banner banner banner
Страж и Советник. Роман-свидетель
Страж и Советник. Роман-свидетель
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Страж и Советник. Роман-свидетель

скачать книгу бесплатно

Страж и Советник. Роман-свидетель
Алексей Алексеевич Грякалов

Герои нового романа философа и писателя Алексея Грякалова закономерно представлены в поисках жизненного самоутверждения и личного счастья. Однако их судьбы, развертывающиеся в романном повествовании, сплетены с темой власти: осознание свободы в ситуации предельной схваченности человеческой жизни обстоятельствами и дискурсами власти приводит к появлению фигуры паррезиаста – субъекта, чья речь об истине ставит его в максимально рискованное положение. Одним из героев произведения является сам роман как феномен творчества. Читатель встретится здесь с персонажами предшествующих книг автора, который искусно сплетает интертекстуальную вязь. Мифический Единорог и соблазняющая его Дева, хтонический Домовой и воображаемый Левиафан, Нагая на берегу, неизменно девственная в памяти, сосуществуют с реальными лицами интеллектуальной истории: Макиавелли и Томас Гоббс, Розанов и Бердяев своими идеями участвуют в романном действе. В глубинном переплетении судеб и любовных встреч совмещены философское понимание и эстетическое проникновение в события, тревоги и обретения смыслов сегодняшних дней.

Алексей Алексеевич Грякалов

Страж и Советник. Роман-свидетель

1. Сон-шуиманджу

С юности привыкнув к поединкам, он больше всего не терпел удержания.

Ни при свете дня, ни в ночи.

Но невидимый – из недавнего посещения Поднебесной? – вонзил иглу в предутрии – явно на левом предплечье красный росчерк. Благородство, загадочность, сила и магия – дракон воплощает великую мудрость.

Упорство, верность и красота.

А ведь никогда ничего на шкуре не наводил… закон разведки и контрразведки – отрабатывай искусство быть незаметным.

И некому разбудить, когда застонал.

Откуда знак? – привычкой разведчика Президент с первого мига пробуждения вживался в день. И вслед ориентировке в один миг вторгаюсь в чужой сон – после настоя-шуиманджу сон подобен ни к чему не сводимому, но все допускавшему дао.

Всплыла из самых тайных глубин наколка-дракон.

Но есть ли то, что всегда правильно? – immer richtig – официальный философ Третьего рейха Гегель никаких драконов не допускал, хватило вознесенного до вершин истории Наполеона. И Аполлона мыслил как ведающего бога, выносящего на свет все сокрытое и взирающего во тьму чужих тайн.

Аполлон-резидент.

Но ведь даже самая удачно проведенная спецоперация – спекулятивный прыжок – не достигнет абсолютной победы. Западные интеллектуалы, признал Иммануил Валлерстайн, я слышал его доклад на острове Родос, потерпели провал, перевербовка не состоялась.

Тут Московия.

Кто нападет на нас – сдохнут в аду, мы же пребудем в блаженной резиденции рая. И оттуда будем взирать на муки чужих? Но вслед ужакой вползла в сон вышиванка, неотступная в последнее время мова. И против нее сначала мыслью, потом резким подъемом рванул тело – не терпел удержания. А вослед сну-вышиванке гуд летящего в поисках пристанища роя, посреди гуда словно бы даже различимы человеческие голоса недовольства.

Все пчелы, как известно, пропадут перед самым концом света.

Как раз в это майское утро пчеловоды в далеком от Москвы придонском месте с прилетных досок сметали гусиными крыльцами пласты свежего подмора. Пчелы вылетели за взятком, когда над полями невидимые борозды нарезал самолет. И когда взгляды пчеловодов предельно налились тяжестью, самолет, нахлебавшись, рухнул. Чтоб рука не дрогнула и техника не подвела? – пилоты желают друг другу. Но хоть невозможно поверить в магию тяжелого взгляда, что-то неявное произошло – событие совсем не то, что очевидно, а та сила, что вызывает произошедшее. Пилот, у которого в губернском городе было трое детей, выжил, неизвестно сможет ли когда-нибудь встраивать машину в небесные борозды – при каждом заходе человек в противогазе убегал в сторону от выставленного красного маркера. И осталось бы это только строчками в донесениях о летном происшествии, если бы то, что вырвалось из гнетущих взглядов пчеловодов вслед самолету не сошлось в случае утра – приблизившийся в гибели пчел конец света, упавший самолет и странная находка, которая была будто бы присутствием вечности в одном дне.

Показал находку запущенный губернскими инженерами дрон – кружил над Райским лесом, над парами, вспаханного к озими чернозема. Скользнув тенью, обшаривал местность – ни оторванных колес, ни плоскостей с номерами, ни кабины. Но на краю Райского леса – старое название времени не сдавалось, самолет лежал на разорванном брюхе. И белый порошок удобрений рассыпан по дороге. Как рассказал потом другой летчик, работавший на полях в этом же районе, арендаторы земли нанимают частных пилотов по договору и дают старые самолеты – «Бекасы» вообще часто разбиваются, слабые и не рассчитаны на длительный морок каждодневной травли.

Еще ниже-ниже искусственный зоркий глаз – на улье-лежаке совсем ясно предстала фигуру лежащего человека. Оператор будто бы даже различил гомон растревоженных пчел и запах вытекшего цветочного меда белого и желтого донника. Матка пчелиная шевелилась посреди насельниц улья. На ненужных любовников-трутней рабочие пчелы в общей беде не обращали внимания.

Угрюмо тряслась на дороге поисковая группа.

Родник в глубине леса ответил зеркальцем, песчинки, каждая на свой лад взлетали, тени резвились, стайка полосатых подсвинков ринулась прочь от дороги, кабан-клыкан выставил запененную молочаем злую морду. И любивший стрелять следователь пожалел, что нет карабина. А из черневшего на склоне провала-схрона ветер выметал обрывки пожелтевших листков.

И все в полдне было придавлено и зажато, будто схватил удержаньем полдневный бесок.

Президенту про падение мелкомоторного самолета даже не стали докладывать, хотя потом пришлось объяснять непонятые связи утра – морок полдневный, случайное сцепление происшествий-атомов – алеаторика, как назвал бы памятный из университетского курса Эпикур. Но странная близость переживаний в разных местах требовала порядка, словно молния мгновением свела в жестоком всполохе.

Картина-ориентировка смутно в удержании рамки.

* * * * *

Не надо долго раздумывать, надо коротко видеть.

Даже в минуты любовной близости никогда не переставал смотреть на себя и происходящее словно бы со стороны. На свой лад собирал раньше без молитовки, теперь с молитвой. Ведь в пионерские годы Президент ни одной молитвы не знал, только чувствовал, что молитвенность есть. И даже удержание вдохновляло, в рывке чувствовал себя между тьмой давления и свободным вдохом. Но ведь то, что говорят об удержании-сне, значимо и по отношению к смерти. И если тело-друг могло потерпеть – с первых тренировок запомнил – никогда не форсируй вдох, то душа не терпела ни одного мига. Не хотела ждать, когда проорут вслед друг другу первые, вторые и третьи дневальные-петухи. И наколка создана кратчайшей фантомной болью… пропала в миг пробуждения.

Прошел сквозь кожу, вцепился в каждую мышцу дракон.

Но заставлял всегда быть готовым.

В одну встречу – из другой встречи, из самолета в бронированный автомобиль, из одного выступления в другое. И действовало какое-то смутное понимание – ни философия истории Гегеля с Наполеоном, ни ориентировки мастеров подозрения Маркса и Фройда, где верховодили революция, агрессивность и сексуальность, ничего до конца не проясняли. Надо было как-то по-своему интуировать, что, как известно, означает хватать. И Президент иногда не совсем ясно чувствовал, что вовлечен в почти непостижимую для ума и понимания игру дня и ночи.

Это не было ни благом, ни радостью понимания, ни достижением.

Не только естество, но все давно привычные знаки теряли простую ясность – открывались глубины шифровки, игра отрицательных понятий, противоречий и оппозиций, игра реактивных сил. Не существовало ничего абсолютно первичного, но без него Президент не мог существовать. А раз истина подражания есть утомительное соперничество, конкуренция и борьба за власть, надо было найти достойного. Президент нашел, хоть образ был по-человечески недостижим, можно переносить его качества на себя. Вслух соотносил себя с рабом на галерах, но полагался на насилие-созидание по образу и подобию совсем невозможного для подражания. И тогда больше не было различия между тайным и явным – знание самого себя как того, у кого есть собственный ничем извне не сдерживаемый опыт. Но выявление своей несвободы и нехватки при всей необъятности власти было невыносимо постыдным в ночных переживаниях, когда он чувствовал, что что-то с тяжелым дыханием наваливается сверху и удерживает в захвате.

Кто такой? – иногда в ночи так себя спрашивал об этом давящем существе.

Но днем вопрос отпадал сам собой: нечистой силы не существует. И оставалось только смутное переживание.

Впору было думать про какое-то безначальное первоначало из университетского учебника – перводвижение, первоцветок, первоприём… перворазведка и самая первая контрразведка. Выросший на асфальте, Президент не имел перед глазами природной тайны, где могло бы показывать себя чудо. И все-таки открывалось чудесное, словно бы неведомая за что награда. Но виденье всегда кончалось, дыханье выравнивалось. И надо было зажечь свет, если ночь, или просыпаться, если настало утро. Но еще ясней представала какая-то мировая сеть без конца и без краев. И надо было представить тех, кто забрасывает, кто стоит у лебедки и следит, чтоб не лопнули троса. А потом люди в мокрых робах рядами – сортируют, укладывают, потрошат! И этих работяг вблизи представить – это народ… простой народ.

Уподоблял себя тому, кто видит все.

Только такое уподобление и мог претерпевать, не мог об этом ни с кем говорить. И хоть подражание, как он знал со слов Конфуция, самый легкий и самый неустойчивый опыт, готов был вложиться в слова, которые все более ясно ощущал. Он словно бы подражал тому, с кем нельзя было сравниться, и кто был совершенным образцом в подражании.

Это тайный образ, недостижимый, с кем нельзя вступать в соперничество.

Но поверх этого тайного явно безличные потоки переплетались – Президент иногда начинал думать, что справедливость для всех недостижима. Народ соединяет всех со всеми, но народ… простой народ? Он будто бы всегда был как-то отвергаем, все со всеми сливались только в те дни, когда шла война.

Да теперь, наверное, не будет и этого.

Президент даже попросил найти Лингвиста, который бы дал ориентировку: popolo, people, pueblo – итальянские, французские, испанские слова содержали в себе смысл массы граждан как единого политического тела – родство превыше всего. Но в этих же словах и производных от них присутствие низшего класса, обычного люда, тех, кому надо по мере возможностей сострадать. Эти последние будто бы исключены – брошены в голую жизнь, где всегда будут несчастья и неудачи.

Амфиболия… смешение понятий.

Лингвист доложил про неизбежную двусмысленность слова народ как-то казенно.

Разделен на уровне переживания. С одной стороны, сплоченное политическое тело, а с другой – исключенные, осознающие свою отрешенность. Это биополитика, говорил Лингвист – он не понравился Президенту. И только после слов о том, что в русском языке над всеми формами преобладает глагол, Президент взглянул на него с интересом. И тогда после разговора сказал Лингвисту, что язык не все схватывает – есть то, что преодолевает язык.

Конечно… конечно! Лингвист засуетился, – язык наше убежище, скрываемся от реальности в языке. Но двусмысленность остается! А Президент из своей прежней службы знал, что как раз двусмысленность чревата перевербовкой. И надо бы двойственность устранить – соединить всех, чтоб чувствовали себя близкими.

Чтоб не было изгнанных.

И дело совсем не в языке – язык лишь провокация и убежище.

Надо включить, Президент понимал, родство памяти, язык, территорию и кровь. Пусть верят в разных богов, но, главное, чтоб верили. Ведь тех, кто без веры, легче всего увлечь, они не верят ни в какое родство, легче всего соблазнить молодых. Они будут сражаться не только за свою заброшенность, но против самой заброшенности, их борьба никогда не кончится, бедная голая жизнь всегда остается. И раз у них никогда не будет победы, они не перестанут воевать. И от раза к разу народ будет нести в себе раскол, с обеих стороны полягут несчастные герои. Война сплачивает народ больше, чем любые другие усилия. И когда много бедных, беспрестанная гражданская война – призрак коммунизма никогда не умрет, побрел из Европы в Азию и в Африку, а теперь снова домой.

В идею коммунизма Президент уже не верил.

Слово народ означало массу граждан как единое тело, но еще больше означает тех, кто был во всем ниже богатых и избранных. Обычному люду нужно сострадать, первый главный народ противопоставлялся всем остальным. И Президент в странном недоверии-вере когда-то в заявлении написал, что хочет приблизить светлое будущее, тогда думал, что коммунизм – лишь хорошо действующий механизм или аппарат. Но сегодня многим уже казалось, что если бы заслуживающего жалости и сострадания народа вовсе не существовало, было бы лучше жить. Словно бы надо было как-то избавиться от страждущего народа – избавиться от нищеты, от диких инстинктов, которые всегда там, где голая бедная жизнь. Народ как-то неудобно присутствовал, нищета и исключенность представали как скандал в самом нестерпимом смысле – совсем не совпадали с тем, о чем говорил Президент.

Богатые создали голую жизнь бедных, но уже почти не могли их выносить.

Народ становилось синонимом несчастья и неудачи.

Так никто вслух не говорил, да и кто будет слушать не верящего Лингвиста? Находит изъяны и противоречия там, где их может не быть. Но крестьяне уже почти не нужны на курских и воронежских черноземах, захваченная богатыми москвичами земля обихожена наемным людом более успешным, чем местный народ. И высшие, которые окружали Президента, никогда бы не согласились уравнять себя с простыми людьми и признать равенство. Президенту надо показывать, что сострадает народу, который представал как исключенный класс – садился в кабину боевого самолета, чтоб ближе к летчикам, выходил на подводной лодке в плаванье, чтоб ближе к морякам, летал в места боевых действий, так Президент словно бы заговаривал голую жизнь.

Это то, чему надо было служить, но одновременно и то, чем можно было как-то странно пренебрегать.

Это стало будто бы само собой разумеющимся.

– Деньги у всех есть? – Спрашивал в анекдоте Президент у своих приближенных.

– У всех!

– А у детей есть?

– И у детей есть!

– А собственность за границей?

– Есть, есть.

– Теперь надо бы… о людях подумать!

– Да душ бы по двести не помешало!

И когда Президенту анекдот рассказали – по старой привычке он интересовался повседневной ментальностью, даже не улыбнулся.

Так и есть.

Ведь совсем немного просят помещички средней руки.

Простым надо помогать, чтоб выжили. Не вырвутся… в потоке безвременного времени, ежевечернего новостного наката, оглушены новостями, где-то горят, тонут, спасают, но об этом почти уже не страшно узнать. А когда близко накатит волна или пожар, тогда уже некогда думать. В этом улове вселенской сети – Президент с самого начала службы знал – всегда есть недовольные силой. Они мгновенно могут собраться… их мгновенно можно собрать. Они мгновенно вырастут – соберутся, соединят усилия на своих бедных местах обитания.

– Биополитика и биовласть! – Не унимался Лингвист.

Президент ему даже не кивнул.

Не столько подавляет, сколько побуждает и провоцирует – Лингвист похож на говорящего болванчика. Наверно, в шизофренической головушке просто не было закоулка для человечески неизбывного сомнения.

Институции не генерируют власть, а отражает и превращают. От субъекта не требуется выверенное рациональное решение, должен положиться на то, что общество в основном устроено разумно. Народ скаже, як завьяже! – вдруг на мове высказался Лингвист. Народ живет-переживает… перемогается. Ему трудно ухватить все собственным разумом. Ему надо выжить. Не только нет нужды сознательно планировать поведение для удовлетворения потребностей, но нет сознания самих этих потребностей.

А кто подскажет?

Говорит Лингвист то, во что сам не верит? А про то, во что верит, молчит.

Хоть раз Президента спросили про бедность студентов и нищету ассистентов? – Лингвист говорил слово бы со стороны, даже паузы делал, чтоб вслушаться. Президент и сам это знал, но вызывало раздражение, что Лингвист вещал будто бы даже со скукой как в сотый раз, даже не веря в то, что поймут.

– Конечно, конечно… – Лингвист словно бы расслышал. – Цинический разум.

– Собачий?

– Гораздо хуже. Собаки по следу того, что есть.

На кого надеяться?

На себя, на свой ларек, на черно-белую свиноматку, на самогонный аппарат. Именно общность угрозы, неуверенности и страха есть основной факт общества риска, богатые рискуют деньгами, чиновник боится за свое место, народец рискует жизнью. Причем, страшнее страха предстает страх потери самого страха. Народ хочет свободы и боится ее, свобода, которой мы якобы обладаем в нашем выборе, объясняет усиление страхов.

Лингвист долго вдохнул и коротко выдохнул, будто мешок сбросил.

Выходит, неуверенность не носит конкретного и направленного характера. Как состояние страха и неопределенности надстраивается над институциями и нормативностью.

У богатых есть время, а у бедных есть только место, пока богатые до него не доберутся. И Президент подумал, что речь Лингвиста так ладно сложена, что почти никак уже не связана с жизнью. Какой-то параллельный языковой мир был близок реальному миру, но не совпадал с ним. Наоборот, пропадал в каком-то шизофреническом самодовольстве.

Нигде будто не был в настоящем времени. И это словно бы отвлекало от текущей войны на границах и от предчувствия еще большей войны.

Но у Президента в собственном утреннем времени всегда есть место.

Вот плечи расправились – жест «утка машет крыльями» наполнял упругостью, руки наливались утренней силой, колени после железного всадника киба-дачи вставали почти вертикально – куда направлено колено, туда пойдет удар. И теперь уже тот, кто удерживал, господчик правильный гегелевский, дракон оплетающий, домовой-хтоник будто бы становились уязвимыми. И даже можно было их недопустимо для ночного переживанья жалеть. Тот, кто удерживал и давил, сам начинал задыхаться от сопротивления – представал жертвой, будто бы не по своей воле появился на свет, хоть всю свою тайную жизнь от света сторонился, скрывался в укромных темных местах – мог показаться только в навечерие Васильева дня.

Сидел рассекреченный нелегал в уголке нестрашный и жалкий.

Кто в силе, кто в подчинении?

И кто в страхе? – в изначальном, внезапном всегда, тупом. Раскроют, на след нападут? – на самом деле просто боишься смерти – покинул материнское лоно. Вот и рыдание годовалого, ничем бедный не защищен.

Контрразведка-танатос со всех сторон.

Впору воскликнуть вслед австрийскому Доктору: «Да это… кастрация!».

А еще страшней самокастрация, когда в девчачьем платье будет подкрадываться, чтоб испугать.

Но ни Доктора, ни восклицаний, ни страшной кастрации, ни даже того, кто воскликнет, еще нет. Зато мычание сна, наколка-дракон, давняя боль в паху, когда о раму велосипеда со всего маху – цепь соскочила. Молодую скотинку увиденный один раз в деревне Ванька-санитар охолостит, чтоб удержать – волы, мерины, валухи.

И никакого ни к кому сожаления.

А человечка восьмилетнего минуту назад скрутили, чтоб не думал, что неуязвим. Ради смеха в железных ручищах… трусы до колен содрали, канава под голой задницей глубиной в метр, в канаве ежак… – смеется хохол, по-вашему ё-ё-ёжик!

На ежака… голым задом!

Трепыхайся в руках, как голубь, клевал бы, если бы воронов клюв, – ежак внизу меж двух брезентовых черевиков скрутился в колючий шар.

Ненавидел.