
Полная версия:
Виктор-Мартен-Мансур. Часть IV. Договор
И шесть тысяч завтра утром, ровно, без десятой части. Это была не плата. Это был выход, нарисованный на стене. Человек, который возьмёт их и уйдёт, уйдёт один, с золотом, из города, где у Хакима каждая пристань, в море, где у Хакима каждый меняла.
Хаким вышел на галерею проводить меня. Он стоял между столбами, грузный, светлый, с чашкой в руке, как стоял на корме корабля с синей кормой, когда проходил мимо нашей лодки в Сурате.
— Мансур, — сказал он.
Я обернулся.
— Ещё одно. Бесплатно. В договор не входит. — Он отпил из чашки. — С хаджарским караваном на прошлой неделе пришли двое. Спрашивают у менял и у носильщиков про хромого со светлыми глазами, который служил Джафару. Говорят, у них дело от эмира.
Он помолчал. Внизу в гавани плеснула вода.
— Тебя ищут люди эмира, — сказал Хаким. — В Азмаре тебя защищаю только я.
Глава 4. Старые лица
Утром я отжимался на крыше. Шестьдесят, в три подхода. Потом приседал с камнем от разобранного очага, килограммов на пятнадцать, и подтягивался на жерди навеса, пока не задрожали руки. Девять раз. В Сурате было одиннадцать. Пять недель на корабле сняли с меня два подтягивания и добавили пять отжиманий. Тело считало по-своему, но честно.
Внизу, в переулке, медники уже стучали. Над стеной вставало солнце, и через час крыша станет сковородой. Я спустился, умылся у колодца и пошёл на сук за яйцами.
Яйца в Азмаре продавала старуха у восточного входа, из корзины, прикрытой мокрой тряпкой. Медяк за два. Я взял восемь. Четыре съел тут же, сырыми, с солью, под её неодобрительным взглядом. Четыре унёс.
Я не торопился. Мне нужно было посмотреть, кто в этом городе остался от прежней жизни. Не из сентиментальности. Люди — это тоже инвентарь. Перед тем как подписывать договор с Хакимом, надо было знать, что у меня есть, кроме денег в ямах.
* * *
Насир жил там же, в проулке красильщиков. Здесь воняло квасцами и мочой, а с верёвок над головой капала синяя и жёлтая вода. Дверь его каморки была открыта. Внутри сидели трое мальчишек на циновке и хором повторяли слова. Насир сидел перед ними на вытертой подушке, с палкой на коленях.
Оба глаза у него теперь были белыми.
Я остановился на пороге. Мальчишки замолчали и уставились на меня. Насир не повернул головы.
— Хромой, — сказал он. — Левая нога. Тяжелее, чем тогда. — Он пожевал губами. — И медленнее. Богатые ходят медленнее. Им некуда спешить, за них спешат другие.
— Мир тебе, учитель.
— Учитель. — Насир фыркнул. — Мансур. Мне сказали, тебя убили.
— Мне тоже говорили.
— Пошли вон, — сказал Насир мальчишкам, не повышая голоса. — Завтра. И чтоб знали всё, что сегодня не доучили.
Мальчишки вылетели в проулок. Я сел на их место, на тёплую циновку. В каморке пахло, как раньше: чернилами, пылью и старостью. Свитков стало больше. Читать их было уже некому.
— Ты пришёл не учиться, — сказал Насир.
— Нет.
— Тогда зачем? Старики интересны только тем, кто хочет что-то узнать.
— Я хочу знать, что говорит город.
Насир засмеялся. Смех был сухой, как кашель.
— Город говорит много. Я слушаю. Мне больше нечего делать. — Он повернул лицо ко мне, белыми глазами чуть мимо. — Город говорит, что Мансур вернулся с моря богатым. Что он снял дом у Юнуса за два динара. Что вчера вечером его звали к Хакиму. Что от Хакима он ушёл, когда в мечети уже кончили вечернюю молитву, значит, говорили долго. — Насир пожевал губами. — Город говорит, что двоюродные Джафара ходили к поверенному у большой мечети. Что поверенный взял с них пять динаров вперёд. Откуда у Мунира пять динаров, город не говорит. Город ещё не знает.
— А ты знаешь?
— Я знаю, что у Мунира нет и одного.
— Что ещё говорит город?
— Про Хакима город говорит мало, — сказал Насир. — Про Хакима говорить дорого. — Он помолчал. — У него сын, Амин. Красивый, как невеста, и пустой, как бурдюк в конце перехода. Так говорят. У него шурин Фуад, который держит мост и толстеет на нём. У шурина сын Рияд, который гоняет коня у пустынных ворот и бьёт плетью тех, кто не успел отойти. — Насир повернул голову к двери, будто прислушиваясь. — А десять лет назад был купец Карам. Строил свои корабли, три сразу, на верфи за южной стеной. Хотел возить перец сам, мимо Хакима. Верфь сгорела ночью. Сказали, смолу варили и котёл опрокинулся. Карам продал то, что осталось, Хакиму. За десятую часть. Теперь Карам торгует смолой. Хаким у него покупает.
— Котёл опрокинулся.
— Котлы в Азмаре опрокидываются, когда нужно, — сказал Насир. — Это тоже говорит город. Только тихо.
Я положил на циновку динар. Он звякнул. Насир не потянулся к нему, но лицо его чуть изменилось.
— Каждый месяц, — сказал я. — За то, что говорит город. И за то, чего он ещё не знает.
— Я научил тебя языку, — сказал Насир. — Чему ты научился сам — не знаю. И боюсь узнать.
Но динар взял. Нащупал пальцами, взвесил и спрятал за пояс.
* * *
Салих жил через три двери, в бывшем складе для квасцов.
Комната без окна, с белыми разводами на стенах от старой соли. Циновка, кувшин, сундук. На сундуке сидел Салих. Он стал ещё суше, если такое было возможно, — сухой, как вяленая рыба, с бородой, крашенной хной. Хна была свежей. Старик был беден, но бороду красил.
Он посмотрел на меня долго, тем же цепким взглядом, которым когда-то смотрел на меня в гавани. Не встал.
— Мансур, — сказал он.
— Салих.
— Ты пришёл посмотреть, что осталось.
— Да.
— Осталось это. — Он похлопал ладонью по сундуку. — Остальное взяли.
— Что в сундуке?
— Книги. — Салих помолчал. — Книги дома Джафара. Все. С первого года, как я пришёл к его отцу. Двоюродные хотели продать бумагу. Бумага дорогая, за неё дают на базаре по весу. Я сказал, что книги сгорели. Они поверили. Они не умеют читать, а то, чего не умеют, не ценят.
— И книга расчёта со мной?
— И она. — Салих посмотрел на меня. — Каждая строка. Твоя доля в обороте по каждому кругу. Отложенное серебро. Недоплаченное за два месяца. Выручка с моста, как считали при живом Джафаре. Под каждой строкой — его печать. Под каждой печатью — моя. Я проверял всё дважды. Ты помнишь.
— Помню.
Он встал, кряхтя, поднял крышку сундука и достал книгу в потёртой коже. Раскрыл на середине, не ища: знал, где. Я увидел свои цифры. Ровные строки, почерк Салиха, внизу каждой страницы — оттиск печати Джафара, тёмно-красный, и рядом — маленький оттиск Салиха. На последней странице — итог. Пятьсот четыре динара, золотом и жемчугом. Под итогом — печать Джафара и короткая чёрточка, которую он ставил своей рукой, когда уже не мог писать имени.
— Он поставил её за полгода до второго удара, — сказал Салих. — В уме. При мне и при писце кади. Писец жив.
— Мунир говорит, что ты обобрал умирающего. Он говорит это на базаре, у мечети, у колодца. — Салих скривил губы. — Он не знает, что книги целы.
— И не надо, чтобы знал. Пока.
Салих снова посмотрел на меня. Он не спросил, зачем. Он тридцать лет служил дому, где каждое слово было товаром.
— Мне нужен человек, который умеет считать и не берёт чужого, — сказал я. — Три динара в месяц.
— Я служил дому, — сказал Салих. — Ты — не дом.
— Пока нет.
Он долго молчал. Потом сказал:
— Сыновей Хаким взял на корабли. Обоих. Меня — нет. Сказал: старик. — Салих погладил крашеную бороду. — Три динара. За хранение книг. Служить я тебе не буду. Буду хранить.
— Этого достаточно.
Я отсчитал три динара на крышку сундука. Он не стал пересчитывать. Это было первое, что он сделал не так, как раньше.
* * *
Наила держала лавку в женском ряду, где мужчины ходят быстро и смотрят под ноги.
Лавка стала больше. Два прилавка, склад за занавесью, девочка-служанка, которая разворачивала ткани перед покупательницами. Сама Наила сидела в глубине, на подушке, со счётными палочками. Седина, которая раньше трогала только виски, теперь лежала широкими полосами. Тёмное платье, прямая спина, глаза, которые не опускались.
Она увидела меня и не удивилась.
— Мансур, — сказала она. — Мне говорили.
— Мир тебе, госпожа.
— Садись. — Она кивнула на подушку напротив, на расстоянии, какое прилично. — Ты пришёл за тканями?
— За льном. Две рубахи. Хороших, но таких, чтобы на улице не оборачивались.
— Такой лён дороже яркого, — сказала Наила. — Яркий продаётся сам. Неброский надо уметь шить.
Девочка принесла лён. Наила пощупала его сама, назвала цену. Я не торговался. Восемь дирхамов за рубаху, шестнадцать за две, это была честная цена.
— Ты вернулся не за льном, — сказала она, пока девочка заворачивала.
— Нет.
— Мунир ходил к поверенному. — Наила говорила тихо и ровно, глядя на свои палочки, а не на меня. — Жена Мунира на прошлой неделе взяла у меня шёлк на свадьбу дочери. Шёлк на сорок дирхамов. В долг. Сказала — до суда.
— До суда.
— До суда, — повторила Наила. — Люди, которые берут в долг до суда, знают, когда будет суд. И знают, что выиграют. — Она подняла на меня глаза. — Или им сказали, что выиграют.
— Кто сказал?
— Я торгую тканями, Мансур, — сказала Наила. — Я знаю, кто что покупает. Кто что говорит — пусть знают мужчины.
Она взяла мои шестнадцать дирхамов, пересчитала и положила в ящик.
— Приходи ещё, — сказала она. — Когда тебе понадобится не лён.
* * *
Дауда я нашёл на пристани Хакима.
Он таскал тюки с корабля на склад, в паре с другим грузчиком. Тюк с перцем весит килограммов шестьдесят. Дауд нёс его один, на плече, а напарник шёл рядом и придерживал. Он постарел. Рубец через бровь стал белым. Лицо, изрытое оспинами, загорело до черноты. Но спина была та же, широкая, и шёл он так же, как раньше, — тяжело и ровно, будто под ногами не доски, а камень.
Я подождал, пока он сбросит тюк у склада. Он выпрямился, вытер лицо рукавом и увидел меня.
Он ничего не сказал. В доме Джафара его считали немым. Он не был немым. Он просто не говорил с теми, с кем не о чем говорить. Со мной он говорил. Редко.
Дауд подошёл и остановился в шаге. Посмотрел на ногу, на лицо, на руки.
— Жив, — сказал он. Голос был глухой, как из колодца.
— Жив. Где брат?
Дауд опустил глаза.
— За проливом, — сказал он. — Из ямы продали. Когда Джафар умер. Долг никто не выкупил.
— Сколько у тебя?
— Тридцать один.
— Сколько просят?
— Семьдесят. — Он помолчал. — Было сорок. Потом узнали, что я коплю. Стало семьдесят.
Это было правильно с точки зрения работорговца. Когда покупатель известен, а товар один, цена растёт вместе с желанием покупателя. Я знал этот закон по прошлой жизни, только там продавали квартиры, а не братьев.
— Почему не поехал сам?
— Хаким не отпустит. Я у него три года. Уйду — назад не возьмёт. — Дауд пожал плечами, тяжело, как будто тюк ещё лежал на них. — И там убьют. Человек, который везёт за пролив тридцать один динар, туда доезжает. Обратно — нет.
— Как его зовут?
— Халиль.
— Сколько ему?
— Двадцать шесть. Был двадцать два.
С борта крикнули. У сходней стоял надсмотрщик Хакима — плотный, с палкой, в синей рубахе с весами в круге на груди. Он смотрел на Дауда, потом на меня. Смотрел дольше, чем нужно, чтобы позвать грузчика.
— Дауд! Тюки сами не ходят!
Дауд не обернулся. Надсмотрщик постоял, потом сунул палку под мышку и пошёл вдоль пристани к белому дому с весами над дверью. Не торопясь. Как идёт человек, которому есть что рассказать, но нет причин бежать.
В этом городе каждый разговор на пристани Хакима был разговором при Хакиме. Я это знал. Я и не прятался.
— Неси свои тридцать один вечером, — сказал я. — К колодцу медников. Дом Юнуса.
Дауд посмотрел на меня. Долго, исподлобья, тёмными спокойными глазами. Он не спросил, зачем. Он вообще редко спрашивал.
— Зачем тебе мои? — спросил он всё-таки.
— Затем, что это твой брат, — сказал я. — Не мой.
* * *
Корабль Девидаса стоял у той же пристани. Через три дня он уходил за пролив, в тот самый порт, где продают людей из азмарских ям. Девидас возил туда ткани и забирал оттуда слоновую кость и черепаховый панцирь.
Он принял меня на корме, на том же ковре, с тем же кувшином молока. Рядом сидел его приказчик — молодой банья с бритой головой и тонкой косичкой на затылке, в белом.
Я объяснил. Девидас слушал, не перебивая.
— Найти человека в порту за проливом можно, — сказал он, когда я кончил. — Купить можно. Там всё можно купить. — Он посмотрел на меня поверх кувшина. — Привезти раба в Азмар тоже можно. Здесь он будет твоим.
— Не будет.
— Тогда как?
— Твой человек находит Халиля. Покупает. В тот же день ведёт его к кади того порта и отпускает на волю. При свидетелях, с бумагой. Халиль садится на твой корабль свободным. Я плачу за всё. Но я не покупаю его. Ни на день. Ни на час.
Девидас помолчал. Приказчик смотрел на меня с любопытством, как смотрят на редкую монету.
— Ты не покупаешь людей, — сказал Девидас.
— Не покупаю.
— Тогда это будет дороже. — Он поставил кувшин. — Шестьдесят восемь за человека, если мой человек хорошо поторгуется. Работорговцы за проливом знают имя брата, но не знают лица моего приказчика. Восемь — писцу кади за бумагу о воле. Двенадцать — моему человеку за труд. Четыре — место на корабле обратно. Девяносто два.
— Девяносто два.
— И ещё. — Девидас поднял палец. — Если его продали дальше, вглубь, на соль или в каменоломни, — будет дольше. Может быть, полгода. Может быть, мы его не найдём. Деньги за поиски я не верну.
— Не возвращай.
Он кивнул приказчику. Тот достал из-за пояса узкую книжку и записал. Имя, возраст, когда и из какой ямы продан.
* * *
Вечером Дауд пришёл к колодцу медников.
Он постучал один раз. Я открыл. Он стоял на пороге — на моём пороге, на камне, под которым лежали двести пятьдесят и талер, — и протягивал мне узел из грязной тряпки.
Я развязал узел на крышке колодца. Тридцать один динар. Разные: азмарские, хаджарские, два стёртых до того, что не разобрать чеканки. Шесть лет таскания тюков. По пять динаров в год, может, по шесть. Я пересчитал вслух, при нём.
— Тридцать один.
Дауд кивнул.
Я мог отдать узел обратно. Сказать: оставь, я заплачу сам. Шестьдесят один или девяносто два — для меня разница была меньше, чем для Дауда один динар. Но человеку, который копил шесть лет, нельзя говорить, что его деньги не нужны. Это значит сказать ему, что шесть лет были зря. Я взял узел и положил к своим шестидесяти одному.
— Девяносто два, — сказал я. — Твоих тридцать один, моих шестьдесят один. Человек Девидаса едет через три дня. Найдёт — привезёт свободным. С бумагой. Не найдёт — значит, не найдёт.
— Когда?
— Когда найдут. Может быть, полгода.
Дауд постоял. Потом сделал то, чего я от него не ждал. Он взял мою руку своей — широкой, тяжёлой, с мозолями от верёвок — и сжал. Один раз. Коротко. Как будто поставил печать.
И ушёл, ничего не сказав.
* * *
Человек от кади пришёл на следующий день, после полуденной молитвы, когда я сидел во дворе и ел яйца с солью.
Молодой, в белом, с посохом. Писцы кади ходят с посохами, чтобы их отличали от других писцов. Он постучал посохом в дверь трижды, как положено, и когда я открыл, развернул перед собой лист.
— Мансур, чужеземец, живущий у колодца медников в доме Юнуса, торговца пряностями? — спросил он.
— Я.
Он прочитал ровным голосом, не глядя на меня.
— Мунир и Талал, сыновья сестёр покойного купца Джафара, да помилует его бог, жалуются кади Азмара. Они говорят, что чужеземец Мансур, служивший в доме Джафара, обобрал умирающего. Что он взял из дома золото и жемчуг, когда хозяин лежал без речи после удара. Что он присвоил выручку моста и тайны дома. Они просят вернуть взятое и уплатить сверх того за ущерб. — Писец свернул лист. — Кади зовёт тебя в четверг, после утренней молитвы, к большой мечети. Приводи свидетелей, если они у тебя есть.
Он поклонился и ушёл, стуча посохом по камням.
Я закрыл дверь и вернулся к яйцам. Одно ещё лежало на крышке колодца. Я посолил его и съел.
Пять динаров поверенному. Шёлк на сорок дирхамов в долг до суда. У Мунира не было и одного.
Глава 5. Иск
Три дня до четверга я потратил на то, чтобы не делать ничего заметного.
Утром — крыша, отжимания, камень, жердь. Потом яйца у старухи. Потом лавка Юнуса, где я пил чай и слушал, как он рассказывает, что весь сук говорит про суд. Юнус говорил, что Мунир ходит по рядам в новом шёлковом халате и обещает лавочникам долги отдать в пятницу. Юнус говорил, что Талал купил себе осла. Юнус говорил, что ставят три к одному на двоюродных, потому что чужеземец против родни у кади ещё не выигрывал ни разу.
— А ты на кого ставишь? — спросил я.
— Я не ставлю, — сказал Юнус и прищурил глаз. — Я торгую перцем. Перец растёт в цене при любом кади.
Днём, в жару, я лежал в тёмной комнате и считал.
Иск был слабым. Книги целы. Печати целы. Писец жив. Мунир не знает, что книги целы, иначе не пошёл бы. Значит, кто-то сказал ему, что книги сгорели, и что выиграть можно одним свидетелем. Свидетель, которого Мунир сам не нашёл бы. Поверенный, которому Мунир не смог бы заплатить.
Иск был слабым, и тот, кто за него заплатил, это знал. Значит, он платил не за победу. Он платил за то, чтобы я постоял у большой мечети перед всем городом и почувствовал, что значит быть в Азмаре одному. Чужеземец против родни. Три к одному.
Хороший маркетинг. Недорогой. Пять динаров поверенному, сколько-то свидетелю, сорок дирхамов шёлка, который купит не он.
Вечером в среду я пошёл к Салиху.
Он сидел на своём сундуке при лампе и чинил сандалию шилом. Когда я сказал, что завтра книга нужна у кади, он долго молчал. Шило ходило туда-сюда.
— Двоюродным я сказал, что книги сгорели, — сказал он наконец. — Если я принесу книгу к мечети, весь город увидит, что старый Салих солгал крови Джафара. Мне жить у красильщиков. Мне здесь покупать хлеб.
— Тебе платят три динара за хранение.
— За хранение.
— Хранить — значит и показывать, когда надо, — сказал я. — Иначе это не хранение. Это прятанье.
Салих положил сандалию на колени.
— Писец Хайдар живёт за южной стеной, — сказал он. — Ему восемьдесят. Он не выходит из дома с прошлой зимы. Без него книга — только моя печать рядом с печатью мёртвого. — Он посмотрел на лампу. — Я подумаю.
Больше он ничего не сказал. Я ушёл, не зная, придёт он или нет. В прошлой жизни это называлось ключевой зависимостью: всё дело держится на одном человеке, и ты не можешь его купить.
* * *
В четверг, после утренней молитвы, у большой мечети было людно.
Кади судил под навесом у восточной стены, на возвышении из утоптанной глины, покрытом ковром. По правую руку от него сидели писцы с досками на коленях, по левую — двое стариков, которые знали закон и обычай. Перед возвышением, на земле, стояли тяжущиеся. За ними — город.
Город пришёл посмотреть. Человек триста, если считать по головам. Носильщики с пристани, лавочники из сука, водоносы с бурдюками, женщины в дальнем конце, у колонн. Я узнал Наилу: она стояла среди женщин, в тёмном, и не смотрела в мою сторону. Юнус стоял у колодца, отдуваясь, с мальчиком, который держал над ним кусок мешковины от солнца. Насира привёл за руку один из его учеников.
Кади был стариком. Сухой, с белой бородой до пояса, в белом. Голос у него не поднимался выше разговора, и поэтому, когда он говорил, площадь замолкала до последнего водоноса. Говорили, что за тридцать лет на этом ковре он не взял ни одного подарка. Говорили, что один купец прислал ему корзину фиников, и кади велел раздать их у мечети, а купцу отказал в иске, не дослушав.
Мунир стоял слева. Толстый, мокрый, в новом шёлковом халате цвета граната. Халат был ему тесен под мышками. Рядом — Талал, тощий, с быстрыми глазами, которые бегали по толпе, будто считали, сколько людей видит его сегодня. Между ними — поверенный Шариф, гладкий человек лет сорока, с ухоженной бородой и бумагами в руке.
Я стоял справа. Один.
Салих должен был прийти. Его не было.
* * *
— Говорите, — сказал кади.
Поверенный Шариф поклонился и заговорил. Говорил он хорошо, гладко, с паузами в нужных местах, как говорят люди, которым платят за слова.
— Почтенный Джафар, да помилует его бог, сорок лет строил свой дом. Всё, что он имел, по закону и по обычаю переходит к его крови. — Он обвёл рукой Мунира и Талала. — Но кровь его получила стены. Только стены. Потому что за полгода до смерти почтенного Джафара, когда он лежал после первого удара, без речи, не владея рукой, в доме сидел чужеземец. Этот человек. Мансур. Он вёл книги. Он держал ключи. Он ушёл из Азмара с золотом и жемчугом, которых у него не было, когда он пришёл. Пришёл он с пустыми руками, это знает весь город. Он служил переводчиком в порту за медь. А ушёл с пятьюстами динаров.
По площади прошёл шум. Пятьсот динаров для водоноса — это жизнь. Для лавочника — десять лет.
— Мы просим вернуть взятое, — сказал Шариф. — Пятьсот динаров. И ещё пятьсот за ущерб, потому что этот человек унёс с собой тайны дома: как сводить корабли и караваны. Мост. Мост, который приносил дому Джафара деньги, а теперь приносит другому.
Это была ошибка. Мост теперь приносил деньги Хакиму. Шариф произнёс это и, кажется, сам не понял, что сказал. Кади понял: я видел, как дрогнула его бровь.
— Свидетели есть? — спросил кади.
— Есть, — сказал Шариф. — Хамис, сын Азиза.
Из толпы вышел человек. Тщедушный, вертлявый, с жидкой бородкой. Я узнал его не сразу. Потом узнал. Приёмщик со склада Джафара. Тот, который носил цифры в рукаве и однажды пытался повесить на Дауда недостачу в три тюка. Я тогда поймал его на счёте.
Хамис поклонился кади, не глядя на меня.
— Говори, — сказал кади.
— Я служил в доме Джафара приёмщиком, — сказал Хамис. Голос у него был тонкий и быстрый. — Я видел своими глазами. Ночью, за месяц до того, как этот человек ушёл из Азмара. Хозяин лежал наверху, без речи. А этот человек выносил из счётной мешки. Тяжёлые. Три мешка. Я стоял у склада и видел. Он нёс их к задней калитке.
— Почему ты молчал четыре года? — спросил кади.
— Боялся, — сказал Хамис. — Он был правой рукой хозяина. Кто бы мне поверил?
— А теперь не боишься?
— Теперь хозяина нет. И этот человек — снова никто.
Площадь загудела. Мунир вытер лоб рукавом граната. Талал улыбнулся.
* * *
— Ты, — сказал кади мне. — Говори.
Я поклонился. Не низко. Так кланяется человек, который пришёл не просить.
— Я служил Джафару, — сказал я. — Сначала переводчиком в порту. Потом при счётной. Потом правой рукой. Когда он заболел, он предложил мне держать дом. Я отказался. Он рассчитал меня. По книгам, при приказчике дома и при писце кади. За полгода до второго удара. Пятьсот четыре динара: моя доля в обороте по каждому кругу, отложенное серебро, недоплаченное за два месяца, выручка с моста. Каждая строка — с печатью Джафара. Последняя — с его знаком, который он ставил своей рукой.
— Где книги? — спросил кади.
— Книги сгорели, — сказал Шариф быстро. — Весь город знает. Книги дома Джафара сгорели в ту зиму, когда умер хозяин.
— Я спросил его, — сказал кади, не повернув головы.
Я посмотрел на толпу. Салиха не было.
Пауза длилась, может быть, десять секунд. Мне показалось — минуту. Я слышал, как у колодца плещет вода. Как кто-то в толпе кашлянул. Как Талал переступил с ноги на ногу.
Потом толпа у южного края расступилась.

