banner banner banner
Джексонвилль – город любви
Джексонвилль – город любви
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Джексонвилль – город любви

скачать книгу бесплатно


"Большой с прибором ты на меня возлагаешь, свинья неблагодарная! Но я тебе кайф подпорчу, ничего я у тебя просить не стану, предлагай сам, унижайся!", – Кольцов твердо решил продолжать молчать.

"Какого он молчит, не скулит, не канючит?", – думал Хомченко. В поисках выхода из создавшегося положения в ход пошла ручка с золотым пером, которая завертелась в руках Президента, на словах же он продолжал:

– Я, Федор Петрович, добро помню! – тут терпение главы государства кончилось, – проси же, я сделаю все, что смогу!

Кольцов молчал. Тогда черная папка бесшумно открылась и Президент, насупив брови, процедил сквозь зубы, делая вид, что читает:

– Есть предложение, учитывая твой опыт, авторитет и особую важность отношений с Соединенными Штатами Америки, отправить тебя послом в Америку, а Герасименко мы переводим в Японию.

"Ого! Это предложение стоит еще одной минуты молчания!", – пронеслось в голове у Федора Петровича.

Пауза стала комичной, но Кольцов решил стоять насмерть. Заговорить – значило все испортить. Теперь, несмотря на горечь обиды и разочарование, он испытывал невиданное моральное удовлетворение.

– Да что же ты молчишь, Кольцов? – Президент даже повысил голос, – очнись!

– Григорий Степанович, я все понимаю и согласен с Вашим решением по поводу моей отставки. Перед выборами трудовикам нужно укреплять позиции. Марченко для Вас – надежная опора. А что касается меня, благодарю за доверие, но я хотел бы попросить Вас… отпустить меня в Джексонвилль. Там ректор в пединституте на пенсию уходит. Я надеюсь, Вы возражать не будете?

Огромный кабинет Президента в бывшем царском гостевом дворце удивленно затих, как лес перед грозой. Теперь наступила очередь молчать Президенту, но его удивление было настолько сильным, что длинная пауза ему не удалась:

– Ты серьезно?

– Абсолютно. Я думаю, Григорий Степанович…

– Ни черта ты не думаешь! Нечего выебываться! Даю тебе две недели. Мое предложение пока в силе. А потом не проси! А то действительно отправишься в свой Джексонвилль паршивый!

Разговор был окончен. Кольцов вышел с гордо поднятой головой, несмотря на окрик Президента. Ни через две недели, ни через три он не попросил аудиенции у главы государства. Наконец, Хомченко позвонил по спец коммутатору и коротко сказал: "Я подписал Указ о твоем освобождении. В Америку послом поехать охотники найдутся. Можешь катиться в свой Джексонвилль. Думаю, что с выборами на ученом совете ты все сам решишь. Я не возражаю. Бывай!".

Так состоялся перевод Кольцова ректором Джексонвилльского пединститута и, несмотря на осознанность своего выбора, Федор Петрович продолжал терзать себя вопросом: "Почему же так случилось?".

Не находя ответа, Кольцов начал отчаянно жалеть себя. Жалость к себе, обида на всех опустошали и изматывали, разъедали душу гораздо быстрее, чем можно было представить. При всей пагубности этих болезненных чувств, острота оценки окружающей действительности заметно притупилась.

За последние месяцы Федор Петрович наяву ловил себя на мысли, которая раньше приходила ему лишь во сне: "Вот сейчас я проснусь, и все исчезнет. Это только сон, дурной сон!". Но пробуждения не наступало, от этого безысходность только усиливалась. Мысль о нереальности всего происходящего стала единственной спасительной соломинкой, которая хоть как-то помогала держаться ему на плаву. Даже неожиданный для всех переезд в провинцию стал логичным продолжением сложной игры с самим собой. В минуты тяжелых раздумий Кольцов ругал себя за переезд в Джексонвилль, за то, что не воспользовался шансом поехать в Америку или прекрасно устроить свою жизнь в столице в какой-нибудь коммерческой структуре или политической партии. Он клял себя за эту слабость, удивляясь, как он, умудренный жизнью человек, мог купиться на дешевую наживку, самим собой и подвешенную. Но так уж устроены люди, пусть даже самые мудрые: все то, что они с высоты своего изощренного сознания в минуты неторопливых размышлений так уверенно отрицают, в годину отчаяния удивительно легко становится единственной панацеей от всех бедствий, выпавших на их долю. Это было еще одно жестокое разочарование – Кольцов лишний раз убедился в том, что он всего лишь обычный человек со всеми слабостями и несовершенствами.

Господи, каким же тяжелым было это падение в собственных глазах! За свою жизнь Федор Петрович редко прислушивался к мнению окружающих о себе. Нельзя сказать, что это его не интересовало, совсем наоборот. Этот заносчивый человек с пустым взглядом мимо или, поверх собеседника, всегда говоривший "здравствуйте" как "до свидания" с улыбкой, которая многое обещала, но ничего не значила, на самом деле всегда жадно впитывал даже самое незначительное словечко, если только оно касалось его. Но привычный доверять только себе, он не придавал этим суждениям никакого значения, пока тщательно не пропускал через свою внутреннюю цензуру. А она почти всегда была гораздо более суровой, чем людская молва. Кольцов гордился этим своим качеством, ему казалось, что именно оно отличает его от остальных людей и всегда держит в форме. Однако, то, что было хорошо в дни успеха, теперь превратилось в настоящее проклятие.

"Тошно. Безумно хочется вспороть себе живот, чтобы вид выползающих из брюха кишок возвратил меня к жизни хотя бы перед смертью!", – подумал Кольцов и вдруг, очнувшись, заметил, что машина въехала во двор горисполкома, а водитель Коля обернулся и, улыбаясь наполовину беззубым ртом, сказал: " Ось и прыихалы!".

***

Со двора здание горисполкома выглядело совсем не так величественно, как со стороны центральной улицы. Потемневший от времени кирпич делал двор мрачным и неприветливым. Кольцов, торопливо оглядываясь, неестественно бодро выскочил из машины, поднялся на крыльцо и вошел в мэрию. Ощущал он себя неловко. Несколько месяцев назад он входил сюда в сопровождении свиты, его приезда ждали, к нему готовились, чиновники носились по коридорам как потревоженные пчелы вокруг улья. Теперь все было не так и Кольцов боялся сочувствующих, или, того хуже, злорадных взглядов. К счастью, было время обеденного перерыва и служащие либо разбежались по домам, либо толпились в исполкомовском буфете в подвальном этаже здания. По пути в первую приемную Кольцова встретили только знакомый постовой милиционер, какой-то спешащий по своим делам чиновник, да секретарша в приемной. Приторно улыбаясь, она распахнула перед ним дверь в кабинет мэра.

Кормыченко ждал Кольцова, и вышел навстречу ему из-за впечатляющих размеров рабочего стола, не отягощенного присутствием большого количества деловых бумаг и документов, зато плотно заставленного всякого рода побрякушками разного калибра: от каких-то крохотных вымпелов до модного "вечного двигателя". Они уселись в кожаные кресла возле небольшого журнального столика. На нем уже стояли бутылка коньяка, рюмочки, бутерброды и нарезанный лимончик.

– Хорошо, Федор Петрович, что ты теперь с нами. Ты нам сейчас нужен просто позарез!

Василий Григорьевич, воспитанный в лучших партийных традициях коллегиального руководства, почти никогда не говорил от своего лица, но, говоря "мы", подразумевал, прежде всего, себя любимого. Отставка и переезд Кольцова в Джексонвилль, конечно, удивили Кормыченко, но Василий Григорьевич, привычный извлекать для себя выгоду из любой ситуации, быстро сообразил, чем может быть для него полезен Кольцов, сейчас, когда на носу были местные выборы.

Почва стремительно ускользала из-под ног Василия Григорьевича. Он не мог не замечать того, что времена быстро меняются и привычного начальственного окрика вкупе со старыми партийными связями, скрепленными в попойках у берега моря, было явно недостаточно, чтобы удержаться у власти в городе. Теперь требовались очень большие деньги или новые связи, основанные все на тех же деньгах. Ни того, ни другого у Кормыченко уже не предвиделось. И он стал судорожно искать, на кого бы можно было опереться в предвыборной гонке. Кольцов сначала показался ему в этом смысле просто подарком судьбы, мэр рьяно бросился помогать обустраивать ему личную жизнь на новом месте. Но сегодня Василий Григорьевич понял, что на Федора Петровича придется изрядно поднажать, чтобы выдавить из него хоть какую-то реальную помощь. Кольцов выглядел подавленным, угнетенным и, несмотря на заверения в дружбе и готовности помочь, не торопился хоть что-то предпринимать в нужном Кормыченко направлении. И все-же Василий Григорьевич решил действовать, руководствуясь старой, доброй пословицей: “С поганой овцы хоть шерсти клок!”. Вот поэтому Кормыченко, не откладывая дело в долгий ящик, сразу перешел к артподготовке:

– Скажу тебе откровенно, Петрович, горим мы, как шведы под Полтавой. Обложили суки со всех сторон. Горбенко просто нюх потерял, у него от бабок совсем крышу сорвало. Посмотри, что он только своей газетенке подбрасывает! – Кормыченко хлопнул рюмку коньяку, торопливо поднял свои телеса, подошел к столу, взял заранее подготовленную папку с подборкой газетных статей из "Южного берега", передал Кольцову и снова грузно опустился в кресло, – ведь из одной с нами кормушки жрал, из партийной кассы деньги на свой сраный бизнес вытаскивал, а теперь он нас разоблачать вздумал!

Федор Петрович принялся вяло перелистывать маркие газетные странички, пестревшие броским заголовками типа: "Спросите у мэра, где ваши деньги", "В коня корм", "А коту все масленица…", "О чем молчат в горисполкоме?". Он слушал гневные тирады Кормыченко, который все больше распалялся, и про себя комментировал их.

“Пыхти, пыхти себе, старый пень. Ты так до сих пор и не понял, что время твое кончилось. Погоди, старый дурак, это еще цветочки! И на чем только держится твоя власть в городе? Да и есть ли еще она? Неужели ты не понимаешь, как случилось так, что тебе настойчиво дышит в затылок “спрытный хлопец” Володя Горбенко со своей командой молодых да ранних бизнес-мальчиков? А вышло так потому, что он всегда работал не только на свой карман, а и на перспективу. Когда Вовчик раскручивал Морской Банк, спасая остатки партийных капиталов, ты тупо воровал все, что плохо лежало, а потом прожирал и пропивал вместе со своим бабьем. Что у тебя за душой кроме стойкого запаха перегара и разворованной тобой и твоими любовницами во главе с Капкой Шестовой коммунальной собственности? И сейчас под тебя только ленивый не копнет! Кирдык тебе, Вася, и ничем я тебе не смогу помочь, да и не больно-то хотелось! Сожрет тебя Горбенко, не подавится! Молись богу, чтобы не посадил, а ведь есть за что, старый боров! Эх, не надо мне было тебя за уши тянуть в это кресло после Зоиного ухода!”.

– Ну, уж это, вообще, ни в какие ворота не лезет! – сочувственно, и даже с нотками праведного гнева в голосе, сказал вслух Федор Петрович, вытаскивая из стопки газетенку с самым броским, двусмысленным заголовком.

– О чем я речь и веду! – кипятился Кормыченко, – и ведь ничего с ними, гадами, не сделаешь! Пресса, блядь, свободная!

«Да уж точно, в суд тебе на них подавать никак нельзя! Ведь дыма без огня не бывает! Даже давно пропивший честь, совесть и мозги, верный твой собутыльник – председатель горсуда Копалов тебя не выручит. Нечего сказать, основательно взялся Горбенко за тебя, старого осла. Хотя тюрьма по тебе, Вася, давно плачет. Если бы мы тогда с Зоей дело с хищениями на автопредприятии не прикрыли, быть бы тебе, Василий Григорьевич, чукотским старостой на Таймыре!». Кольцов аккуратно отложил газету и продолжил размышления, в то время как Кормыченко газету подхватил и принялся зачитывать самые провокационные места.

«Кому-кому, а Володе Горбенко отлично известно про все Васькины художества», – думал в это время Федор Петрович, – «борьба завязалась, судя по всему, не на жизнь, а на смерть. Горбенко будет бить, пока не завалит этого кабана. Другое дело, что Володя Горбенко сам нисколько не лучше Васи Кормыченко. Разница в том, что Вася простой хапуга, дорвавшийся до кормушки, а Вовчик прикарманивает с умом, гораздо больше, и еще при солидной крыше. Ввязываться в эту возню абсолютно не стоит. Неизвестно, сколько я пробуду здесь, а все идет к тому, что скоро Горбенко станет в Джексонвилле полноправным хозяином. Если я попытаюсь сейчас помочь Васе, то Володя сделает так, что мне не поздоровится. Не помогут все столичные концы, да и кто обо мне вспомнит в столице, скажем, через полгода! К тому же, тратить остатки своих связей на помощь этому политическому трупу крайне неразумно. А с другой стороны, пока Кормыченко председатель, нужно хотя бы сделать вид, что я ему помогаю. Позвоню-ка я при нем Гаврилюку и попрошу подкрутить гайки газетенке. Реально он ничего не сделает, потому что Морской банк его содержит, но пыли в глаза пустит. Как никак, а мне он тоже кое-чем обязан: сидеть бы ему в протертом кресле зама главного редактора «Столичной газеты», если бы я не надоумил премьера два года назад создать Главное управление информационной политики и не напомнил ему, что есть такой Стасик Гаврилюк, бывший второй секретарь республиканского ЦК комсомола, свой парень, которому очень надо помочь».

Василий Григорьевич тем временем читал вслух, брызгая слюной:

– «А теперь спросите у себя: какое имеют право управлять вами эти откормленные…, – здесь он выделил дрожащим от злости голосом то, что в статье было дано курсивом с тонким намеком на толстые обстоятельства, – …коты, жирующие за ваш счет, разворовавшие то, что принадлежит всем жителям Джексонвилля? До каких пор могут они вершить свои грязные дела, ссылаясь на ваше волеизъявление, прикрываясь вашим добрым именем?!».

«Замечательные формулировки! – Кольцов продолжал комментировать про себя услышанное, – самое главное, что подойдут к любому из нас, только клей, не робей! Насколько я знаю, на такой записной пафос в этой дыре способен один человек – Костя Кривенюк. Этот за деньги заклеймит позором кого угодно, сколько угодно раз и в любой форме!».

Константин Мефодиевич Кривенюк, по кличке «Кость», теперь был главным редактором джексонвилльской газеты «Южный берег», которую основательно прибрал к рукам Горбенко. Свое меткое прозвище Кривенюк получил давно и оправдывал его полностью. Он костью в горле становился тем, на кого его натравливали. А дать ему команду “фас” было проще простого. Надо было лишь бросить подачку, как собаке кость, и Костик с остервенением вгрызался в очередную жертву до тех пор, пока ему за это платили или не перекупали за более высокую цену. Собкором областной комсомольской газеты он в лепешку размазывал «перерожденцев» и всех тех, кто мешал советским людям строить развитой социализм. В справедливой борьбе с этими «оборотнями» он был неудержим: не щадил ни праведного гнева, ни пламенного комсомольского презрения, ни испепеляющих слов. В разгар антиалкогольной кампании на всю область прогремела Костина статья «В пьяном угаре» о свадьбе комсорга цеха с Джексфармкомба. На ней, о ужас, гости выпивали и даже немножко по славянскому обычаю подрались! В статье же все было представлено чуть ли не пиром Валтасаровым, а вдохновенный Костин глагол выполнял роль пресловутых огненных букв, ни больше, ни меньше! Кривенюковский пасквиль упал на благодатную почву. «Кость» сделал на нем имя, а несчастный парень, которого перестраховщики из горкома комсомола превратили в «мальчика для битья», показательно исключили из рядов ВЛКСМ и беспощадно клевали, не выдержал травли и повесился за неделю до рождения своего первенца. Но Костю это не остановило, наоборот, почувствовав, что пришли времена, когда за полоскание грязного белья начинают прилично платить, он со знанием дела принялся за «большую стирку» местного масштаба. Пару раз его капитально били за особо подлые статьи, но клятый Костик выпячивал свою цыплячью грудку и, размахивая журналистским удостоверением во всех инстанциях, оба раза ухитрялся надолго засаживать за решетку своих обидчиков.

– Что ж это «Кость» никак не уймется? Прижал бы ты его, Василь Григорьевич, что ли? – Кольцов специально упомянул о Кривенюке, зная, что Кормыченко это будет неприятно.

– А, узнаешь знакомый стиль, Федор Петрович? – Кормыченко с трудом оторвался от «занимательного» чтения. Он не удивился, что Кольцов помнит о Косте Кривенюке. «Еще бы тебе не узнать его писанину, – думал он про себя, – ведь Костя заказанные тобой статьи в комсомольские годы несколько лет строчил. Теперь ты, Федя, кривишься, нос от Костика как от дерьма воротишь, а ведь было дело: от тебя зависело, придушить эту гадину навсегда или пощадить. И ты его вытащил, когда этот, еще не протрезвевший урод, которого менты в посадке со школьницы без портков сняли, в отделении на коленках ползал и умолял не отправлять его в следственный изолятор. Нужен он, видите ли, тебе был для твоих сраных кандидатских-докторских! Ты специально для этого в Джексонвилль приезжал, тестя подключал. И Зоя – дура, как сейчас помню, отца малолетки к себе вызывала, уговаривала забрать заявление, даже квартиру ухитрилась выделить».

Кормыченко многое мог бы высказать Кольцову, по поводу Кривенюка, но вслух Василий Григорьевич только коротко пробасил:

– С мразью свяжись – не отмоешься!

– А ты и не связывайся! Я им сейчас крылышки подрежу! Ты знаешь, как я уходил из столицы. Меня кругом подставили. После этого я ни перед кем не хочу одалживаться, но для тебя сделаю, все что смогу!

«Пиздел бы ты меньше, было бы лучше. Знаю я тебя, говорить красиво ты мастак, а как до дела доходит – дуля с маком. Ты, Федя, привык из говна пули чужими руками лепить. А сам всегда в стороне и весь в белом. Кем бы ты вообще был без тестя, без его связей! Ты же всегда на всем готовом жил, только пенки снимать приучен. Попал в струю и поплыл! Настоящей жизни знать – не знаешь, и знать не можешь!».

Пока в голове Кормыченко вертелись такие мысли, Кольцов вытащил из внутреннего кармана пиджака мобильный телефон, всем видом демонстрируя решимость немедленно позвонить. «Глазам своим не верю! Куда это он звонить надумал? Никак кому-то из дружков своих столичных! Ну, сегодня точно камни с неба полетят!». А Федор Петрович, как бы отвечая на незаданный Кормыченко вопрос, отозвался:

– Позвоню Гаврилюку в Информполитику. Свой человек, сейчас все сделает в лучшем виде – Костику не поздоровится!

Кормыченко сразу сообразил, что Кольцов как всегда пытается соскользнуть. «На хрена мне твоя Информполитика! Костик ведь шестерка, шавка продажная! Ты мне Горбенко прищучить помоги! Вот это будет дело!».

Но Кольцов уже заговорил по телефону:

– Привет тебе из солнечного Джексонвилля, Станислав Николаевич!

«Теперь понятно, по глазам брехливым твоим вижу, ни черта ты делать не собираешься! Меня не надуешь! Ну что же, попробуем по-другому». И пока Кольцов изо всех сил старался, чтобы здесь Кормыченко поверил в искренность его желания помочь, а Стасик Гаврилюк там, в столице, понял, что нужно только изобразить деятельность, но ничего серьезного предпринимать не стоит, Василий Григорьевич Кормыченко размышлял: «Чем бы тебя припугнуть? Ага, кажется, знаю. Уж больно весело этим летом отдыхал, Федор Петрович! Конечно, ты теперь не в правительственном кресле, но все же, как-никак, ректор высшего учебного заведения, а воспитание подрастающего поколения это тебе не хуй морковкой! Педагога за блядство по головке не погладят! Моральный облик, едрёна матрёна!».

Кормыченко прекрасно знал, что Сергей Пинчук собирал на «Бригантине» компромат на высокопоставленных отдыхающих, а Горбенко и его покровители ловко использовали его в своих целях. Было ли у них что-то на Кольцова, Василий Григорьевич доподлинно не знал. Но для того, чтобы напугать Федора, по мнению Кормыченко, было достаточно одного факта, что Горбенко этим занимается. Поэтому, когда Кольцов закончил разговор и, лучезарно улыбаясь, бодро заявил, что дело в шляпе, Костик завтра же заткнется, а не то газетенка лишится лицензии, мэр Джексонвилля, недолго думая, перешел ко «второму акту марлезонского балета»:

– Ну, спасибо, ты настоящий друг! А знаешь, Федя, ты ведь не только для меня стараешься! У Горбенко и на тебя кое-что имеется! Не зря тебе сегодня Пинчук про «Бригантину» напомнил. Небось, сам знаешь, кто и как Хвостова с губернаторов турнул! Так вот, Горбенко тебе еще тогда такую же подлянку готовил.

Кольцова это определенно задело, он начал припоминать наиболее пикантные моменты отдыха на «Бригантине» в кругу развеселых девиц, при этом, стремясь продемонстрировать полное равнодушие к тому, о чем говорил Кормыченко. «Знаю ли я, как слетел Хвостов? Тоже мне новость! Еще бы мне не знать! Горбенко эту компру через меня пытался двинуть, специально в столицу ко мне прилетал. Тогда я отшутился, мол, другие охотники найдутся. Нашлись, конечно! Хвостов погорел знатно, со скандальцем! У меня еще тогда мысль зашевелилась: «Не я ли следующий?». Сначала жил как на вулкане, потом попустило. А когда меня турнули, первой мыслью было, что это дело рук Горбенко, ну не столько его, сколько Марченко, его хозяина, который со своим Трудовым Союзом прет во власть со страшной силой. В том, что Марченко поучаствовал в моей отставке, у меня по-прежнему сомнений нет, но что касается Горбенко, то я вроде бы убедился, что он дерьма на меня не собирал. Если бы собирал, то Марченко не преминул бы меня в нем извазюкать с головы до ног! Коль он этого не сделал, значит, и нет у него ничего на меня! Хотя…, – червь сомнения начал точить Федора Петровича изнутри, – может быть и держит он такую себе занятную запись до лучших времен. Ведь я не упирался, ушел сразу, когда попросили, торгов не устраивал, скандалов тоже, никому не угрожал. С чего же тогда впустую эдакую бомбищу было тратить? А вдруг я еще всплыву? Ведь они, гады, чувствуют, что похоронили они меня не навсегда. А если так, то наверняка припасли на такой случай какое-нибудь совсем особенное свинство, чтобы если всплывать задумаю, то уж потопить меня раз и навсегда, окончательно и бесповоротно».

Василий Григорьевич, поддавая жару в разговор, приправлял свой рассказ новыми, наспех придуманными подробностями, мол, тот-то и тот-то ему, кажется позавчера, под большим секретом, конечно по пьяному делу, доверительно сообщил по большой дружбе и только из глубокого уважения к Федору Петровичу, что Горбенко такая-растакая сука, щенка пинчуковского недобитого натравил, а тот, падаль конченная, Федора Петровича в «Бригантине» тогда-то и тогда-то подловил! Мол, и надо же удумать такое, ведь все мы не без греха, а Федор Петрович, так вообще святой человек, только что ебется иногда на стороне чаще чем нужно, хотя, что в этом такого, ведь бабы на то и бабы, но только делать это нужно с умом, а Федор Петрович добрых советов не послушал, а теперь, и так у него неприятности такие, а не дай боже, что-то еще хуже может случиться, вообще беда будет! Мол, жаль будет Федора Петровича, ведь такой хороший человек, а если его, как Хвостова привселюдно опозорят, не приведи господи, и так далее… Кормыченко с удовольствием нагнетал страсти, про себя отмечая, что Кольцова забирает.

«С Горбенко станется, а с Пинчука младшего, так, тем более», – пока Василий Григорьевич живописал все горбенковские подлости девятивальной кистью Айвазовского, Федор Петрович ненадолго погрузился в воспоминания о судьбе Пинчука старшего, оценивая возможную силу ненависти, которую его отпрыск мог затаить против него, Федора Петровича Кольцова.

Пинчук старший был когда-то директором Джексонвилльского рыбокомбината и во времена начала кольцовской партийной карьеры считался очень крутой шишкой. Он был лично хорошо знаком с престарелым Генеральным секретарем еще по днепропетровско-молдавскому периоду, был вхож в самые высокие кабинеты на Старой площади, поэтому свысока относился не только к хозяевам города и области, но и к республиканскому руководству. Рыбокомбинат в Джексонвилле был на положении государства в государстве, и никто даже подумать не мог, что этому когда-нибудь может прийти конец. Случилось же это почти сразу после прихода к власти Андропова и неожиданного падения Щелокова – любителя пряной джексонвилльской рыбки горячего копчения и тоже доброго приятеля Пинчука старшего. КГБ, получив высочайшее соизволение, в считанные недели под орех разделало рыбокомбинат и почти все его руководство во главе с товарищем Пинчуком, членом ЦК Компартии республики, членом бюро Южногорского обкома партии, дважды Героем Социалистического Труда. На следующее утро после ареста Пинчука и без того растревоженные проверками и ревизиями работники рыбокомбината просто офонарели, когда вместо бюста, воздвигнутого в честь получения второй звезды их директором, на площади, возле проходной комбината, остался торчать только гранитный постамент со следами свежеотодранных позолоченных букв: «Пинчук Михаил Илларионович».

Конечно, что могло тогда зависеть от Кольцова! Исключение из партии старшего Пинчука уже было предрешено самим фактом его ареста, но как инструктор обкома, курировавший Джексонвилль, молодой Кольцов стал одним из технических исполнителей воли высшего партийного руководства, а поэтому для близких Пинчуку людей воплощением враждебных сил, лишивших их всего в этом мире. Видимость непосредственного участия Федора Петровича в падении Михаила Пинчука создавало еще и то, что Кольцов был зятем первого секретаря Южногорского обкома партии, который давненько точил зуб на строптивого директора Джексонвилльского рыбокомбината. Федор Петрович не был уверен, что Сергея Пинчука, который был тогда подростком, посвящали во все хитросплетения интриг вокруг ареста, следствия, суда и последующего расстрела отца, но россказни Кормыченко заставили заработать фантазию Кольцова, и теперь он был почти уверен, что едва заметные хитроватые усмешки Сергея, недобрый прищур глаз, а самое главное, настойчивые приглашения посетить «Бригантину» минувшим летом были совсем неспроста. «Щенок – орудие, но и сам он вполне мог затаить обиду за позор и смерть отца, за конфискацию всего семейного имущества, за свои бедствия и лишения в юности, поэтому порученную гадость мог выполнять с особым рвением. Черт, а я сегодня утром расшаркивался с ним на вокзале. Он еще, кажется, предложил, чтобы Игнат с его сестрой вечером в клуб, в… как их там… «Морские просторы» поехали. И мы с Аллой согласились, идиоты, теперь отказываться нельзя, Пинчук может заподозрить что-то неладное… Хотя, все эти приглашения могут оказаться обычным трепом… Но впредь осторожность не помешает, надо сказать и Алле, и Игнату. А дочурка старого Пинчука все-таки хороша! Это же надо – сострогал такую конфетку в шестьдесят лет! И на меня она смотрела даже больше чем заинтересованно», – и, как ни странно, с этого момента мысли Федора Петровича, несмотря на всю его озабоченность возможными происками Горбенко, потекли в совсем другом – самодовольно-эротическом русле, и никакие усилия Василия Григорьевича не смогли уже вернуть Кольцова к прежним тревожным мыслям. Собственно говоря, он перестал думать головой и перешел к мыслительной деятельности совсем другим местом. На все вопросы Кормыченко он отвечал автоматически, невпопад и совсем не то, что хотелось бы услышать мэру.

Василий Григорьевич с удивлением почувствовал, что по абсолютно непонятным для него причинам, в тот момент разговора, когда страх Кольцова перед разоблачением в грязных шашнях на «Бригантине» оформится в определенный результат, а именно, – решимость помочь ему в серьезной борьбе с Горбенко, Федор Петрович вдруг перестал реагировать на придуманные им уловки. Никакие ухищрения не помогали. Кормыченко, несколько раз попробовав особенно жестко надавить на психику Кольцова, не получил желаемого результата и вынужден был спустить разговор на тормозах. На счастье, в дверях уже пару раз показывалась испуганная секретарша, молодая, миловидная женщина с наивным лицом телки, укушенной в задницу слепнем. Она заговорщически пыталась делать Кормыченко какие-то китайские знаки через щелочку, и когда дверь приоткрылась в третий раз, Василий Григорьевич с деланным недовольством воспользовался удобным моментом:

– Ну, что у вас там опять стряслось? Я же сказал: ни с кем, ни для кого!

– Василий Григорьевич… – робко начала секретарша.

В это время Кольцов очнулся от своих сексуальных грез.

– Право, Василий Григорьевич, не стану я тебе мешать. Еще вечером встретимся, поговорим, – и Кольцов встал из кресла.

«Как же, поговоришь с тобой у Фаины вечером! Небось, налижешься до полусмерти! Ладно, раз уж ты все равно с крючка соскочил, на хрена ты мне здесь сдался! Ну, ничего, нужно тебя напугать по-настоящему, найдем способ, напугаем! Все равно я тебя заставлю мне помочь, хочешь ты этого или не хочешь!».

– Вот, всегда ты так, Вера, встрянешь, сколько тебя учить! Ты уж не взыщи на них, Федор Петрович, все – деревня неотесанная! Чего стоишь, выйди! Я сейчас! Посиди еще, Федор Петрович!

– Нет, Вася, спасибо. Знаешь, пройдусь, вдохну вашего, – на секунду Федор Петрович запнулся, а потом решительно закончил, – нашего воздуха морского.

Василий Григорьевич широко и понимающе улыбнулся:

– Нет проблем, только не задерживайтесь, в шесть я заеду.

Для Кормыченко все было яснее ясного: «Сейчас закатится наш Федор Петрович к Зое, как-никак, давно не виделись… недели две, кажись, шуры-муры, ну не целоваться же им взасос вечером при Алле! Хотя я Федора никак не пойму, чего это ему вздумалось опять Зою подрючить? Ну ладно, тогда, по молодости. Да и Зоя была баба в соку – в самый раз, то, что надо, ничего что старше, это для молодого мужика очень даже интересно! Ну а теперь то что? И стоит же у него хуй на пенсионерку!».

Кольцову было безразлично, что подумает Кормыченко, в конце концов, их отношения с Зоей никогда не являлись для Василия секретом. К тому же, Федор действительно собирался зайти к ней, но для Кольцова это был не просто, и не столько поход налево, к старой во всех смыслах любовнице, ему предстояла еще одна встреча с прошлым, сладостные и болезненные воспоминания о котором он так лелеял несколько последних месяцев. Это также могла быть и встреча с будущим, здесь в Джексонвилле, будущим призрачным и неопределенным.

– Спасибо, не провожай меня, – сказав это, Кольцов в то же мгновение одернул себя: «Постой, а ведь ты уже не тот, кого почтительно провожают из кабинета!».

Он взглянул на Кормыченко, который действительно уже приподнялся из своего массивного кресла, улыбаясь еще шире. Возможно, Василий Григорьевич действительно думал провести Федора Петровича, как делал это всегда, а, может быть, просто хотел стоя подать руку и попрощаться. Скорее всего, он не почувствовал некоторой неловкости момента, хотя…

Они пожали друг другу руки, и Кольцов вышел. Спускаясь по широкой мраморной лестнице со второго этажа, Федор Петрович прокручивал в голове картинки своих многочисленных посещений этого здания в духе сталинского ампира. Вспоминалась и скованность первых проверок, и та уверенная министерская вальяжность, которую он выработал за последние годы. Кольцов задумался: “А как же я иду теперь?”, – и споткнулся. Удержавшись за перила, Федор Петрович быстро спустился к выходу. Знакомый милиционер-постовой привычно отдал ему честь, какая-то женщина в дверях поздоровалась с ним, он кивнул в ответ, и уже выйдя из горисполкома, нехотя попытался припомнить, откуда он ее знает.

***

Погода изменилась. Солнце пробилось сквозь тяжелые осенние тучи и радостно засияло, превращая их неровные края в причудливые, ослепительно белые узоры, напоминающие недоступные горные вершины. Одетая в серый гранит площадь еще час назад походила на склеп, а сейчас ожила и заиграла яркими солнечными бликами. В веселом хороводе листопада закружились золотисто-багряные клены, и даже бронзовый Ленин, казалось, вот-вот швырнет на радостях свою навеки зажатую в руке кепку. Перемена погоды взбодрила Кольцова. Остановившись у одной из полуразбитых скамеек в сквере возле памятника вождю пролетариата, он снял плащ, накинул его на левую руку и привычно быстро зашагал по направлению к главной улице, откуда доносился назойливый звон трамвая.

Курортный сезон закончился, и в этот будний день на излете осени проспект Ленина был немноголюден. Рестораны и кафе все еще пестрели нелепой пластиковой мебелью летних площадок, но это было лишь печальное напоминание о лете, когда праздные отдыхающие заполняли Джексонвилль. В середине октября, посреди рабочей недели, мало кто из местных жителей присаживался за эти столики, даже чтобы выпить сто грамм или чашечку кофе. Но все равно, каждое утро, разноцветные столы и стулья упрямо возникали на центральном проспекте города, наполняя души озабоченных прохожих несбыточной надеждой на скорое возвращение лета. Сегодня в это действительно можно было поверить, таким пронзительно голубым было небо, и так ласково, не по-осеннему, грело солнышко.

Федор Петрович прошел два квартала в сторону моря и свернул с проспекта. Кольцова всегда поражала в Джексонвилле та разительная перемена, которая происходила, стоило только оставить позади центральную улицу. За дворами добротных сталинских пятиэтажных домов, которыми был застроен проспект, начинался совсем другой мир. Тихие, все еще мощенные булыжником, улочки обрамлялись небольшими приземистыми домиками не выше трех этажей. Здесь по утрам открывали, а на ночь закрывали скрипучие ставни. Почти у каждого дома стояли врытые в землю, перекошенные скамеечки, окрашенные под цвет деревянных наличников. На них важно, опираясь на палки и костыли, восседали суровые старики и старухи. Кольцов готов был поклясться, что за те двадцать лет, что он бывал здесь, ни один из них не покинул своего поста. Эти улицы, которым и было-то немногим больше ста лет, просто дышали ветхозаветной древностью. Здесь всегда было много тени, и поэтому радость от погожего осеннего дня быстро развеялась. Кольцов снова погрузился в мрачные воспоминания. Еще утром он твердо решил, что прежде чем пойти к Зое, он должен зайти на могилу отца. И теперь, когда он приближался к старому городскому кладбищу, в душе поднимался пережитый шестнадцать лет назад ужас.

Папа разошелся с матерью как-то тихо. Федор, поглощенный своей общественной деятельностью в институте поначалу даже этого не заметил, пока в один из редких вечеров, когда мать приготовила ужин, а Федор ужинал дома, он не спросил у нее: «Где папа?». На что Антонина Федоровна невозмутимо ответила: «Мы разошлись, он здесь больше не живет. Разве ты не знаешь?». Федор тогда и удивился, и не удивился одновременно. С одной стороны, это было довольно неожиданно, но с другой, надо было знать папу. Не мудрено, что Федор сперва даже не заметил уход родителя из дому. Петр Матвеевич умел жить так, что его просто не видели. Молчаливый, спокойный, он тихо существовал рядом: незаметно уходил и возвращался с работы, без шума выполнял свои домашние обязанности. Федор тогда поймал себя на мысли, что никогда не замечал, как папа спит или ест. Он тихо жил, никому не мешая. Так же ненавязчиво папа пытался воспитывать Федора, внушая ему понятия о порядочности, честности и мужской выдержке. Этого багажа Федору Петровичу могло бы хватить надолго, но жизнь постоянно заставляла его действовать совсем иначе, и из Федора вышел совсем другой человек, не похожий на папу.

Вскоре после развода с матерью отец Кольцова уехал из Южногорска. Он всегда мечтал жить на берегу моря, поэтому нашел себе неплохую работу на Джексонвилльском химкомбинате и уже через полтора года женился на одинокой хозяйственной хохлушке с большим собственным домом, садом и огородом. Казалось, сбылись его давние мечты, он должен был обрести счастье и покой, но каждый раз, приезжая в Джексонвилль, сначала просто в гости, а потом и по служебным делам, Федор замечал, что папа всерьез пристрастился к спиртному, быстро сдает и постоянно жалуется на жизнь, чего раньше за ним никогда не замечалось.

Однажды летним вечером, в один из таких приездов, Кольцовы, отец и сын, сидели в сгущающихся сумерках на веранде дома по улице Вишневой и выпивали. Петр Матвеевич уже хорошо набрался крепенькой фруктовой наливочкой, а у Федора, расслабившегося после суматошного командировочного дня, не было ни сил, ни желания его останавливать. Клавдия Трофимовна, вторая папина жена, что-то консервировала на летней кухне, и уже в третий раз не откликалась на пьяный окрик мужа, которому, ни с того ни с сего, захотелось яблок.

– Вот баба дура, когда надо, никогда её на месте не бывает. Ну да черт с ней, пойду-ка я сам свеженьких яблочек с дерева соберу. Сейчас, сыночка, чайку попьем с ними. Заварим чай со смородиновым листом, а белый наливчик меленько в кружечку нарежем – вкуснота, аромат!

Федор задумался о чем-то и даже не ответил папе. Потом он много раз корил себя за эту оплошность. А Петр Матвеевич, пошатываясь, поплелся к яблоневым деревьям. По пути он пару раз, чертыхаясь, натыкался на какие-то железяки, долго гремел складной лестницей, на какое-то время почти затих, и из глубины сада доносились только шорох листьев да звонкий стук недозревших яблок о дно алюминиевого ведра. Вдруг – противный треск ломающихся веток, грохот стремянки, глухой удар упавшего тела о землю и странный жутковатый полускрип – полувизг, похожий на звук рвущегося брезента, который еще долго стоял у Федора Петровича в ушах. Кольцов вскочил и опрометью бросился в густую темень старого сада, сбивая те же металлические штуковины, о которые несколько минут назад спотыкался папа. Федор просто наскочил на его обмякшее тело. Не понимая до конца, что произошло, он рванул папу за плечи на себя. Тот едва слышно застонал и затих на руках у сына. Только тогда Федор разглядел, что из груди Петра Матвеевича торчит тонкий железный штырь, неудачно вкопанный им накануне в землю под яблоней для, бог знает, каких огородных нужд. По белой шведке его, как случайная клякса на чистом листе бумаги, расползалось темное, липкое на ощупь, пятно. Папа испустил дух почти беззвучно, так же тихо, как и жил.

Молчаливый переулок, по которому шел Кольцов, неожиданно ожил, превратившись в шумную разноголосую толкучку, и Федор Петрович очнулся от тяжелых воспоминаний. Люди, как мухи, зашевелились вокруг, словно разбуженные неожиданно ярким для осени солнцем. Прямо на дороге в рыжеватой пыли бабульки разложили какой-то нехитрый скарб в надежде заработать несколько лишних копеек к пенсии. За ними теснились убогие лотки с однообразным польско-турецко-китайским товаром. Тетки-торговки, все как на подбор бывшие работницы в бозе почившего Сельхозмаша, вяло переругивались с шустрыми бабками, которые закрывали проход к прилавкам.

– Эй ты, старая перечница, а ну-ка, жопу подорвала и вали по быстренькому! Ты же местовое ни фига не платишь, а моего клиента, падла, отбиваешь! Тебе подыхать пора, а мне семью кормить!

Дородная бабуля, торговавшая семечками и сигаретами, примирительно охала:

– Ох-ох-ох, доченька, куда же мне старой деваться? Пенсия совсем маленькая – на хлеб и воду!

– По тебе видно, что ты на хлебе и воде сидишь! Я же тебя знаю, ты на Пионерской живешь! Небось, за лето с курортников в своих голубятнях столько содрала, что до сих пор не сосчитала! Пенсия у нее маленькая! Кого ты лечишь?! Ты слышала, Нюра, пенсия у нее маленькая!

Тощая, длиннющая Нюра в мохеровом берете живо включилась в этот содержательный разговор, перегнувшись через соседний лоток, как надломленная ветром тростинка.

Хотя, как для тростинки согбенной, она обладала поистине громоподобным голосом повышенной противности:

– Ну, блин, вообще плесень обурела! Девки, да разбросать сейчас ее курево вонючее и всех делов!

Со стороны бакалейных ларьков ветер доносил обрывки не менее жарких словесных баталий:

– Тебе что, повылазило? Куда мешок прешь, раздолбай?!

– Куда хочу – туда и пру! А тебя тирлинь чужое горе?!

Слышался и вполне мирный обмен информацией между товарками:

– Све-е-е-т! А твой, чего, домой так и не пришел вчерась?

– Не-е-е!

– Ну ты глянь, мурло какое, во козлина злодолбучий!

Миновав оживленный перекресток, Кольцов снова углубился в тихие новопавловские улочки и через пять минут был у ворот старого городского кладбища.

Мир и спокойствие царили здесь. На кладбище, оказавшемся почти в центре современного города, уже давно не хоронили, разве что по большому блату. Даже Петра Матвеевича Кольцова, погибшего шестнадцать лет назад, определили сюда, на центральную аллею, по личному распоряжению тогдашней председательницы горисполкома Зои Васильевны Решетняк. Вековые деревья шатром раскинулись над обветшалыми могилами. Ни страха, ни боли, ни даже скорби мимолетной не вызывали здешние надгробные плиты. Все люди, лежавшие здесь, старики и младенцы, мужчины и женщины, подлецы и праведники отжили, отстрадали, отлюбили много-много лет назад. Их вечный покой казался мудрым и благословенным, а мирская суета за оградой погоста – тщетной и бессмысленной.

Кольцов купил у благостной старушки на центральном входе пестрый букетик поздних, слегка привядших астр, и отправился на свидание с папой.

Могила Петра Матвеевича была совсем недалеко. Это было чуть ли не единственное место на кладбище, где почему-то совсем не росли деревья и даже холодное осеннее солнце за полчаса могло запросто нагреть гранитное надгробие. Но сейчас, прикоснувшись к каменной плите, Федор Петрович невольно отдернул руку. Его насквозь пронзил ледяной холод.

Кольцову вдруг вспомнились нескладные стихи, которые местная знаменитость – Фаина Аркадьевна Кончиану, таинственно улыбаясь, однажды прочла ему, вроде бы безо всякого повода:

“День, когда надгробный камень,