светлые, блестящие, как будто вчера из-под штемпеля. С одной стороны — лев. Хвост вверх. Дальхайм.
Скорев смотрел на льва.
Он знал этого льва. Он видел его в Кроненфельде, у скорняка, в июле, который был до него. Он видел его в свёртках под пломбой S·R. Он отдал такого — мостовому сторожу на Ильме. «Сдачи не надо». Он держал такой на ладони в Пилигримовом дворе, на нитке, в кружке с водой. Медь на восьмую. И в мастерской Йодока, когда крепкая вода растворила серебро и на дне остались тёмные крупинки.
Лев. Хвост вверх.
— Дальхаймские, — сказал Скорев.
— Талеры, — сказал Чезаре.
— Дальхаймские, — повторил Скорев. — В них меди на восьмую. Меняла их берёт за семь восьмых. В Штальберге — брал. Здесь, думаю, тоже.
Чезаре улыбнулся.
— Вексель — на талеры, — сказал он. — Это — талеры. Чьи — в векселе не сказано.
Скорев молчал.
— Мы можем подождать, — сказал Чезаре мягко. — До Благовещения. Срок — Благовещение. Приходите на Благовещение. — Он развёл руками. — Тогда мы заплатим тем же самым. Других талеров у нас нет. Это — то, что пришло.
Каспар сзади тихо кашлянул.
Скорев посчитал.
Две тысячи семьсот номиналом. За семь восьмых — две тысячи триста шестьдесят два и половина. Триста тридцать семь с половиной — потеря. На ровном месте. На векселе, который им заплатил мёртвый — и который они вытащили из Штромберга через чуму, через лёд, через заставу.
Но — сегодня. Не через сорок два дня.
Через сорок два дня Корвезе может быть кто угодно. Может — разориться. Может — получить новое письмо от Бельканти. Может — исчезнуть. Банки исчезают. Бенвениды исчезли. Скорев сам видел, как исчезают банки: двери настежь, хранилище, мешки с бирками, мёртвые на лестнице.
А Скорев может через сорок два дня быть под мостом.
— Расписку, — сказал Скорев.
Чезаре кивнул. Как будто ждал.
Наверху, в комнате с жаровней, Корвезе по-прежнему грел руки. Расписку писал Чезаре — быстро, красивой лигуртийской рукой, с завитками. Скорев смотрел, как он пишет. Каспар смотрел тоже — через плечо Скорева.
«Дом Корвезе в Аренсберге оплатил предъявителю векселя дома Бельканти и Тревизо две тысячи семьсот талеров полностью. Предъявитель, Виктор Скореф, принял. Дано в Аренсберге, в четверг после Пепельной среды».
Чезаре подвинул лист и перо Скореву.
Скорев взял перо. Рука у него — правая — не умела писать немецкое. Он мог написать «Скорев» — по-своему, теми буквами, что видел у Саввы в книге. Он мог. И не стал.
Он поставил крест. Жирный, кривой. Как в письме из-под Мальбурга.
Каспар взял перо из его руки — мягко, как берут у ребёнка, — и рядом с крестом написал: «Виктор Скореф, именующий себя так по праву, руку приложил. Писал Каспар Виттих, писарь».
Чезаре посмотрел на запись. Улыбнулся.
— По праву, — сказал он. — Занятно.
Каспар вздрогнул. Это было его слово.
Корвезе не посмотрел на расписку. Он смотрел на угли.
— Господин Скореф, — сказал он, не поднимая глаз. — Вы знаете, почему я плачу раньше срока?
— Нет.
— Вот и хорошо, — сказал Корвезе. — Я тоже не знаю. Мне так велели. — Он помолчал. — Джакомо — мой старый друг. Сорок лет. Он никогда не просит того, чего не может объяснить. А тут — попросил. — Корвезе поднял на Скорева светлые водянистые глаза. — Я старый человек. Я заплатил. Остальное — не моё дело.
— Чьё?
— Ваше, — сказал Корвезе. — Вы — предъявитель.
И опять стал смотреть на угли.
Двадцать семь мешков нести — это работа.
Каждый мешок — сто талеров. Каждый талер — лот без малого. Скорев посчитал на ходу: мешок — шесть фунтов с лишним. Двадцать семь мешков — сто семьдесят фунтов. Бруно унёс бы половину. Но Бруно был один.
Скорев послал Вельша на Плотовой конец. Через полчаса Вельш вернулся — с Рюдигером, Дамианом, Фабианом, Хансом, Клаусом и Ханно с собакой. Пауль пришёл сам. Йорга Вельш не взял. Йорг остался на дворе у Нечая — колоть дрова. Вельш сказал: Йорг дров не колет, но пусть попробует.
Мешки выносили из подвала по одному. Чезаре стоял у лестницы и считал вслух. По-лигуртийски. Фабиан стоял рядом с ним и считал тоже — по-лигуртийски, вполголоса, — и Скорев видел, как Чезаре один раз посмотрел на Фабиана долго.
Двадцать семь.
Каспар стоял у мешков во дворе и смотрел. На каждый. Не на монеты — на мешки. На холст. На верёвки. На узлы.
— Экселенц, — сказал Каспар тихо. Когда вынесли последний.
— Ну.
— Двенадцать — завязаны иначе.
Скорев посмотрел.
Каспар показал. Не рукой — глазами. Пятнадцать мешков были завязаны одинаково: верёвка вокруг горла, дважды, и узел — простой, плоский, такой, каким вяжут мешки все писцы, кто считал деньги. Двенадцать — по-другому. Верёвка вокруг горла трижды. И узел — не плоский. Скользящий, с петлёй. Как вяжут возчики, когда грузят на воз и надо развязать одной рукой.
— Возчицкий, — сказал Каспар. — Гильдейский. Я такие видел. На бочках у Зальма. На письмах Штиля. — Он помолчал. — Эти двенадцать — пришли в бочках. Так, как были. Их не перевязывали. Остальные пятнадцать — перевязали здесь.
— Почему?
— Не знаю, — сказал Каспар. — Может — лень. Может — нарочно. Может — чтобы не трогать.
Скорев посмотрел на двенадцать мешков. Серые. Холщовые. Как все.
«Тем, что пришло в бочках», — сказал Корвезе. И не дочитал следующую строку.
— Двенадцать — отдельно, — сказал Скорев. — Не смешивать. Бруно. Рюдигер. Эти — вы.
Бруно и Рюдигер взяли двенадцать мешков. Рюдигер — одной рукой, правой, по одному.
Чезаре стоял на галерее и смотрел вниз, на двор. Улыбался.
На Рыбном рынке было людно.
Пост — значит, рыба. Весь город шёл на Рыбный рынок. Бабы с корзинами. Кухарки с богатых дворов. Монахи с мешками. Торговки кричали — щука! карп! сельдь! — и в корытах со льдом плескалась живая рыба, которую привезли подо льдом из прорубей.
Скорев шёл через рынок, и за ним шли его люди с мешками. Пятнадцать мешков — на одних плечах, двенадцать — на других.
Рынок их видел. Рынок видел всё. Сорок мешков серебра несут через рынок — этого не видеть нельзя.
Скорев видел, что рынок видит. Он смотрел по сторонам. Не головой — шея не поворачивалась, — всем телом, медленно, как волк.
У рыбного ряда, у бочек с сельдью, стоял человек. Бобровая шапка. Хорошие сапоги. Шуба — городская. Он смотрел не на мешки. На Каспара.
Скорев остановился.
Человек увидел, что Скорев остановился. Повернулся. Пошёл — не быстро, — между лотками, в толпу. Исчез.
— Пауль, — сказал Скорев.
Пауля уже не было.
Еврейская улица начиналась за цепью.
Цепь лежала на мостовой — днём, опущенная. Через неё переступали. За цепью улица была узкая, тихая, — не то что рынок. Дома — каменные, высокие, с узкими окнами, с крепкими дверями. Над дверями — ничего: ни гербов, ни вывесок. Люди — в тёмном, с жёлтыми кругами на плече. Смотрели на Скорева. На мешки. Молча. Отходили к стенам.
Дом Эфраимов Скорев нашёл, спросив у старика с белой бородой. Старик показал — третий от конца, с медным кольцом на двери.
Постучал.
Открыли сразу. Как будто ждали у двери.
— Скореф, — сказал человек в дверях. Не спросил. — Входите. С мешками. Людей — во двор. Мешки — сюда. Быстро. Пока улица не увидела, сколько их.
— Она уже увидела, — сказал Скорев.
— Улица всегда видит, — согласился человек. — Но улица не считает. Считаю — я.
Он был молодой. Лет двадцати пяти. Небольшой, гибкий, быстрый — как Вальтер, когда у Вальтера была нога. Рыжеватый, кудрявый, с бородкой клинышком, с пейсами, заправленными за уши. В бархате — синем, дорогом, — и поверх бархата, на плече, жёлтый круг. Нашит криво. Как будто нарочно.
Глаза — зелёные. Насмешливые.
— Иосель Эфраим, — сказал он. — Фактор дома Эфраимов из Зильберталя. Здесь — я. — Он посмотрел на Каспара. На пояс под рубахой, который Каспар опять одёргивал. — Господин писарь носит золото на теле.
Каспар покраснел.
— Так носят те, у кого — первый раз, — сказал Иосель. — Кто носит не первый раз — носит в сапоге. Или не носит вовсе. — Он засмеялся. — Не обижайтесь, господин писарь. Я сам так носил. В шестнадцать лет. Отец смеялся месяц.
Мешки внесли в сени. Потом — дальше: в комнату без окон, с железной дверью. Счётная. Длинный стол, весы — большие, на цепях, малые — под стеклом. Счётные доски. Ящики с медными жетонами. Конторки. За конторками — двое писцов, старых, в ермолках. Подняли головы. Опустили.
Иосель развязал один мешок. Из пятнадцати. Высыпал на стол — горку светлых новых монет со львом.
Посмотрел. Не тронул.
— Дальхайм, — сказал он.
— Дальхайм.
— Корвезе заплатил вам дальхаймскими, — сказал Иосель. Не спросил. Он, кажется, вообще не спрашивал — он говорил то, что знал. — По векселю Бельканти. Раньше срока. — Он засмеялся опять — коротко, весело. — Ах, Корвезе. Ах, старый лис.
— Ты знаешь? — сказал Скорев.
— Весь Рыбный рынок знает, — сказал Иосель. — Ещё вчера знал. Вы шли с ратенцами по льду, а Рыбный рынок уже знал, что Корвезе заплатит вам раньше срока. — Он сел на край стола. — Хотите знать почему?
— Хочу.
— Сколько? — сказал Иосель.
Скорев посмотрел на него.
— Сколько я тебе плачу за то, чтобы знать?
— Нисколько, — сказал Иосель. — Я скажу даром. Даром — это я. А сколько вы мне будете платить потом — это мы сейчас и узнаем.
Он загнул палец — тонкий, белый, с длинным ногтем.
— Корвезе — с октября — канал Нордмарка, — сказал Иосель. — Вместо Бенвенидов. Бенвениды умерли — в Штромберге, в чуму, — и серебро Нордмарка встало. А серебру надо идти. Курфюрст Эбергард платит за что-то, что покупает здесь, у вас, на юге. Слитками. Раньше слитки шли через Бенвенидов. С октября — через Корвезе.
— Хойзингеру, — сказал Скорев.
Иосель посмотрел на него. Зелёные глаза стали внимательными.
— Вы знаете Хойзингера.
— Я знаю его закладные, — сказал Скорев. — Шесть.
— Тогда вы знаете больше, чем Рыбный рынок, — сказал Иосель. Он помолчал. — Хойзингер приедет к весеннему каравану. Слитки придут на Благовещение. Говорят — много. Говорят — столько, сколько здесь не видели никогда. Корвезе ждёт. Корвезе дрожит — у Корвезе руки над жаровней ходят ходуном. Вы видели?
— Видел.
— Вот, — сказал Иосель. — А теперь второе. — Он загнул второй палец. — Корвезе платит дальхаймскими. Потому что у него подвал — полон дальхаймских. Нордмарк платит слитками. Корвезе передаёт Хойзингеру. Хойзингер — в Фогтей, ландфогту. А Фогтей платит Корвезе за услуги — дальхаймскими. Новенькими. Других у Фогтея нет: Фогтей бьёт их сам. — Иосель развёл руками. — Корвезе сидит на дальхаймских, как курица на яйцах. Меняла их берёт за семь восьмых. Корвезе на каждом талере теряет восьмую. Он рад избавиться от них — любой ценой.
— Значит, он платит мне раньше срока, — сказал Скорев, — потому что рад избавиться от дальхаймских.
— Так думает Рыбный рынок, — сказал Иосель.
— А ты?
Иосель помолчал.
— А я думаю, — сказал он, — что Корвезе не стал бы платить раньше срока ради восьмой. Корвезе — старый лис. Он ждал бы Благовещения и платил бы тем же самым. — Он посмотрел на Скорева. — Значит, причина — другая. Платит вам раньше срока — значит, платит тем, от чего хочет избавиться. Не от восьмой. От чего-то ещё.
Тишина.
Писцы за конторками не поднимали голов. Скрипели перьями.
— От чего? — сказал Скорев.
— Не знаю, — сказал Иосель. — Правда — не знаю. — Он улыбнулся. — Знал бы — продал бы вам. Дорого.
Скорев смотрел на него.
— Двенадцать мешков, — сказал Скорев, — завязаны иначе. Возчицким узлом. Как пришли в бочках.
Иосель перестал улыбаться.
— Где они?
— У меня.
— Не у меня?
— Не у тебя.
Иосель подумал. Долго. Пальцами — тонкими, белыми — постукивал по столу.
— Правильно, — сказал он наконец. — Не у меня. — Он помолчал. — Что бы там ни было — пусть не будет у меня. Я — еврей на Еврейской улице, господин Скореф. У меня цепь на ночь. Мне нельзя хранить то, от чего хочет избавиться Корвезе.
Он слез со стола.
— Пятнадцать, — сказал он. — Что с ними?
— Хранить.
— Хранить, — согласился Иосель. — Два со ста в месяц. За хранение. За стены, за железную дверь, за двух моих писцов, которые не спят по ночам. — Он посмотрел на мешки. — Полторы тысячи номиналом. Дальхаймские. По весу — тысяча триста двенадцать с половиной. Хранить буду — по счёту. Менять буду — по весу. Захотите золото — дам. Сколько дадите серебра по весу — столько дам золота по весу. Цехин — двадцать шесть полновесных. Не дальхаймских. Полновесных.
— Тридцать, — сказал Скорев. — Цехин — тридцать дальхаймских.
Иосель засмеялся.
— Двадцать девять и три четверти, — сказал он. — Вы хорошо считаете.
— Тридцать.
— Двадцать девять и три четверти, — сказал Иосель. — Четверть — моя. За то, что я вам сказал даром.
Скорев подумал.
— Двадцать девять и три четверти, — согласился он.
Иосель кивнул. Писец за конторкой — старый, в ермолке — не поднимая головы, записал.
— Вексельная книга, — сказал Иосель. — Расписку дам. Дом Эфраимов принял на хранение от Виктора Скорефа пятнадцать мешков дальхаймских талеров, по сто, полторы тысячи номиналом. Выдать по требованию — серебром или золотом по весу. — Он посмотрел на Скорева. — Вам и вашим людям. По закону солдатскому. Вы же по закону делите?
— По закону.
— Тогда пусть каждый знает, что лежит у Эфраима, — сказал Иосель. — Чтобы не было потом, что старшой утаил. Я видел, как делят по закону. У нас в Зильбертале нанимали. — Он пожал плечами. — Один раз видел, как старшого резали за утайку. Он не утаил — он просто плохо считал.
— Я хорошо считаю.
— Я вижу, — сказал Иосель.
Писец написал расписку. Иосель подписал — быстро, лихо, с росчерком, по-еврейски и по-немецки. Приложил печать — малую, медную: дерево с плодами.
Скорев взял расписку. Отдал Каспару.
Каспар прочёл. Кивнул. Сложил. Сунул за пазуху — туда, где у него жили бумаги.
— И ещё, — сказал Иосель, когда Скорев уже повернулся к двери.
Скорев повернулся всем телом.
— Аарон бен Иешуа, — сказал Иосель. — Из Малой Вельде. Трактирщик. Вы его знаете?
— Знаю.
— Ему все должны, — сказал Иосель. — А он — никому. — Он улыбнулся. — Такие не богатеют. Мой отец так говорил про Аарона. Они вместе учились — давно, в Зильбертале. Отец говорил: Аарон — хороший человек. Слишком хороший. Хорошие люди в нашем деле разоряются через три года. Аарон держится тридцать лет — на трактире. — Он помолчал. — Передайте ему, если увидите, — Иосель Эфраим кланяется. Сын Шмуэля.
— Передам.
— Он читал вам книги Бенвенидов, — сказал Иосель. — На купеческом суде у Бельканти. Весь Рыбный рынок знает.
Скорев не удивился.
— Улица видит, — сказал он.
— Улица видит, — согласился Иосель. — А я — считаю.
Пауль ждал у цепи.
— Ушёл, — сказал Пауль. — В имперский квартал. Через мост. В ворота. Стража его пустила — не спросила.
— Бобровая шапка?
— Бобровая шапка, — сказал Пауль. — Его там знают.
Скорев постоял у цепи.
Человек в бобровой шапке, который искал Хорька, ходит в имперский квартал, как к себе домой. Значит — оттуда. Значит — от штатгальтера? Или — от того, кто тоже ходит в имперский квартал как к себе домой.
«Здесь вас поведут ещё, — сказал Мангольд. — Не я. Другие. Как помощь».
— Каспар, — сказал Скорев.
— Да, экселенц.
— Ты один — никуда. Ни днём, ни ночью. Даже до ветра.
Каспар посмотрел на него круглыми глазами.
— Даже до ветра, — согласился он. И одёрнул кафтан.
«Красный кабан» стоял у Рыбного рынка, в переулке, где пахло не рыбой, а пивом.
Вывеска — кабан, деревянный, крашенный когда-то красным, теперь бурым. Дверь — низкая, Бруно прошёл боком. Внутри — темно, дымно, низко, длинно. Лавки, столы. За столами — солдаты.
Много. Человек тридцать. Скорев увидел сразу: наёмные. Без цвета, без знака, без капитана. Зимуют. Ждут контракта. Пьют в долг.
— Здесь, — сказал Бруно. И почесал шею. — Клопы. Я ж говорил.
Хозяин — лысый, жирный, с одним ухом — увидел Бруно. Узнал.
— Толстый! — сказал хозяин. — Живой!
— Живой, — сказал Бруно.
— А Шенк?
— Не знаю, — сказал Бруно. — Мы думали — он тут.
— Был, — сказал хозяин. — В декабре. Сидел вон там, — он показал на стол у стены, — две недели. Искал контракт. Потом — пропал. — Он пожал плечами. — Должен мне остался — три талера.
— Шенк всем должен, — сказал Бруно.
— Это правда, — сказал хозяин. И налил Бруно пива. Даром.
Вельш нанимал сам.
Скорев сидел у стены, с кружкой воды, и смотрел. Вельш ходил между столами — немолодой, крепкий, с седыми висками, с лицом, будто его рисовали ножом, — и смотрел на людей. Не говорил. Смотрел. Подолгу. Потом — останавливался у одного. Говорил одно слово — Скорев не слышал. Человек вставал и шёл за Вельшем к стене. Или не вставал. Тогда Вельш шёл дальше.
Так он набрал десять.
Скорев смотрел на них, когда они встали у стены. Одного за другим.
Первый — сухой, жилистый, лет сорока, с седой щетиной, с глазами, которые смотрели не на Скорева, а сквозь, — как смотрит сержант на новобранцев. Молчал. Вельш сказал — Арно. Был сержантом. Где — не сказал.
Второй — с рыжей бородой лопатой, с арбалетом за спиной, громкий, весёлый. Гизо. Сразу сказал, что попадает в кружку с сорока шагов. Скорев не спросил, в чью кружку.
Третий — с алебардой, широкий, медленный, говорил так, что половину слов Скорев не понимал: горец. Кунрат. Из Гохштайна. Где овцы и сыр.
Четвёртый — молодой, быстрый, с ножом за поясом и колодой карт за пазухой. Лойс. Улыбался всё время.
Пятый — толстый, добродушный, с копьём, с лицом, как каравай. Эгон. Сказал Бруно: я тебя помню, ты у Шенка был. Бруно сказал: и я тебя помню, ты мне два крейцера должен. Оба засмеялись.
Шестой — тихий, сутулый, в старой рясе, перешитой в кафтан. Рихвин. Был служкой в монастыре. Сбежал. Читает — по складам. Вельш сказал: пригодится. Скорев не спросил, для чего.
Седьмой — старый. Старше Вельша. С секирой. Глухой на левое ухо — когда Вельш заговорил с ним слева, он повернулся всем телом, как Скорев. Ситтих.
Восьмой — длинный, светлый, с луком. Не с арбалетом — с луком. Маасландец. Тидо. Говорил мало и с акцентом.
Девятый — с мечом, с красным носом, с запахом пива. Урбан. Вельш сказал: пьёт. В деле — трезвый. Скорев посмотрел на Урбана. Урбан посмотрел на Скорева. Сказал: в деле — трезвый. Скорев кивнул.
Десятый — мальчишка. Лет шестнадцати. Тонкий, с длинной шеей, с ножом, который ему был велик. Вольфрам. Скорев посмотрел на Вельша.
— Для числа, — сказал Вельш.
— Для числа, — повторил Скорев.
Вольфрам покраснел.
— Я дерусь, — сказал он.
— Все дерутся, — сказал Вельш. — Ты — учишься.
Десять.
Скорев встал.
— Четыре талера, — сказал он. — На две недели. Вперёд. Харчи — наши. Постой — наш, на Плотовом конце, у ратенцев. Пива — нет. — Он помолчал. — В деле — доля. По закону. Взятое в бою — взявшему. Деньги — общие. Четверть — старшему. Утайка — нож.
Они слушали. Арно — не слушал: смотрел сквозь. Гизо — улыбался. Кунрат — хмурился, видно, не понял половины. Лойс — тасовал карты.
— Кто старшой? — спросил Арно. Первые его слова.
— Я, — сказал Скорев.
Арно посмотрел на него — первый раз прямо. На рубец. На ухо. На руку без двух пальцев. На горжет.
— Тот, за кого тысяча? — спросил Арно.
В корчме стало тихо. Не во всей — у стены, где стояли десять.
— Тот, — сказал Скорев.
Арно подумал.
— Тогда пять, — сказал он. — Не четыре. За того, за кого тысяча, — пять.
Скорев посмотрел на Вельша. Вельш не сказал ничего. Лицо его не умело ничего показывать.
— Четыре, — сказал Скорев. — И кто дойдёт до Пасхи — ещё четыре. Сверху.
Арно подумал ещё.
— Справедливо, — сказал он.
Скорев отсчитал. Сорок талеров. Из своих — старых, полновесных. Не дальхаймских.
Дальхаймских он не трогал.
Вечером, на Плотовом конце, двенадцать мешков с возчицким узлом лежали в сарае у Нечая. Под полом. Нечай сам поднял доски — три, у дальней стены, — и под досками была яма, сухая, обложенная камнем. Для рыбы, сказал Нечай. Для солёной. Сейчас рыбы не было.
Мешки опустили в яму. Доски положили обратно. Сверху — сети.
Нечай стоял и смотрел, как кладут.
— Что там? — спросил он.
— Серебро.
— Серебро — тяжёлое, — сказал Нечай. — Если лёд пойдёт рано и вода встанет — сарай зальёт. Яму зальёт. Серебру всё равно, а мешкам — нет.
— Когда пойдёт?
— На Страстной, — сказал Нечай. — Я говорил. — Он помолчал. — До Страстной — пусть лежит.
Скорев постоял над досками.
Двенадцать мешков. Тысяча двести дальхаймских. Пришли в бочках. Возчицкий узел. Корвезе не дочитал строку. Корвезе рад избавиться — не от восьмой. От чего-то ещё.
От чего?
Он не знал. И это было хуже, чем знать.
Вельшевы десять сидели во дворе у огня. Свои — рядом. Скорев смотрел, как они знакомятся. Бруно и Эгон уже говорили о Шенке. Лойс уже раздал карты Дамиану и Йоргу — Йорг играл, шамкая и ругаясь. Гизо уже рассказывал Хансу, как он попадает в кружку с сорока шагов. Ханс слушал молча. Потом показал Гизо ложе. Двадцать пять зарубок и три чёрточки.
Гизо замолчал.
Рихвин сидел рядом с Ансельмом. Говорили о чём-то — тихо. Рихвин крестился часто, Ансельм — редко.
Ситтих сидел один. Спиной к стене. Глухим ухом к огню.
Тидо натягивал лук. Медленно, проверяя.
Урбан смотрел в сторону «Красного кабана». Тоскливо.
Вольфрам сидел рядом с Клаусом. Они были почти одного роста — Клаус чуть ниже. Вольфрам смотрел на Клаусову пращу. Клаус смотрел на Вольфрамов нож. Потом поменялись — посмотреть.
Арно сидел у огня и смотрел сквозь огонь. На Скорева.
Нечай вышел из избы. Посмотрел на двор. На двадцать пять человек вокруг его огня. На собаку.

