
Полная версия:
Виктор — Отставной Солдат (Часть III) Святое серебро
Скорев посмотрел на сундук. Сундук стоял на телеге, под рогожей, с мешком овса под ней. Никто из семерых до него не дошёл.
В сундуке было восемьдесят талеров общих и семь свёртков по пять — тридцать пять новеньких, под свинцовой пломбой. И ни одной книги.
«Сто, — подумал он. — В Кроненфельде за них давали сто, потом двести, потом Мерк сказал — триста. А мостовские возчики в кабаке у кузни за ночь сговорились отдать их за сто. Дешевеют, когда едут на юг».
Он отпустил мостовского. Тиль вывел его за ворота и дал пинка. Мостовской побежал по улице, придерживая руку, и не оглянулся.
Хозяин пришёл, когда всё кончилось. Пришёл с фонарём, бледный, в одном переднике поверх рубахи, и встал в передних воротах, и посмотрел. Пятеро на полу. Шестой — Хенне — за задними воротами, в снегу.
— Господи, — сказал хозяин. — Господи Иисусе. В Рождество.
— Сарай я тебе оплачу, — сказал Скорев. — Как договаривались. Мёртвых убери к утру, им тут лежать незачем. Если кто спросит — разбойники пришли грабить проезжих. Это правда.
— А кто… кто будет хоронить?
— Мытня. Они за этим здесь стоят. — Скорев достал ещё полталера. — Это — на попа. Чтобы отпел. Рождество всё-таки.
Хозяин взял.
Ночь прошла без сна. Скорев сидел на ящике у яслей, держал руку на бедре и смотрел на ворота. Под утро он задремал — и проснулся оттого, что собака лает.
Собака была не их. Их собака не лаяла никогда.
Лаяли собаки по всему селу — одна, другая, третья. И сквозь лай — топот. Много коней.
Скорев встал.
В передних воротах стоял Бернт.
— Красные, — сказал Бернт. — Те, что в мытне. Двенадцать. И офицер на сером.
Скорев вышел во двор.
Утро было серое, тихое, снег перестал. Во дворе корчмы стояли кони — гнедые, рыжие, под красными попонами, — и на конях сидели люди в красных плащах поверх кольчуг, с копьями. Лица у них были помятые, с похмелья, но копья держали ровно. Впереди, на сером, — офицер. Молодой, лет тридцати, без бороды, с тяжёлым подбородком и маленькими светлыми глазами, близко посаженными. На груди у него, поверх плаща, — бляха. Ключ.
Офицер смотрел на Скорева. Потом — на Клеща, который вышел следом на костыле. Потом — на телегу, которую Пауль выкатил из сарая. Потом — на сани, которые хозяин с работником тащили к воротам, и на то, что лежало в санях.
— Это что? — спросил офицер.
— Разбойники, — сказал Скорев. — Ночью приходили.
— Сколько?
— Семеро. Шестеро здесь. Один ушёл.
Офицер посмотрел на сани. Пересчитал — Скорев видел, как он считает, шевеля губами.
— Шестеро, — сказал он. — Ваша работа?
— Наша.
— Чем?
— Чем было.
Офицер помолчал. Потом полез за пазуху и достал бумагу. Сложенную вчетверо, с красным воском на шнуре. Развернул. Посмотрел на неё — не читая, а сверяясь, как сверяются с приметами.
— Одноногий, — сказал он. — Есть. Бородатый, шрам через лицо, пальцы… про пальцы не написано. Телега. Человек связанный.
Он поднял глаза.
— Капитан стражи его преосвященства Либорий Кранц, — сказал он. — Стою при мытне на святки. — Он помолчал и прочёл, медленно, по слогам, как читают солдаты, которых учили грамоте поздно: — «Арестант Виктор Скореф, именующий себя так».
Скорев молчал.
Он слышал эти слова. Он слышал их в подвале Фогтея, в ночь на Рождество, когда их читал другой капитан, при свете фонаря, из другой бумаги. Он слышал их раньше, чем их прочёл тот капитан. Он слышал, как Каспар их составлял — вслух, шёпотом, перебирая слова, как перебирают монеты: «именующего себя так» — это, экселенц, у них так пишут, амтман сам так пишет, я в повестке видел.
— Это я, — сказал Скорев.
— Вчера к вечеру, — сказал Кранц, — через мост прискакал гонец. Фогтея. Из Кроненфельда, от господина ландфогта Дальхаймского. Письмо к консистории его преосвященства. И список с приказа.
Он развернул второй лист. Этот был без воска — список.
— «Приказ господина амтмана, — прочёл он, — капитану Хагедорну: арестанта Виктора Скорефа, именующего себя так, доставить под стражей в Штальберг, в консисторию его преосвященства… Довести до межи под стражей Фогтея, а за межой сдать людям епископа». — Он поднял глаза. — А при письме — слово господина ландфогта, своей рукой: приказ подлинный. Арестант до межи доведён. За межой от передачи уклонился. Его светлость просит консисторию принять арестанта по приказу. Со всем, что при нём. — Кранц сверился. — «И с теми, кто при нём, ибо и они могут быть спрошены».
Каспар стоял за Скоревым. Скорев не мог повернуть шею, но он знал, какое у Каспара сейчас лицо. Он сам чувствовал у себя это лицо.
«Подлинный, — подумал он. — Ландфогт сказал: подлинный».
Погоня кричала у моста: подложная бумага. Двенадцать человек кричали. Хагедорн слышал. Сторож слышал. А ландфогт вечером сел и написал своей рукой: подлинный.
Ландфогт не пишет своей рукой. Так говорили в Кроненфельде.
Значит, это было очень нужно.
Он смотрел на красный воск на бумаге Кранца и думал, — быстро, холодно, — зачем.
Подложный приказ выпустил его из подвала. Подложный приказ довёл его до межи. За межой подложный приказ должен был кончиться — бумага, она и есть бумага: довёл — и всё. Но если хозяин подписи говорит, что подпись его, — бумага не кончается. Бумага идёт дальше. «Доставить в консисторию». «Со всем, что при нём». «И с теми, кто при нём».
Каспар писал эти слова, чтобы их вывели. А ландфогт взял эти слова и сделал так, что их привели.
Привели — куда ему было надо. В консисторию. Со всем, что при них.
«Он не стал рвать бумагу, — подумал Скорев. — Он её подписал. Подпись, сказал Хагедорн, есть подпись. Хагедорн знал, что говорил».
— Бумага, которой мы вышли, — сказал он вслух, сипло и негромко, — нас и привела.
— Что? — сказал Кранц.
— Ничего. Я спрашиваю: в цепях повезёшь?
Кранц посмотрел на него. На руку. На шов. На горжет с вмятиной. На волчью шкуру.
— Про цепи не сказано, — сказал он. — Сказано: принять. Принять — значит, вы едете со мной, я еду с вами. Оружие при вас — пока едем. В городе — сдадите, там своё. — Он помолчал. — Я, господин Скореф, не судья. Я при мытне стою. Мне велено — я везу. А что там с вами будет — это консистория. Я туда не хожу. Там без меня умных много.
— Честно, — сказал Скорев.
— А мне врать незачем. — Кранц убрал бумагу. — Сколько вас?
Скорев посчитал вслух, чтобы Кранц слышал, как он считает:
— Я. Одноногий. Писарь. Пятеро моих. Связанный.
— Девять, — сказал Кранц. Он оглядел двор. — А мальчишки?
— Какие мальчишки?
— Хозяин сказал моему сержанту: с вами были мальчишки. Трое. И собака.
Скорев посмотрел на хозяина. Хозяин стоял у саней и смотрел в снег.
— Были, — сказал Скорев. — Ушли. Сироты, прибились по дороге. Ушли ночью, когда тут резали, — испугались. Я бы тоже ушёл.
Кранц подумал.
— В приказе про мальчишек не сказано, — сказал он наконец. — Сказано — с теми, кто при нём. А которые ушли — те не при нём.
Он сказал это без улыбки. Скорев посмотрел на его тяжёлый подбородок и маленькие глаза и подумал, что этот капитан, может быть, глупее Хагедорна, а может быть, и нет. Просто у этого не было дяди, который учил кого-то держать меч.
— Сундук, — сказал Кранц.
Пауль откинул рогожу. Кранц слез с серого, подошёл, открыл сундук. Посмотрел на серебро. На свёртки. Взял один свёрток, повертел, посмотрел на пломбу.
— Это что за знак?
— Амтмана Кроненфельдского, — сказал Скорев. — Жалованье. Его люди везли жалованье разбойникам, мы взяли.
Кранц положил свёрток назад, аккуратно, как взял.
— Записать, — сказал он через плечо своему сержанту, рыжему, широкому. — Сундук один, в нём серебро, считать будут в городе. Свёртков — семь, с пломбой. Кони — сколько коней?
— Четырнадцать, — сказал Скорев. — С мулом.
— Четырнадцать. Телега. Писарь связанный — один. — Кранц обернулся к Скореву. — Книги есть?
— Какие книги?
— В письме сказано: при арестанте бумаги. Тетради. — Кранц смотрел спокойно. — Велено принять.
— Бумаги — у писаря, — сказал Скорев.
Каспар вышел вперёд.
Он вышел, как выходил в суде в Гербштадте, наверное, — бочком, с поклоном, с ласковым лицом, — и расстегнул кожух, и достал из-за пазухи толстую пачку исписанных листов, перевязанную бечёвкой.
— Вот, господин капитан, — сказал он. — Всё, что есть. Извольте.
Кранц взял пачку. Повертел. Развязывать не стал.
— Я грамоте не учён, — сказал он. — Чтобы много. Записать: бумаги, пачка одна, взяты у писаря. — Он сунул пачку в седельную сумку. — В консистории разберут.
Каспар поклонился ещё раз.
Скорев знал, что в пачке. Списки. Те, что Каспар делал для себя — с мировой, с закладной, с людской тетради, с показаний, — его рукой, не кремповой. Слова без печатей. Копии без подлинников. Всё, что Каспар переписывал «для себя, мало ли».
Мало ли — пришло.
«Пусть читают, — подумал Скорев. — Пусть знают, что у меня есть. Чтобы искали подлинники. Пока ищут — разговаривают».
Кранц сел на серого.
— Ещё одно, — сказал он. — Скажу, раз уж вместе ехать. Утром мне возчик сказал — с моста. Сторож наш, мостовой, брат Тидеман. Нашли его. Под мостом. Под первым быком, где полынья. Во льду.
Он смотрел на Скорева.
Скорев смотрел на Кранца.
— Вчера ты ему за мост платил, — сказал Кранц. — Он вечером ко мне в мытню приходил — письмо принёс, которое гонец у него оставил. И хвастал. Мне хвастал, всем хвастал. Талер, говорит, дали за мостовщину. Новый. Говорит — я таких не видел. Говорит — сдачи, сказали, не надо.
Скорев молчал.
Он вспомнил, как сторож взял монету и поднял глаза. Тощий, старый, в монашеском плаще поверх тулупа. Это ж новый. Я таких не видел.
Я тоже не видел. До Кроненфельда.
— Пьяный был? — сказал Скорев.
— Тидеман? — Кранц покачал головой. — Тидеман не пил. Он мирянин при обители, обет давал. Он сорок лет на этом мосту. Сорок лет — и ни разу во льду не был.
Он тронул серого.
— Поехали, господин Скореф. Именующий себя так. До Штальберга полтора дня. Там умные — пусть они и думают.
Скорев сел на Хвата. Правой рукой. Левую положил на луку седла, в тряпке.
Сдачи не надо, сказал он вчера сторожу. Первый раз за сорок дней ему было не жалко денег.
Сторож взял его талер. А ночью кто-то взял сторожа.
Он ехал среди красных плащей по белой дороге на юг и думал о том, что монета, которую он отдал, чтобы пройти, — нашла себе дорогу сама. Как находят дорогу вода и кровь. Как бумага.
— Экселенц, — сказал Каспар тихо, подъехав на муле. — Это я «именующего себя» написал. Я. Своей рукой. То есть — его рукой. Вы помните?
— Помню.
— Я написал, чтобы похоже было. Чтобы как у них.
— Получилось, — сказал Скорев. — Похоже. Так похоже, что он подписал.
Каспар помолчал.
— Мне, экселенц, — сказал он, — за двенадцать лет при суде первый раз такое. Чтобы мою бумагу хозяин подписи сам признал. — Он подумал. — Это, если подумать, честь.
— Это, если подумать, петля, — сказал Скорев. — Только длинная. До Штальберга.
Каспар посмотрел на него круглыми светлыми глазами и ничего не ответил.
Впереди, на сером, ехал капитан Кранц и иногда оглядывался — пересчитывал, все ли тут. Девять. Четырнадцать коней. Телега. Сундук.
Мальчишек он не считал. Мальчишек в приказе не было.
Глава вторая. Именующий себя
Штальберг было видно за полдня.
Сначала — колокольню. Она стояла на краю неба, серая, тонкая, как гвоздь, вбитый в облако, и долго не росла: ехали, ехали, а она всё была с палец. Потом под колокольней появился холм. Потом на холме — стены. Потом под стенами — река, широкая, белая по краям и чёрная посредине, и над чёрным поднимался пар.
— Раума, — сказал Кранц, не оборачиваясь. — Не замерзает. Посредине — никогда. Течёт быстро.
Скорев смотрел.
Город сидел на холме, как наседка на яйцах: сверху — собор, тяжёлый, двубашенный, одна башня выше другой; вокруг собора — каменные дома под черепицей, тесно, плечом к плечу; от них вниз, к реке, сползали улицы, и чем ниже, тем дома были деревяннее и кривее, а у самой воды стояли уже не дома, а сараи, амбары, мостки, и у мостков в белом льду — плоты. Плоты были вмёрзшие, большие, из бревна в обхват, и на плотах стояли шалаши, и над шалашами шёл дым.
Стена обходила холм кругом. В стене — ворота. Кранц вёл к тем, что смотрели на север.
— Ильминские, — сказал он. — Отсюда дорога на Ильму. А те, — он показал рукой на восток, вниз, к реке, — Речные. А на той стороне — Мельничные, к Штромбергу. Только туда теперь никто не ездит.
— Почему?
— Мор, — сказал Кранц. — В Штромберге — мор. С осени.
Он сказал это так, как говорят про погоду.
У Ильминских ворот стояла стража — не красная, как у Кранца, а синяя, в кожаных шапках, с алебардами. Городская. Над воротами висел щит — не ключ, а что-то другое: башня, и над башней звезда. Город.
— Городские, — сказал Кранц. — Совет. Они ворота держат. Мы — собор. А мытня — река. — Он поморщился. — Тут, господин Скореф, три хозяина на одну гору. Привыкнете.
Синие посмотрели на красных. Красные — на синих. Синий старшой сказал: пошлина. Кранц сказал: епископское. Синий сказал: епископское — у собора, а тут ворота города. Кранц сказал: арестант консистории. Синий посмотрел на Скорева, на руку, на волчью шкуру, на Клеща, на телегу — и взял с каждого конного по два крейцера, с телеги четыре, а с арестанта — ничего, потому что арестант не платит. Скорев посчитал: тридцать два крейцера. Половина талера за то, чтобы его привезли под стражей туда, куда он и так ехал.
«Вчетверо, — подумал он. — Тут всё вчетверо. И сажают вчетверо дороже».
Они поднимались по улице вверх, к собору.
Улица была мощёная — булыжником, круглым, скользким, — и по краям текла вода, тёплая, с паром: из домов выплёскивали. Пахло дымом, хлебом, конским навозом и ещё чем-то — сладким, тяжёлым. Скорев не сразу понял. Потом понял: ладан. Весь город пах ладаном, как пахнет одежда, если долго стоять в церкви.
На середине горы улица вышла на площадь. На площади стояли лавки, и в лавках продавали соль. Соль лежала в мешках, в бочках, в коробах, грудами, серая и белая, и над каждой грудой стоял человек с мерой. Над площадью висела вывеска — большая, на цепях: мера, такая же, как на печати кроненфельдской гильдии.
— Соляной рынок, — сказал Кранц. — Вся ваша соль — сюда. Отсюда — дальше. В Аренсберг, в Зеенталь, за горы.
— Не наша, — сказал Скорев.
— Кроненфельдская, — сказал Кранц. — Вы ж оттуда.
Скорев не стал объяснять.
За Соляным рынком улица разделилась. Одна шла вверх, к собору, другая — вбок, вдоль горы, и на этой второй дома были каменные, с узкими окнами, с железными решётками, с дубовыми дверями, окованными полосами. Над дверями висели не вывески, а доски, и на досках — не рисунки, а буквы. Перед одной дверью стоял человек в длинной шубе и считал на пальцах, шевеля губами, и, когда кони проходили мимо, он не поднял головы.
— Ломбардский ряд, — сказал Кранц. — Менялы. Тут вам не надо.
— Почему?
— Потому что у вас денег не хватит, чтобы туда войти, — сказал Кранц и в первый раз за три дня усмехнулся. Углом рта. Как Хагедорн.
Они поднялись к собору.
Наверху была другая стена — невысокая, старая, из серого камня, с воротами без створок. За воротами было тише. Улицы там были чище, дома — выше, и у каждого дома над дверью был крест или ключ. Люди ходили в чёрном.
— Соборная свобода, — сказал Кранц. — Тут — консистория. Тут городская стража не ходит. Сюда — только мы.
Собор был огромный. Скорев стоял под ним, задрав голову, сколько позволяла шея, и не видел верха. На портале — каменные люди в каменных складках, и у среднего, самого большого, в руке — ключи. Два ключа, связанные. Один — золотой, другой — серебряный, — то есть каменные оба, но один был выкрашен жёлтым, а другой белым, и краска облезла.
— Святой Пётр, — сказал Кранц. — Наш. Отсюда и ключ.
Из собора выходили люди. Много. У каждого в руках — кувшин, или кружка, или бутыль, а кто победнее — плошка. Выходили осторожно, держа посуду обеими руками, как несут воду в ладонях.
— Что это?
— Иоаннов день, — сказал Кранц. — Святой Иоанн, евангелист. Ему поднесли вино с ядом, а он перекрестил — и яд вышел змеёй. Сегодня святят вино. Кто выпьет — того весь год яд не возьмёт. И молния.
— И молния, — повторил Скорев.
— Вы не верите?
— Меня молния уже брала, — сказал Скорев. — Один раз. Мне хватило.
Кранц посмотрел на него, не понял, и ничего не сказал.
В дверях собора показались носилки.
Не носилки — кресло. Большое, с высокой спинкой, обитое красным, на двух шестах, и шесты несли четверо в белом. В кресле сидел старик. Грузный, в красном, в белой шапке, отороченной горностаем, с лицом широким и рыхлым, как непропечённый хлеб. Одна нога у него лежала на подушке, вытянутая, толстая, в бархатном сапоге без каблука. Он держал в руках серебряную чашу и пил из неё.
Люди на ступенях опустились на колени.
Кранц слез с коня и тоже опустился на колено, в снег. Красные — за ним. Скорев слез — медленно, одной рукой, — и встал на одно колено. Второе, левое, не гнулось как надо.
Старик в кресле допил и отдал чашу. Кто-то подал ему другую. Он не стал пить и отдал дальше — человеку в чёрном, который шёл рядом с креслом. Человек в чёрном отпил и передал следующему. Чаша пошла по рукам — вниз, по ступеням, от чёрного к чёрному.
— Его преосвященство, — сказал Кранц шёпотом, не поднимая головы. — Сам пьёт первый. Потом каноники. Потом — кто удостоится.
— А нога?
— Подагра. Третий год. Не ходит. Носят.
Кресло пронесли мимо — шагах в двадцати. Старик смотрел перед собой. Глаза у него были маленькие, светлые, умные, и когда кресло качнулось на ступени, они на мгновение скользнули по коленопреклонённой толпе, по красным плащам, по волчьей шкуре, — и ушли.
Он не остановился.
За собором, справа, стоял высокий дом с башенкой, и в башенке было окно, круглое, а в окне — что-то белое, с чёрными палочками. Пока Скорев смотрел, оттуда, изнутри, ударило: раз, два, три. Не колокол. Звонче, суше. Как молотком по наковальне, только тоньше.
— Часы, — сказал Кранц, вставая. — Его преосвященства. С маятником. Таких — на всю землю трое. Бьют сами. Его преосвященство по ним живёт. По ним и нам велено.
— Три, — сказал Скорев.
— Три после полудня. В консистории ждут.
Консистория была рядом — низкий длинный дом из тёмного камня, с маленькими окнами, со ступенями, стёртыми посередине. У двери стоял служка в чёрном. Служка посмотрел на Скорева, на руку, на шов — и ушёл внутрь. Вернулся.
— Арестанта, — сказал он. — И писаря.
— Одного писаря? — спросил Кранц.
— Двоих, — сказал служка. — Его — и того, связанного. Остальные пусть ждут.
Клещ остался во дворе, на кривом гнедом. Бернт, Тиль, Пауль, Флориан, Бенно — у телеги. Красные — вокруг. Скорев оглянулся — всем телом, как волк, — на свою половину людей. Половина его людей стояла на снегу в чужом дворе под чужими копьями. Другая половина была в лесу, с бумагами.
Он вошёл.
Внутри было тепло, сухо и пахло так, как пахнет в Каспаровой суме: бумагой, чернилами, пылью и свечным салом. Узкий коридор. Дверь. Ещё дверь. За ней — комната, низкая, с жаровней в углу, со столом под окном. На столе — книги, стопки бумаг, песочные часы, чернильница из рога. За столом — человек.
Человек писал.
Он писал и не поднял головы, когда они вошли. Скорев стоял, Каспар стоял рядом, Штиль стоял сзади, со связанными руками, — а человек писал. Перо скрипело ровно, без остановок, как скрипит ворот у колодца. Потом он дописал строку, присыпал песком, сдул песок, положил перо — и только тогда поднял глаза.
Ему было лет пятьдесят. Сухой, длинный, в чёрной сутане с меховым воротом — мех был старый, вытертый, в одном месте проплешина. Лицо узкое, бритое, серое, как бумага, которую долго держали у окна. Глаза серые, внимательные, без выражения. Руки длинные, белые, и на правой, на безымянном пальце — перстень. Серебряный, тёмный, большой, с печатью. На печати — виноградная гроздь. Кисть винограда.
«На безымянном, — подумал Скорев. — У меня теперь не на чем».
— Каноник Эгидий Ранфт, — сказал человек. Голос у него был тихий, ровный, и он не повышал его ни разу за весь разговор. — Официал консистории его преосвященства. И казначей. Садитесь.
Скорев сел. На скамью, напротив. Каспар остался стоять.
Ранфт взял со стола лист. Скорев узнал: список с приказа, тот, что был у Кранца.
— «Арестанта Виктора Скорефа, именующего себя так», — прочёл Ранфт. Без выражения, как читают опись. — «…доставить под стражей в Штальберг, в консисторию его преосвященства, по запросу консистории о христианах, державшихся в неволе в земле Вельде…» — Он поднял глаза. — Консистория такого запроса не посылала.
Скорев молчал.
— Не посылала, — повторил Ранфт. — Я бы знал. Все запросы консистории пишу я. — Он положил лист. — Но дело о христианах, державшихся в неволе в земле Вельде, у меня есть. С Николина дня. Его прислал аббат Мариенхофский. Шестьдесят листов показаний, рукой монаха Ансельма, крест и два свидетеля из братии. Хорошее дело. Чистое. — Он помолчал. — Значит, кто-то в Кроненфельде знал, что у меня есть это дело. И написал в приказе, что я прошу. Чтобы было похоже.
Он посмотрел на Каспара. Не долго — один раз. И снова на Скорева.
— А господин ландфогт написал своей рукой, что приказ подлинный. — Ранфт развёл белыми руками. — Значит, подлинный. Консистория не спорит с господами о том, что господа писали. Консистория принимает арестанта. Со всем, что при нём, и с теми, кто при нём.
Он взял со стола пачку. Ту самую, перевязанную бечёвкой, — Каспарову. Бечёвка была развязана и завязана заново, другим узлом.
— Это при вас нашли. — Он положил ладонь на пачку. — Я прочёл. Ночью — капитан прислал гонца вперёд, с сумкой. Списки. Список мировой. Список закладной. Список с людской тетради. Список с показаний аптекаря Барди, ныне покойного. Список со слов управляющего Кремпа, ныне покойного. Список со слов вот этого человека. — Он кивнул на Штиля. — Всё — одной рукой. Хорошей рукой. — Он посмотрел на Каспара снова. — Вашей?
— Моей, ваше преподобие, — сказал Каспар и поклонился.
— Хорошая рука.
— Своя, ваше преподобие.
— У писарей своих рук не бывает, — сказал Ранфт. — У писарей бывают руки тех, кто им платит. — Он снова повернулся к Скореву. — Списки — это слова. Слова я читаю каждый день, по сорок листов. Мне нужны не слова. Мне нужны подлинники. Тетради. Ведомость. Печать. Где они?
— Не при мне, — сказал Скорев.
— Капитан обыскал телегу. Сундук. Людей. — Ранфт не спрашивал, он перечислял. — Подлинников не нашёл.
— Не нашёл, — согласился Скорев.
— Где они?
— Там, где их не найдут ни ваши люди, ни ландфогтовы.
Ранфт посмотрел на него. Долго. Песок в часах на столе тёк тонкой струйкой. Скорев смотрел на песок. Песок был серый, мелкий, речной.
— Вы арестант, — сказал Ранфт тихо. — Вы понимаете, что это значит?
— Понимаю. Это значит, что меня привезли. А могли бы — не привезти. Могли бы — найти у моста во льду. Как вашего сторожа.
Ранфт не шевельнулся. Только пальцы правой руки — длинные, белые — легли на стол плашмя. Перстень с кистью винограда стукнул о дерево.
— Сторож, — сказал он.
— Брат Тидеман. Сорок лет на мосту. Не пил.
— Вы ему платили за мост.
— Платил.
— Капитан говорит — новым талером.

