
Полная версия:
Виктор — Отставной Солдат. Часть IV. Чёрная марка
— Много вас, — сказал он.
— Двадцать пять, — сказал Скорев. — И собака.
— За неделю, — сказал Нечай, — ещё восемь талеров. С этих десяти.
Скорев отсчитал. Шесть талеров. Без сдачи.
— Без сдачи — восемь, — сказал Нечай. — Пять крейцеров с головы. Десять голов. Семь дней. — Он помолчал. — Я тоже считаю, Скорый.
Скорев посмотрел на него. Посчитал.
Триста пятьдесят крейцеров. Пять талеров и пятьдесят.
— Пять пятьдесят, — сказал Скорев. — Я дал шесть.
Нечай подумал. Долго.
— Правильно, — сказал он. — Дал шесть. — Он спрятал деньги. — Сдачи не будет.
И ушёл в избу.
Каспар сидел у огня рядом со Скоревым. Держал руку на поясе.
— Экселенц, — сказал он тихо. — Платят раньше срока только те, кому надо, чтобы ты взял.
— Знаю.
— Вы взяли.
— Взял, — сказал Скорев. — Не взял бы — было бы хуже. Мы бы не знали, что нам хотят дать. — Он смотрел в огонь. — Теперь знаем. Двенадцать мешков. Узнаем — что в них.
— Как?
Скорев помолчал.
— Йодок, — сказал он. — Мастер Йодок. Человек, который знает, из чего сделаны деньги. — Он посмотрел на Каспара. — Он у Мангольда?
— У Мангольда, — сказал Каспар. — В доме у моста. Я видел вчера — в задней комнате, печурка, плошки. Он не выходил.
— Завтра — нет, — сказал Скорев. — Послезавтра — тоже нет. Сначала — посмотрим, кто придёт за двенадцатью мешками. — Он помолчал. — Если за ними придут — значит, они дорогие.
Каспар подумал.
— Занятно, — сказал он.
Ночью лёд пел.
Скорев вышел на реку один — до ветра. Нет, не один: Пауль вышел следом, неслышно, и встал в десяти шагах. Скорев не прогнал его.
Он лёг на лёд. Ухом. Как говорил Нечай.
Холод ударил в щёку, в рубец, в ухо без верхнего края. Сначала — ничего. Только холод. Потом — далеко, глубоко, тонко — гудело. Как струна. Как гудит провод под ветром в той жизни, в степи, на подходе к блокпосту. Ровно, тонко, без перерыва.
Он лежал и слушал.
«Лёд пойдёт, когда пойдёт, — сказал Нечай. — И всё, что у моста, — возьмёт».
У моста стояли баржи. Вмёрзшие, с мачтами.
У моста стоял дом с часами, которые не идут.
У моста стояла башня с монетным двором.
Скорев встал. Отряхнул снег. Пошёл назад, к огню.
До Пасхи оставалось сорок пять дней.
Глава пятая. Пустой собор
Ансельм развязал мешок утром четырнадцатого, в сарае у Нечая, при свече.
Скорев не просил. Ансельм сделал это сам — встал до света, зажёг свечу, положил мешок на чистую рогожу на перевёрнутой лодке и развязал. Когда Скорев вошёл в сарай, Ансельм стоял над мешком на коленях и смотрел внутрь.
— Я хотел посмотреть, — сказал Ансельм, не оборачиваясь. — Пока он ещё — наш.
Скорев встал рядом.
В мешке, на бархате — тёмно-красном, вытертом, том самом, в который доктор Мольн одел кости в Штромберге, — лежало то, что лежало. Жёлтое. Старое. Лёгкое. Длинные кости — ног, рук. Рёбра — связкой, перевязанные шёлковой ниткой, Ансельм перевязал их в Штальберге, чтобы не терялись. Позвонки — в отдельной тряпице. И череп.
Маленький. Как у ребёнка, подумал Скорев ещё в Штромберге, — хотя это был не ребёнок: зубы стёрты, швы на темени заросли. Маленький старик. Жёлтый, гладкий, с пятнами. Без нижней челюсти — челюсть лежала отдельно. Без носа.
Нос — проваленный. Не так, как у всех черепов: у всех черепов на месте носа дыра, и у этого тоже была дыра. Но у этого кость вокруг дыры была сломана. Давно. Сломана — и срослась криво, бугром, сдвинув всё влево. Удар. При жизни.
— Ему разбили лицо, — сказал Ансельм. — Когда он был жив. Видите — срослось. Он жил после этого. Долго.
— Вижу.
Ансельм коснулся пальцем бугра на кости. Осторожно, как трогают живую рану.
— Пономарь сказал, — сказал Ансельм. — В житии.
— Что — в житии?
— Я не знаю, что в житии, — сказал Ансельм. — Брат Зебальд не рассказывал про нос. Он рассказывал, что святого украли. — Он поднял глаза на Скорева. — Пономарь знает. Пономарь всегда знает такое.
Скорев смотрел на череп.
— Пойду спрошу, — сказал он.
Пономарь был в соборе. Подливал масло. Лампада перед пустой нишей горела ровно, и пономарь стоял под ней на лесенке, с медной ложкой на палке, и лил — медленно, по капле.
Скорев подождал, пока он слезет.
Положил на ладонь крейцер.
Пономарь посмотрел на крейцер. Узнал Скорева — вчерашний паломник с пеплом на рубце.
— Опять ты, — сказал пономарь. И взял крейцер.
— Житие, — сказал Скорев. — Святого Ремигия. Есть?
— Есть, — сказал пономарь. — Книга — в ризнице. Читать тебе не дадут. — Он помолчал. — А картинки — смотри. Даром.
Он повёл Скорева вдоль стены, за престол, в обход ниши.
За престолом, на стене, справа и слева от ниши, висели доски. Длинные, тёмные, в резных рамах. На досках — картинки. Красками, золотом, — потемневшими от свечей, от копоти, от трёхсот лет. Как в книге: одна за другой, по порядку.
Первая доска: молодой человек в белом стоит на коленях перед другим, в митре. Тот кладёт ему руку на голову.
— Постриг, — сказал пономарь.
Вторая: тот же, в белом, стоит на реке, на льду, и проповедует. Перед ним — люди в шкурах, с топорами.
— Язычники, — сказал пономарь. — С того берега. Тогда там жили язычники.
Третья: язычники бьют его. Один — дубиной. Святой стоит. Лицо у него — в крови. Кровь нарисована красным, ярко, ещё не потемнела, как всё остальное, — видно, подновляли.
— Вот, — сказал пономарь. — Видишь? Ударили его. Дубиной. В лицо. Нос сломали. — Он перекрестился. — А он стоял. И благословлял их.
Скорев смотрел на картинку.
Святой стоял на льду, в белом, с разбитым лицом, и поднимал руку. Нос у него на картинке был нарисован криво, набок. Влево.
— И что потом? — спросил Скорев.
— Потом они крестились, — сказал пономарь. — Все. Весь тот берег. — Он показал на четвёртую доску: люди в шкурах, стоя в реке, по пояс, принимают крещение. — Ремигий их крестил. Сам. В Зальце. Потом стал епископом здесь. Потом умер. Старый. С кривым носом.
— С кривым носом, — повторил Скорев.
— С кривым, — сказал пономарь. — Влево. Так в житии написано: и сросся нос его к шуйце, и было то знамение, что Господь помнит раны рабов своих. — Пономарь помолчал. — Я житие наизусть знаю. Я его сорок лет слушаю. Каждый год на его день читают.
Скорев смотрел на пятую доску. Старик в митре лежит на ложе, вокруг монахи со свечами. Нос у старика — кривой. Влево.
К шуйце. К левой руке.
— Спасибо, — сказал Скорев.
Пономарь посмотрел на него. Долго. С лесенкой на плече.
— Ты зачем спрашиваешь? — сказал он.
— Хотел знать.
— Паломники не спрашивают про нос, — сказал пономарь. — Паломники спрашивают, помогает ли от лихоманки. Помогает. Если веруешь. — Он помолчал. — А ты спрашиваешь про нос. Ты — не паломник.
Скорев положил ему на ладонь ещё крейцер.
— Я паломник, — сказал он.
Пономарь посмотрел на второй крейцер. Взял.
— Паломник, — согласился он.
Ансельм сидел в сарае над черепом. Свеча догорела наполовину. Он не двигался.
Скорев рассказал.
Ансельм слушал. Не перебивал. Когда Скорев сказал «к шуйце», Ансельм закрыл глаза.
— Влево, — сказал он. — На кости — влево.
— Влево.
— Это он, — сказал Ансельм.
Каспар стоял у двери сарая. Каспар пришёл, не спросив, — с Паулем, как ему велели: никуда один. Слушал.
— Экселенц, — сказал Каспар. — Нос — это не бумага. Носов кривых — много.
— Много, — согласился Скорев.
— Но кривой влево, разбитый при жизни, у маленького старика, который лежал в серебряной раке в Штромберге триста лет, куда его привезли из Аренсберга, где в житии нос — к шуйце, — сказал Каспар, — это уже не нос. Это — бумага. — Он помолчал. — Занятно.
Ансельм открыл глаза.
— Это не бумага, брат Каспар, — сказал он. — Это — он.
Он завязал мешок. Медленно. Как завязывают саван.
Канцелярия архиепископа была не в Меллингенском дворе. Внизу, у Соборной площади, в каменном доме при соборе, — длинном, двухэтажном, с узкими окнами, с гербом над дверью: красное, белый крест, гончая. У двери — двое в красном с белым, с алебардами.
Скорев пришёл туда с Ансельмом и Каспаром. Без костей.
— Святой Ремигий, — сказал он стражнику. — К канцлеру.
Стражник посмотрел на него. Не понял. Позвал другого. Другой — понял. Ушёл внутрь. Вернулся через долгое время.
— Приор примет, — сказал он. — Одного. Монах — пусть ждёт. Писарь — пусть ждёт.
— Монах — со мной, — сказал Скорев. — Монах — свидетель. Он нёс святого из Штромберга. Сорок дней.
Стражник ушёл опять. Вернулся.
— С монахом, — сказал он.
Каспар остался у двери. Пауль — тоже. Пауль встал в нише у стены, напротив двери, и Скорев, оглянувшись — всем телом — уже его не увидел.
Приор Гуго сидел в комнате на втором этаже. Маленькой, тёплой, заставленной: книги, свитки, ящики с бумагами, сундук, конторка. На конторке — грифельная доска и грифель. Приор писал на доске, когда Скорев вошёл, — что-то считал, — и не сразу поднял голову.
Круглый. Маленький, толстенький, в белом с чёрным — доминиканец? Нет, другой орден, Скорев не знал какой, — с тонзурой, с круглым лицом, с круглыми глазами. Как Каспар, подумал Скорев. Только у Каспара глаза — испуганные, а у приора — внимательные.
Приор стёр рукавом с доски то, что считал. Положил грифель.
— Святой Ремигий, — сказал он. Тихо. Голос у него был мягкий, как у Фёрстера, но без бархата. — Мне сказали — вы так сказали стражнику.
— Так.
— Садитесь.
Скорев сел. Ансельм остался стоять.
Приор посмотрел на Ансельма. На рясу. На тонзуру — отросшую. На руки.
Потом — на Скорева.
— Вы — Виктор Скореф, — сказал приор. — Именующий себя так по праву. Так консистория Штальберга решила на Сретение.
— Так.
— Я знаю, — сказал приор. — У меня есть бумаги. — Он не встал. Протянул руку к сундуку, открыл, не глядя, достал два листа. — Два письма. Из Штальберга. Оба — от его преосвященства епископа Иоганна Морица. Оба — за последнюю неделю.
Он положил первый лист на конторку.
— В первом, — сказал приор, — его преосвященство пишет его высокопреосвященству архиепископу. Что некий Виктор Скореф, известный консистории, вывез из чумного Штромберга святые мощи без дозволения курфюрста и капитула. И бежал. Его преосвященство просит взять названного Скорефа под стражу, если он объявится в Аренсберге, и вернуть мощи в Штальберг.
Скорев молчал.
Приор положил второй лист.
— Во втором, — сказал он, — его преосвященство пишет его высокопреосвященству, что казначей его, каноник Эгидий Ранфт, умерший от удара, оказался вором. Что казначей продал раку святого Ремигия ландфогту Дальхайма, дал ключ от собора в Штромберге и епископскую подорожную по реке. И что его преосвященство о том не ведал. — Приор помолчал. — Не ведал, — повторил он. — Так и написано. Своей рукой.
Тишина.
— Это хорошее письмо, — сказал приор. — Честное. Его преосвященство пишет его высокопреосвященству всю правду. Пока её не написал кто-нибудь другой. — Он посмотрел на Скорева круглыми внимательными глазами. — Как вы думаете, господин Скореф, кто мог бы написать его высокопреосвященству эту правду, если бы его преосвященство не написал сам?
Скорев молчал.
— Например, — сказал приор, — штатгальтер. Или — человек, у которого есть показания сержанта с заставы под Штромбергом, под перстнем ротмистра фон Кёница. — Он помолчал. — Или человек, у которого есть обломок раки.
Скорев не шевельнулся.
— Его преосвященство не ведал, — сказал приор. Мягко. — Епископ, который не ведает, что делает его казначей, — это епископ, которому нужен коадъютор. Помощник. С правом наследования. — Он сложил листы. — Его высокопреосвященство об этом думает. Давно. Его высокопреосвященство давно думает о Штальберге.
Он убрал листы в сундук.
— Это я вам сказал, — сказал приор, — чтобы вы понимали, где стоите. Вы стоите не между епископом и архиепископом. Вы стоите у архиепископа в руке. В правой. — Он помолчал. — А что в левой — посмотрим.
Ансельм за спиной Скорева тихо вздохнул.
— Святой, — сказал Скорев.
— Святой, — согласился приор. — Где он?
— У меня.
— Я понимаю, что у вас. Где у вас?
— В надёжном месте.
Приор улыбнулся. Первый раз.
— Вы держите святого в заложниках, — сказал он. — Так сказал о вас епископ Штальбергский. Я читал. — Он помолчал. — Это хорошо. Это — правильно. Святой, которого держат в заложниках, — дороже святого, которого принесли сразу.
Он взял грифель. Повертел в пальцах.
— Его высокопреосвященство захочет знать, что это он, — сказал приор. — Ремигий. Наш. Не какой-нибудь мученик из штромбергского оссуария. Мало ли костей в Штромберге. В Штромберге теперь костей — на весь мир.
— Нос, — сказал Скорев.
Приор поднял глаза.
— Нос, — повторил Скорев. — Сломан при жизни. Сросся криво. Влево. К шуйце.
Приор смотрел на него. Долго. Грифель в его пальцах перестал вертеться.
— Вы читали житие, — сказал он.
— Мне показали доски. В соборе. За престолом.
— Пономарь, — сказал приор. Не спросил.
— Пономарь.
Приор положил грифель.
— Брат, — сказал он Ансельму. — Вы видели кости?
— Видел, — сказал Ансельм.
— Нос?
— Сломан при жизни. Сросся. Влево.
— Вы лекарь?
— Лекарь, — сказал Ансельм. — При аббатстве.
Приор помолчал. Потом встал. Маленький, толстенький, круглый.
— Подождите здесь, — сказал он.
И вышел.
Его не было долго. Часы — нет, часов в комнате не было, — колокол собора ударил один раз, потом ещё, и приор всё не возвращался. Скорев сидел. Ансельм стоял.
— Господин Скореф, — сказал Ансельм тихо. — Он сказал — в правой руке.
— Сказал.
— А что в левой?
— Не знаю, — сказал Скорев. — Посмотрим.
Приор вернулся не один.
За ним вошёл человек — молодой, высокий, тонкий, смуглый, в фиолетовом. Фиолетовая сутана, фиолетовый пояс, фиолетовая шапочка. На груди — крест на цепи, золотой. Лицо — красивое, тонкое, как у Чезаре, только строже. Глаза — тёмные, быстрые.
Лигуртиец. Скорев понял сразу — по тому, как он вошёл. Как входят в комнату, где их ждут.
— Его преподобие брат Джулиано, — сказал приор. — Нунций его святейшества.
Скорев встал. Ансельм поклонился — низко, в пояс.
Нунций посмотрел на Скорева. На горжет. На рубец. На руку. Без интереса. Как смотрят на лошадь, которую не собираются покупать.
— Кости, — сказал нунций. По-немецки — с тем же певучим выговором, что Чезаре. — Приор говорит — у вас кости. Которые вы называете святым Ремигием.
— Называет житие, — сказал Скорев. — Не я.
Нунций чуть поднял брови.
— Житие — это книга, — сказал он. — Книга говорит, что у святого был кривой нос. У вас есть кости с кривым носом. — Он пожал плечами. — Это — кости с кривым носом.
— А что нужно, чтобы были — мощи?
Нунций посмотрел на него внимательнее.
— Признание, — сказал он. — Кости без признания — кости. Признание — это Рим. Святой престол. Конгрегация. Свидетели. Письма. Печати. — Он помолчал. — Канцелярия Рима — работает долго. И дорого.
— Сколько?
Нунций улыбнулся. Чуть-чуть.
— Вы — торговый человек, — сказал он.
— Отставной солдат.
— Отставные солдаты не спрашивают, сколько стоит Рим, — сказал нунций. — Отставные солдаты спрашивают, сколько стоит вино. — Он помолчал. — Пятьсот. Канцелярия Рима стоит пятьсот. Письма, печати, свидетели. Год. Может — два.
— А без Рима?
— Без Рима — кости, — сказал нунций. — Которые его высокопреосвященство может положить в нишу. И народ будет молиться. И будет говорить: наш святой вернулся. — Он пожал плечами. — Народу Рим не нужен. Народу нужно, чтобы лежал. Рим нужен тем, кто будет спорить.
— Кто будет спорить?
— Штальберг, — сказал нунций. — Штромберг. Курфюрст Оствальдский, в чьей земле Штромберг. Капитул штромбергский, если кто из него жив. — Он загибал тонкие пальцы. — Все, у кого украли. Все, кто украл. Все, кто хочет, чтобы святой лежал у них. — Он посмотрел на приора. — С Римом — спорить не будут. Без Рима — будут спорить сто лет.
Приор кивнул. Ничего не сказал.
— Пятьсот, — повторил нунций. — Платит тот, кому нужен святой. Не вы. Вы — продаёте. — Он повернулся к двери. — Я — пишу. Если будет кому писать.
Он вышел. Как вошёл — не прощаясь.
Приор посмотрел на дверь. Потом — на Скорева.
— Брат Джулиано молод, — сказал приор. — И честен. По-своему. Он говорит то, что стоит, — и сколько. — Он помолчал. — В Риме это ценят. Здесь — не всегда.
— А его высокопреосвященство?
Приор посмотрел на него.
— Его высокопреосвященство примет вас, — сказал он. — Сейчас. Он на псарне.
Псарня была за Меллингенским двором, на горе, у самой стены. Длинный низкий сарай, тёплый, вонючий, шумный. Внутри — собаки. Много. Скорев сначала услышал их — за сто шагов, лай, вой, визг, — потом почуял — псиной, кровью, сырым мясом, соломой, — потом увидел.
Гончие. Пятнистые, белые с рыжим, длинноухие, поджарые. Десятки. В загонах, на привязи, на соломе. Лаяли все разом, когда Скорев вошёл, — и замолчали все разом, когда в конце сарая кто-то сказал одно слово.
Скорев пошёл туда.
В конце сарая, у большого загона, на перевёрнутой бадье, сидел старик.
Длинный. Сухой. Старше всех стариков, которых Скорев видел в этом мире. Лицо — длинное, узкое, жёлтое, как пергамент, в морщинах, с горбатым носом — не сломанным, своим, родовым, — с седой бородкой клином. Глаза — светлые, холодные, хищные. Как у птицы.
Одет — в охотничье. Кожаная куртка, зелёная, потёртая. Кожаные штаны. Сапоги — высокие, в грязи и в соломе. На поясе — охотничий нож. Никакого креста. Никакой митры. Никакого кольца.
На коленях у старика лежала голова гончей. Старой — седой, с бельмом на глазу. Старик гладил её по голове длинной сухой рукой.
Приор остановился за три шага. Поклонился.
— Ваше высокопреосвященство, — сказал он. — Виктор Скореф. И брат Ансельм, мариенхофский.
Скорев встал на одно колено. Как вставал перед бароном. Перед епископом. Колено хрустнуло.
Архиепископ посмотрел на него. Птичьими глазами.
— Встань, — сказал он. Голос — сухой, высокий, ломкий. Старый. — Не люблю, когда стоят на коленях на псарне. Собаки думают, что ты — дичь.
Скорев встал.
Архиепископ гладил гончую.
— Ремигий, — сказал он.
— Да, ваше высокопреосвященство.
— Наш, — сказал архиепископ. — Триста лет. — Он помолчал. — Мой прадед искал его. Мой дед — искал. Мой отец послал в Штромберг посольство — с деньгами, с письмами, с угрозами. Штромбергцы сказали: какой Ремигий? У нас лежит Ремигий Штромбергский, свой, местный, сами родили, сами схоронили. — Он посмотрел на Скорева. — Триста лет они его называли своим. А теперь — мор. И нет больше Штромберга. И нет больше раки. И приходит отставной солдат с мешком.
— С мешком, — сказал Скорев.
— Приор говорит — нос, — сказал архиепископ. — Влево.
— Влево.
Архиепископ кивнул. Медленно.
— Мой дед говорил, — сказал он, — что если когда-нибудь найдут — узнают по носу. Он говорил — знамение. Господь помнит раны рабов своих. — Он помолчал. — Я в знамения не верю, солдат. Я верю в собак и в бумаги. Но нос — это хорошо. Нос — это то, что можно показать нунцию.
— Нунций сказал — пятьсот.
— Нунций всегда говорит — пятьсот, — сказал архиепископ. — Нунций молод. — Он почесал гончую за ухом. — Ты знаешь, что тебя ищет епископ Штальбергский? Что он пишет — вор святыни? Что он пишет — взять под стражу?
— Знаю.
— И ты пришёл ко мне. Сам.
— Пришёл.
— Почему?
Скорев подумал.
— Потому что нельзя украсть то, что вернулось домой, — сказал он.
Архиепископ перестал гладить собаку.
Посмотрел на Скорева. Долго. Птичьими глазами. Потом — на приора. Приор стоял, не шевелясь, сложив руки на животе.
— Повтори, — сказал архиепископ.
— Нельзя украсть то, что вернулось домой.
Архиепископ засмеялся.
Сухо, коротко, как кашляют. Гончая на его коленях подняла голову, посмотрела на хозяина бельмом.
— Приор, — сказал архиепископ. — Запиши. Это — я скажу епископу Штальбергскому. Нельзя украсть то, что вернулось домой. — Он посмотрел на Скорева. — Он будет злиться. Он будет писать в Рим. А Рим скажет: его высокопреосвященство прав. Потому что Ремигий — наш. Потому что его украли у нас. Потому что вор — Штромберг. А Штальберг — Штальберг не уследил за своим казначеем, который продал чужое серебро с чужого святого. — Он помолчал. — Кражи не было, солдат. Кража была триста лет назад. А сейчас — вернулось.
Он опять стал гладить собаку.
— Две тысячи, — сказал архиепископ. — И грамота. Моя. На проход моими землями. И на то, что ты — не вор. Что ты — вернул.
Скорев молчал. Считал.
Две тысячи. Епископ Штальберга обещал четыреста и не заплатил. Две тысячи — это вексель Корвезе. Это — двадцать пять человек на год.
— Когда? — сказал он.
— На Пасху, — сказал архиепископ.
Скорев молчал.
— На Пасху, — повторил архиепископ. — Не сейчас. Не в среду. Не в Пепельную. — Он поднял сухой палец. — Святой возвращается домой на Пасху. В собор. При народе. Утром, когда звонят. Я сам понесу его к нише. Весь город увидит. Весь Нордмарк услышит. Весь Оствальд. — Он опустил палец. — Святой, который возвращается в среду, — это кости. Святой, который возвращается на Пасху, — это чудо.
— Чудес не бывает, — сказал Скорев.
Архиепископ посмотрел на него.
— Не бывает, — согласился он. — Бывает Пасха. — Он помолчал. — До Пасхи — держи его у себя. В надёжном месте. Как держал. Ты хорошо держишь — приор говорит.
Приор поклонился.
— И ещё, — сказал архиепископ. — До Пасхи ты — в моём городе. На левом берегу — мой суд. Мои приставы. Мои ворота. — Он помолчал. — Епископ Штальбергский пишет: взять под стражу. Я ему отвечу: не нашли. Мало ли в Аренсберге отставных солдат с рубцами. — Он посмотрел на Скорева. — Мой суд тебя не тронет. До Пасхи.
— А правый берег?
Архиепископ перестал гладить собаку.
— Правый берег — не мой, — сказал он. — Правый берег — штатгальтера. — Он помолчал. — Ты к нему пойдёшь?
— Он желает видеть.
— Он желает, — повторил архиепископ. И усмехнулся. Сухо. — Штатгальтер всегда желает. Император далеко, а штатгальтер — близко, и желает за императора. — Он посмотрел на приора. — Приор. Сколько раз он желал в этом году?
— Восемь, ваше высокопреосвященство, — сказал приор.
— Восемь, — сказал архиепископ. — И каждый раз — что-то моё. — Он посмотрел на Скорева. — Иди к нему. Он хороший человек. Честный. Он тебе скажет, сколько ты стоишь. И сколько он заплатит. — Архиепископ помолчал. — Это — разные числа. Помни.
— Помню.
Архиепископ махнул рукой — длинной, сухой.
— Иди, солдат. — Он посмотрел на гончую. — Приор, проводи.
Скорев поклонился. Повернулся.
— Солдат, — сказал архиепископ ему в спину.
Скорев обернулся. Всем телом.
— У тебя шея не поворачивается, — сказал архиепископ.
— Не поворачивается.
— У моего лучшего кобеля так было, — сказал архиепископ. — Медведь задел. Он с тех пор оборачивался всем телом. И брал зверя лучше всех. — Он помолчал. — Потому что когда оборачиваешься всем телом — видишь всё. А не только то, куда смотрел.

