Читать книгу Призрак Оперы (Гастон Леру) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
Призрак Оперы
Призрак Оперы
Оценить:

3

Полная версия:

Призрак Оперы

Но инспектор уже не мог выдавить ни слова. Отчаянной мимикой он дал понять, что ничего об этом не знает, а вернее, знать не хочет.

— А вы его видели, призрака Оперы?

Энергичным движением головы инспектор отрицал, что видел.

— Тем хуже! — холодно заявил Ришар.

Инспектор выкатил огромные глаза, чтобы спросить, почему господин директор произнёс это зловещее «тем хуже!».

— Потому что я рассчитаю всех, кто его не видел! — объяснил директор. — Раз он повсюду, то недопустимо, чтобы его не замечали нигде. Я люблю, чтобы служили как следует!

ГЛАВА V

Продолжение «Ложи № 5»

Сказав своё слово, Ришар забыл об инспекторе и занялся делами с только что вошедшим администратором. Инспектор решил, что можно улизнуть, и тихо-тихо, о Боже, как тихо!.. стал пятиться к двери. Но Ришар заметил этот манёвр и пригвоздил беднягу к месту громовым: «Не двигаться!»

Господин Реми послал за билетёршей. Она служила ещё и консьержкой на улице Прованс, в двух шагах от Оперы, и вскоре появилась.

— Как вас зовут?

— Мамаша Жири. Вы меня знаете, господин директор. Я мать малышки Жири, малышки Мег, ну!

Это было сказано грубо и торжественно, и на миг даже подействовало на Ришара. Он оглядел мамашу Жири: линялая шаль, стоптанные башмаки, старое таффтяное платье, шляпка цвета сажи. По тому, как держался директор, было ясно: он знать не знает мамашу Жири, не помнит и малышку Жири, «и даже малышку Мег!». Но гордость мамаши Жири была такова, что знаменитая билетёрша воображала, будто её знает весь свет. (Кажется, от её фамилии пошло известное словцо кулисного жаргона «жирьи». Пример: актриса упрекает подругу в сплетнях и пересудах и говорит: «Всё это жирьи».)

— Не знаю такую! — наконец провозгласил директор. — Но всё же, мамаша Жири, мне хотелось бы выяснить, что случилось вчера вечером, отчего вам с господином инспектором пришлось звать муниципального гвардейца.

— Да я как раз затем и пришла, господин директор, чтобы вам рассказать, и чтоб с вами не вышло тех же неприятностей, что с господами Дебьеном и Полиньи. Они поначалу тоже слушать меня не желали.

— Я не об этом вас спрашиваю. Я спрашиваю, что случилось вчера вечером!

Мамаша Жири побагровела от возмущения. Таким тоном с ней ещё никто не разговаривал. Она поднялась, словно собираясь уйти, подобрала складки юбки и с достоинством тряхнула перьями своей сажевой шляпки. Но передумала, села и сказала сварливо:

— Случилось то, что опять донимали призрака!

Ришар готов был взорваться, но вмешался Моншармен и взял допрос в свои руки. Выяснилось, что мамаша Жири считает вполне естественным, когда голос объявляет, что в ложе кто-то есть, хотя там никого нет. Объяснить это явление, для неё не новое, можно только вмешательством призрака. Призрака в ложе никто не видит, зато слышать может каждый. Сама она слышала его часто, и ей можно верить, потому что она никогда не лжёт. Спросите хоть господ Дебьена и Полиньи, и всех, кто её знает, и господина Изидора Сака, которому призрак сломал ногу!

— Вот как? — перебил Моншармен. — Призрак сломал ногу бедняге Изидору Саку?

Мамаша Жири широко раскрыла глаза, выражая изумление перед таким невежеством. В конце концов она согласилась просветить двух несчастных несведущих. Дело было при Дебьене и Полиньи, опять же в ложе № 5 и опять на «Фаусте».

Мамаша Жири откашливается, прочищает голос и начинает так, будто собирается исполнить всю партитуру Гуно.

— Значит, так, сударь. Сидели в тот вечер в первом ряду господин Маньера с супругой, ювелиры с улицы Могадор, а позади мадам Маньера её близкий друг, господин Изидор Сак. Мефистофель пел (мамаша Жири поёт): «Вы, что притворно спите…», и тут господин Маньера слышит в правое ухо (жена сидела слева) голос: «Ах-ах, не Жюли ли это притворяется спящей!» (Супругу его как раз зовут Жюли.) Господин Маньера оборачивается направо поглядеть, кто с ним так заговорил. Никого! Потёр ухо и думает: «Уж не сплю ли я?» А Мефистофель себе поёт дальше… Только я, может, надоела господам директорам?

— Нет-нет, продолжайте…

— Господа директора слишком добры!

(Гримаса мамаши Жири.) Так вот, Мефистофель пел дальше (мамаша Жири поёт): «Катрина, мой кумир, зачем ты отказываешь влюблённому, что молит о таком сладком поцелуе?» И тут же господин Маньера снова слышит в правое ухо тот же голос: «Ах-ах, уж Жюли-то не отказала бы Изидору в поцелуе!» Он оборачивается, но на сей раз к жене и Изидору. И что же видит? Изидор, зайдя сзади, взял руку его супруги и осыпает поцелуями то место, где перчатка оставляет ложбинку… вот так, милые господа. (Мамаша Жири покрывает поцелуями полоску голой кожи, видневшуюся из-под её нитяной перчатки.) Сами понимаете, тихо это не кончилось! Хлоп! Шлёп! Господин Маньера, высокий и сильный, как вы, господин Ришар, отвесил пару оплеух господину Изидору Саку, а тот был худенький и слабенький, как господин Моншармен, с позволения сказать. Скандал вышел. В зале кричали: «Хватит! Хватит! Он его убьёт!» В конце концов господин Изидор Сак вырвался…

— Значит, призрак не ломал ему ногу? — спрашивает Моншармен, слегка уязвлённый тем, что его телосложение произвело на мамашу Жири столь слабое впечатление.

— Сломал, мосье, — высокомерно отвечает мамаша Жири: она поняла обидный намёк. — Сломал начисто, на большой лестнице, по которой тот слишком быстро спускался, мосье! И так, ей-богу, что бедняге уж долго не подняться!

— Это призрак рассказал вам, что нашептал в правое ухо господину Маньера? — продолжает с серьёзностью, которую считает вершиной комизма, «следователь» Моншармен.

— Нет, мосье, это господин Маньера сам рассказал. Вот так…

— А вы-то сами уже говорили с призраком, почтенная?

— Как с вами сейчас, мой добрый мосье.

— А когда он с вами говорит, что он вам говорит?

— А говорит, чтоб я принесла ему скамеечку!

Произнесённые торжественно, эти слова превратили лицо мамаши Жири в мрамор, жёлтый мрамор с красными прожилками, как у колонн, поддерживающих большую лестницу, то есть в сарранколенский мрамор.

Ришар снова расхохотался вместе с Моншарменом и секретарём Реми. Но инспектор, наученный опытом, уже не смеялся. Прислонившись к стене и лихорадочно перебирая в кармане ключи, он гадал, чем кончится эта история. Чем «сварливее» держалась мамаша Жири, тем сильнее он боялся нового приступа директорского гнева. А теперь, глядя на директорское веселье, мамаша Жири осмелилась стать грозной! Право слово, грозной!

— Чем над призраком смеяться, — возмущённо воскликнула она, — лучше бы поступили, как господин Полиньи, который сам во всём убедился!

— В чём убедился? — спрашивает Моншармен, никогда ещё так не веселившийся.

— В призраке! Ведь говорю же вам! Послушайте! (Она вдруг успокаивается: час, по её мнению, настал серьёзный.) Помню, как сейчас. В тот раз давали «Иудейку». Господин Полиньи пожелал смотреть спектакль один, в ложе призрака. У госпожи Краусс был бешеный успех. Она только что спела, вы знаете, ту большую арию второго акта (мамаша Жири поёт вполголоса):

Рядом с тем, кого люблю, жить хочу и умереть, и сама смерть не сможет нас разлучить.

— Хорошо, хорошо, понятно, — замечает с обескураживающей улыбкой Моншармен.

Но мамаша Жири продолжает вполголоса, покачивая пером своей сажевой шляпки:

Бежим! Бежим! На небесах нас ждёт, отныне и навек, одна судьба на двоих.

— Да, да, мы уже там! — повторяет Ришар, снова теряя терпение. — Ну и что дальше?

— А дальше вот что. Как раз тогда Леопольд восклицает: «Бежим!», а Елеазар их останавливает вопросом: «Куда вы бежите?» И вот в эту самую минуту господин Полиньи (я наблюдала за ним из соседней пустой ложи) встал совсем прямо и пошёл, одеревенев, как статуя, и я только и успела спросить его, как Елеазар: «Куда вы?» Но он не ответил, и был бледнее покойника! Я смотрела, как он спускается по лестнице. Ногу он себе не сломал, но шёл будто во сне, в дурном сне, и даже дороги найти не мог. А ведь ему платили за то, чтобы он Оперу знал как свои пять пальцев!

Так говорила мамаша Жири и замолчала, оценивая впечатление. Рассказ о Полиньи заставил Моншармена задумчиво покачать головой.

— Всё это не объясняет, при каких обстоятельствах и как именно призрак Оперы попросил у вас скамеечку, — настаивал он, впиваясь взглядом в мамашу Жири, как говорится, с глазу на глаз.

— Да с того самого вечера и повелось. С тех пор нашего призрака оставили в покое, больше не оспаривали у него ложу. Господа Дебьен и Полиньи распорядились отдавать её ему на все спектакли. Ну вот, как приходил, так и просил у меня скамеечку.

— Гм! Призрак просит скамеечку? Значит, ваш призрак женщина? — спросил Моншармен.

— Нет, призрак мужчина.

— Откуда вы знаете?

— У него мужской голос, ох, мягкий мужской голос! Вот как оно бывает. Когда он приходит в Оперу, то обычно к середине первого акта, и стучит три коротких сухих раза в дверь ложи № 5. Когда я впервые услышала эти три удара, а знала точно, что в ложе ещё никого нет, подумайте, до чего испугалась! Открываю дверь, слушаю, смотрю: никого! А потом слышу голос: «Мамаша Жюль» (так звали моего покойного мужа), «скамеечку, пожалуйста». С вашего позволения, господин директор, я красная стала как помидор. Но голос продолжал: «Не пугайтесь, мамаша Жюль, это я, призрак Оперы!» Я посмотрела туда, откуда шёл голос, такой добрый и ласковый, что почти не страшно было. Голос, господин директор, сидел в первом кресле первого ряда справа. Только в кресле никого не видно, а поклясться могла бы, что там кто-то сидит, говорит, и притом человек очень вежливый, ей-богу.

— А ложа справа от ложи № 5 была занята? — спросил Моншармен.

— Нет, ни ложа № 7, ни слева № 3 ещё не были заняты. Спектакль только начинался.

— И что вы сделали?

— Принесла скамеечку. Ясное дело, не для себя он её просил, а для своей дамы! Но её я ни слышала, ни видела ни разу.

Что? Как? У призрака теперь есть жена! Двойной взгляд Моншармена и Ришара поднялся от мамаши Жири к инспектору, который за её спиной размахивал руками, стремясь привлечь внимание начальства. Он горестно стучал себя пальцем по лбу, показывая директорам, что мамаша Жюль, несомненно, помешана. Эта пантомима окончательно убедила Ришара расстаться с инспектором, у которого в штате служит умалишённая. Добрая женщина, поглощённая своим призраком, уже расхваливала его щедрость.

— В конце спектакля он всегда даёт мне монетку в сорок су, иногда в сто су, а иногда даже десять франков, если несколько дней не приходил. Только с тех пор, как его снова стали тревожить, не даёт ничего.

— Простите, достойная женщина… (Новый бунт пера сажевой шляпки против столь упорной фамильярности.) Простите! Но как призрак умудряется вручать вам эти сорок су? — спрашивает Моншармен, любопытный от природы.

— Ну, оставляет на барьере ложи. Я их там нахожу вместе с программкой, которую я ему всегда приношу. Бывает, нахожу и цветы, розу, упавшую с корсажа его дамы. Наверное, он иногда приходит с дамой: как-то раз они забыли веер.

— Вот как! Призрак забыл веер? И что вы с ним сделали?

— Принесла ему в следующий раз.

Тут раздался голос инспектора:

— Вы нарушили регламент, мамаша Жири. Штрафую вас.

— Помолчите, болван! — прогудел басом Ришар. — Вы принесли веер! И что дальше?

— А дальше они его унесли, господин директор. После спектакля я его уже не нашла, а на его месте лежала коробка английских конфет, которые я так люблю, господин директор. Это одна из любезностей призрака.

— Хорошо, мамаша Жири. Можете идти.

Когда мамаша Жири с достоинством, которое никогда её не покидало, почтительно поклонилась директорам, те объявили инспектору, что решили избавиться от услуг этой старой сумасшедшей. И отпустили инспектора.

Когда инспектор тоже удалился, заверив в преданности заведению, директора поручили администратору рассчитать его. Оставшись одни, они поделились мыслью, пришедшей им в голову одновременно: сходить посмотреть на ложу № 5.

Мы скоро последуем за ними.

ГЛАВА VI

Заколдованная скрипка

Кристина Даэ стала жертвой интриг, о которых мы расскажем позже, и в Опере её триумф уже не повторялся с той силой, что на знаменитом гала-вечере. Зато она с успехом выступила в городе, у герцогини Цюрихской, где спела лучшее из своего репертуара. Вот что написал о ней великий критик Х. У. З., бывший среди почётных гостей:

«Слушая её Офелию, невольно спрашиваешь себя, не сошёл ли сам Шекспир с Елисейских полей, чтобы репетировать с ней эту роль. А когда она возлагает на чело звёздный венец Царицы ночи, то и Моцарт, пожалуй, должен покинуть вечные обители и прийти её послушать. Впрочем, нет, ему незачем беспокоиться: пронзительный, трепетный голос этой волшебницы, исполнительницы его „Волшебной флейты“, и сам долетит до него на небо. Она поднимается туда так же легко, как перенеслась из соломенной хижины в деревне Скотелоф во дворец из золота и мрамора, возведённый господином Гарнье».

Но после вечера у герцогини Цюрихской Кристина больше не пела в свете. В ту пору она отклоняла любые приглашения и любые гонорары. Без всякого правдоподобного предлога она отказалась от участия в благотворительном празднике, хотя прежде дала на него согласие. Она вела себя так, словно уже не распоряжалась собственной судьбой и страшилась нового успеха.

Узнав, что граф де Шаньи, желая угодить младшему брату, очень деятельно хлопотал за неё перед господином Ришаром, она написала графу, поблагодарила его и попросила впредь не говорить о ней с директорами. Чем объяснялась столь странная перемена? Одни усматривали в ней непомерную гордыню, другие превозносили её божественную скромность. Но в театре такой скромности не бывает. Пожалуй, мне следовало бы написать просто одно слово: страх. Да, мне кажется, Кристина Даэ боялась того, что с ней произошло, и была потрясена не меньше окружающих. Потрясена? Какое там! У меня есть письмо Кристины (из архива Перса), относящееся к тем дням. Перечитывая его, я не скажу, что она была потрясена или даже напугана своим триумфом. Она была ужаснута. Да, да… ужаснута! «Я не узнаю себя, когда пою!» — пишет она.

Бедное, чистое, нежное дитя!

Она нигде не показывалась, и виконт де Шаньи тщетно искал случая встретиться с ней. Он написал ей, прося позволения нанести визит, и уже отчаялся получить ответ, когда однажды утром ему принесли записку:

«Сударь, я не забыла маленького мальчика, который бросился в море за моим шарфом. Не могу удержаться и пишу вам об этом сегодня, когда еду в Перрос исполнить священный долг. Завтра годовщина смерти моего бедного папы, которого вы знали и который вас любил. Он похоронен там вместе со своей скрипкой, на кладбище вокруг маленькой церкви, у подножия холма, где мы детьми столько играли, у края той дороги, где, подросши, мы в последний раз сказали друг другу „прощай“».

Прочтя записку, виконт бросился к железнодорожному справочнику, наспех оделся, набросал несколько строк, которые камердинер должен был передать брату, и вскочил в экипаж. Но экипаж, как назло, доставил его на перрон Монпарнасского вокзала слишком поздно: утренний поезд, на который он рассчитывал, уже ушёл.

Раулю пришлось промаяться весь хмурый день, и жизнь вновь обрела для него вкус лишь к вечеру, когда он уселся в вагон. Всю дорогу он перечитывал записку Кристины, вдыхал её аромат, оживлял милый образ своих юных лет. Эту нескончаемую железнодорожную ночь он провёл в лихорадочном бреду, и началом и концом его была Кристина Даэ. Уже светало, когда он сошёл в Ланьоне и бросился к дилижансу на Перрос-Гирек. Других пассажиров в нём не оказалось. Расспросив кучера, Рауль узнал, что накануне вечером молодая дама, судя по виду парижанка, велела отвезти её в Перрос и остановилась в гостинице «Заходящее солнце». Это могла быть только Кристина. И приехала она одна. Рауль глубоко вздохнул: в этой глуши он сможет наконец спокойно поговорить с ней. Он любил её до удушья. Этот рослый парень, объехавший вокруг света, был чист, как девица, ни разу не покидавшая материнского дома.

Чем ближе он подъезжал, тем благоговейнее припоминал историю маленькой шведской певуньи. Многие подробности её до сих пор неизвестны публике.

Жил-был в одной деревне под Упсалой крестьянин. Всю неделю он пахал землю, а по воскресеньям пел на клиросе. Была у него маленькая дочка, которую он, ещё не научив читать, выучил разбирать ноты. Отец Даэ был, сам того, возможно, не подозревая, великим музыкантом. Он играл на скрипке и слыл лучшим деревенским музыкантом всей Скандинавии. Слава о нём шла по округе, и на свадьбы и пиры всегда звали именно его, чтобы заставить пары плясать. Мать Даэ, давно прикованная к постели болезнью, умерла, когда Кристине пошёл шестой год. Отец, любивший только дочь и свою музыку, тотчас продал клочок земли и отправился искать славу в Упсалу. Нашёл он там одну нищету.

Тогда он вернулся в деревенскую глушь и ходил от ярмарки к ярмарке, наигрывая скандинавские мелодии, а дочь, не отходившая от него ни на шаг, слушала его в упоении или подпевала. Однажды на ярмарке в Лимби их обоих услышал профессор Валериус и увёз в Гётеборг. Он утверждал, что отец — первый скрипач мира, а у дочери задатки великой артистки. О воспитании и образовании девочки позаботились. Повсюду она пленяла красотой, грацией и стремлением делать и говорить всё как можно лучше. Успехи её были стремительны. Затем профессору Валериусу с женой пришлось переехать во Францию, и они взяли с собой Даэ и Кристину. Мамаша Валериус обращалась с Кристиной как с родной дочерью. А старик начал чахнуть, томимый тоской по родине. В Париже он никогда не выходил из дому и жил в каком-то сне, который поддерживал скрипкой. Часами он запирался с дочерью в комнате, и слышно было, как он тихо-тихо играет и поёт. Иногда мамаша Валериус приходила послушать под дверью, тяжко вздыхала, вытирала слезинку и уходила на цыпочках. Она тоже тосковала по своему северному небу.

Отец Даэ, казалось, набирался сил лишь летом, когда вся семья уезжала на дачу в Перрос-Гирек, в уголок Бретани, почти неизвестный тогда парижанам. Он очень любил тамошнее море: по его словам, оно было того же цвета, что и море на родине. Часто, сидя на берегу, он играл ему самые грустные свои мелодии и уверял, что море умолкает, чтобы послушать. Он так упрашивал мамашу Валериус, что она уступила новой прихоти бывшего деревенского музыканта.

В пору «паломнических праздников», деревенских гуляний, плясок и «тайных хороводов» он уходил, как бывало прежде, со скрипкой, и ему разрешали брать дочь с собой на неделю. Их не уставали слушать. Они дарили гармонию самым дальним деревушкам на год вперёд, а ночевали в сараях, отказываясь от гостиничной постели, и прижимались друг к другу на соломе, как в те времена, когда были так бедны в Швеции.

Одеты они, однако, были вполне прилично, предлагаемых монет не брали, денег не собирали, и люди вокруг не понимали этого скрипача, бродившего по дорогам с прекрасной девочкой, которая пела так, что казалось, будто слушаешь ангела с небес. За ними шли из деревни в деревню.

Как-то раз городской мальчик, пришедший со своей гувернанткой, заставил её пройти долгий путь: он никак не мог расстаться с маленькой певицей, чей тихий, чистый голос словно приковал его. Так они добрались до берега бухточки, которую и поныне называют Трестрау. Тогда там были лишь небо, море и золотой берег. А главное, там гулял сильный ветер, который унёс в море шарф Кристины. Кристина вскрикнула и протянула руки, но платок уже далеко уплыл по волнам. И она услышала голос:

— Не беспокойтесь, мадемуазель, я достану вам ваш шарф из моря.

Она увидела мальчика, который бежал, бежал, не внимая крикам и возмущённым протестам почтенной дамы, одетой во всё чёрное. Мальчик вошёл в море прямо в одежде и принёс ей шарф. Хорош же он был, и мальчик, и шарф! Дама в чёрном никак не могла успокоиться, а Кристина от души смеялась и поцеловала мальчика. Это был виконт Рауль де Шаньи. Он жил тогда у тётки в Ланьоне. В то лето они виделись почти каждый день и играли вместе. По просьбе тётки и при посредничестве профессора Валериуса старик Даэ согласился давать юному виконту уроки скрипки. Так Рауль научился любить те самые мелодии, что очаровали детство Кристины.

Души у них были почти одинаковые, мечтательные и тихие. Им нравились только истории, старые бретонские сказки, и главная их игра состояла в том, чтобы выпрашивать их на порогах домов, как подаяние. «Сударыня или добрый сударь, не найдётся ли у вас для нас маленькой истории?» Редко кто отказывал. Какая бретонская бабушка не видела хоть раз в жизни, как на вереске при свете луны пляшут корриганы?

Но самым большим праздником было, когда в сумерках, в великом вечернем покое, после того как солнце садилось в море, отец Даэ приходил посидеть рядом с ними на обочине и вполголоса, словно боясь спугнуть вызываемых призраков, рассказывал прекрасные, нежные или страшные легенды северных стран. То это было прекрасно, как сказки Андерсена, то печально, как песни великого поэта Рунеберга. Когда он умолкал, дети просили: «Ещё!»

Была одна история, которая начиналась так:

«Король сел в маленькую лодку на одном из тех тихих и глубоких озёр, что раскрываются, как блестящий глаз, среди гор Норвегии…»

А была и другая:

«Малютка Лотта думала обо всём и ни о чём. Летняя пташка, она парила в золотых лучах солнца, и на светлых её локонах лежал весенний венок. Душа её была так же ясна и так же голубоока, как её взгляд. Она ласкалась к матери, была верна своей кукле, берегла платьице, красные башмачки и скрипку, но больше всего на свете любила, засыпая, слушать Ангела музыки».

Пока старик рассказывал, Рауль смотрел в голубые глаза Кристины и на её золотые волосы. А Кристина думала, как счастлива малютка Лотта, которая, засыпая, слышит Ангела музыки. Почти не было сказки у отца Даэ, где не появлялся бы Ангел музыки, и дети без конца просили объяснить, кто он такой. Отец Даэ говорил, что каждый великий музыкант и каждый великий артист хоть раз в жизни удостаивается посещения Ангела музыки. Иногда он склоняется над самой колыбелью, как случилось с малюткой Лоттой, и потому бывают маленькие чудо-дети, которые в шесть лет играют на скрипке лучше пятидесятилетних мужчин, что, согласитесь, весьма необычно. Иногда Ангел приходит гораздо позже, потому что дети упрямы, не хотят учить уроки и пренебрегают гаммами. А иногда он не приходит никогда, потому что у человека нет чистого сердца и спокойной совести. Ангела никто никогда не видит, но он даёт о себе знать избранным душам. Часто это бывает в минуты, когда они меньше всего его ждут, когда они печальны и упали духом. Тогда слух вдруг улавливает небесные созвучия, божественный голос, и человек помнит их всю жизнь. Те, кого посетил Ангел, словно воспламеняются. Они трепещут тем трепетом, которого не ведают прочие смертные. И обретают такую власть, что не могут коснуться инструмента или открыть рот, чтобы запеть, без звуков такой красоты, что рядом с ними меркнут все остальные человеческие голоса. Люди, не знающие, что Ангел посетил этих избранников, говорят, что у них гений.

Маленькая Кристина спрашивала отца, слышал ли он Ангела. Но отец Даэ грустно качал головой, а потом взор его вспыхивал, когда он смотрел на дочь, и он говорил:

— Ты, дитя моё, услышишь его когда-нибудь! Когда я буду на небесах, я пошлю его тебе, обещаю!

Отец Даэ уже тогда начинал кашлять.

Пришла осень и разлучила Рауля с Кристиной.

Они встретились снова три года спустя, уже юношей и девушкой. Это случилось опять в Перросе, и встреча оставила в душе Рауля след на всю жизнь. Профессор Валериус умер, но мамаша Валериус, удерживаемая во Франции делами, осталась со стариком Даэ и его дочерью. Те по-прежнему пели и играли на скрипке, увлекая в свой гармоничный сон дорогую покровительницу, которая, казалось, теперь жила одной музыкой. Юноша приехал в Перрос наудачу и так же, наудачу, вошёл в дом, где когда-то жила его маленькая подруга. Первым он увидел старика Даэ, который поднялся с кресла со слезами на глазах и обнял его, сказав, что они хранили о нём верную память. И правда, не проходило дня, чтобы Кристина не говорила о Рауле. Старик ещё не договорил, как отворилась дверь, и вошла девушка, прелестная и проворная, неся на подносе дымящийся чай. Она узнала Рауля и поставила поднос. Лёгкий румянец залил её милое лицо. Она замерла в нерешительности, молча. Отец смотрел на обоих. Рауль подошёл к девушке и поцеловал её, и она не уклонилась от поцелуя. Она задала ему несколько вопросов, мило исполнила долг хозяйки, взяла поднос и вышла. Потом она убежала в одинокий сад и спряталась на скамье. В её девичьем сердце впервые шевельнулись новые чувства. Рауль пришёл к ней, и они проговорили до вечера, оба в большом смущении. Они совсем изменились, не узнавали своих прежних персонажей, которые, казалось, приобрели огромную важность. Они были осторожны, как дипломаты, и рассказывали друг другу о вещах, не имевших отношения к их зарождающимся чувствам. Когда они расстались на краю дороги, Рауль сказал Кристине, оставив на её дрожащей руке почтительный поцелуй: «Мадемуазель, я никогда вас не забуду!» И ушёл, жалея об этих смелых словах, потому что прекрасно знал: Кристина Даэ не может стать женой виконта де Шаньи.

bannerbanner