Читать книгу Жених на поруки, или Учительница с Садовой (Ева Вересова) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
Жених на поруки, или Учительница с Садовой
Жених на поруки, или Учительница с Садовой
Оценить:

5

Полная версия:

Жених на поруки, или Учительница с Садовой

Я, разумеется, не спросила. С какой стати?

Марта вечером, не говоря ни слова, поставила перед ним на кухне миску и положила на лоб примочку. Потом посмотрела на меня, потом на сломанный зонт на столе.

— Я с этим согласна, — сказала Марта.


Глава 7.

В которой рота выходит на след

Гус стал говорить правду.

Это меня встревожило сразу. Я заметила на второй неделе ноября: он подошёл ко мне после обеда, сложил руки за спиной и сообщил, что съел в кладовой четыре яблока, что таблицу на одиннадцать не повторял и что обмакнул косичку Иды в чернила. Я ждала. Пальцы молчали. Гус стоял с лицом серафима.

— Что тебе нужно? — спросила я.

— Ничего, мадемуазель Хорн.

Шерстяной носок. Едва заметно. Вот теперь понятно.

Через два дня Ида и Ода, которые двадцать четыре часа в сутки друг другу поддакивают, вдруг заспорили, кто из них стянул у Малого пряник, причём обе брали вину на себя. В среду Кит вернул на место серебряную ложку и громко заявил об этом на весь коридор. А в четверг меня остановила Фия и спросила:

— Мадемуазель Хорн, а когда человек говорит очень-очень правду, это значит, что он врёт?

— Что?

— Жюль говорит, если человек тебе всё рассказывает сам, причём сначала про мелкое, надо пощупать, не держит ли он вторую руку за спиной. И смотреть, сколько раз человек сказал твоё имя. И я сегодня проверила. Вы со мной два раза сказали «Фия», а Гус девять.

Я очень медленно положила мел.

Я пошла на звук. Я не сразу сообразила, что это звук. Мы, вообще-то, почти не пользуемся старой прачечной в подвале. Там сырость, туда носят уголь. Но оттуда сейчас шло очень ровное тепло. Я спустилась, не торопясь, по боковой лестнице. Тихо, как научилась за девять лет. Дверь была прикрыта не совсем.

На перевёрнутых бочках и на мешках с углем сидели девять детей. Гус. Кит. Ида и Ода, держась за руки. Малый, весь в чёрной пыли, сгорбленный, занимающий половину помещения. Лисса и Натали из старших, со строгими лицами. Двое новеньких. И на самой высокой куче, болтая ногами, сидела Фия.

Мирр стоял посреди с кочергой. Спиной ко мне. Закатанные рукава, топка открыта. Он шуровал и, не поворачиваясь, говорил. Голос ровный, спокойный. Таким голосом, должно быть, сержанты объясняют, как чистить ружьё.

— …и вот теперь Кит подходит к Иде. Иди, Кит. Ты хочешь её пряник. Что ты ей скажешь?

— Отдай пряник, — сказал Кит.

— Плохо. Она не отдаст. Гус?

— Я скажу, что у неё очень красивый голос, — сказал Гус. — И как жалко, что у неё горло болит.

— У меня не болит, — сказала Ида.

— Вот, — сказал Мирр. — Уже разговариваете. А сейчас, Ида: что он сделал? Ты слышала?

— Он… Он нагнулся.

— К тебе нагнулся. Голос у него стал мягче и пониже. Кто ещё слышал? — Несколько рук поднялись. — Он дышит медленно, потому что заранее приготовился. Правдивые дышат как придётся. А нос? У кого нос? Малый, чем пахнет?

— Вот так, — глухо сказал Малый. — Он съел лук. И потом мяту. Чтобы не пахло, как будто он съел лук.

— Отлично. Значит, он заранее думал, что подойдёт близко. Для чего человеку подходить близко? Запомните. Всё это на сегодня называется «Первый приём». Все лжецы на свете, все до единого, начинают с того, что говорят вам, какой вы особенный. Что у вас такой голос, такой ум, такая душа, какой нет ни у кого. — Он выгреб золу, стукнул кочергой о край. — Если кто-нибудь это вам скажет, что вы делаете?

— Держимся за карман, — сказали хором девять голосов.

— Правильно. Если у вас нет кармана?

— Кричим Марту.

— Ещё правильнее.

У меня чесалась левая пятка. Она, разумеется, ни при чём. Просто я очень долго стояла на одной ноге.

Я толкнула дверь.

Сразу наступила такая тишина, какая бывает только среди слепых детей, когда они узнали твой шаг. Гус начал незаметно и совершенно бесшумно перемещаться к угольному люку. Фия обрадовалась и помахала.

Мирр обернулся.

На лбу у него ещё не сошёл синяк. Он посмотрел на меня, и лицо у него снова стало как у кучера на похоронах. Поставил кочергу. Стал по стойке смирно.

— Что здесь происходит? — спросила я.

— Топка, мадемуазель Хорн.

— Мирр. Пункт первый.

Он сглотнул.

— «Урок вранья», — сказал он. — Они сами так назвали. Четверг и понедельник, с пяти до шести. У них это вместо гимнастики. Сначала ко мне пришёл Гус. Он хотел узнать, как надо было с той банкой. Я ему сказал: никак не надо, это глупая ложь. Он пришёл на другой день и привёл Кита. Я им ничего дурного… — Он остановился. Посмотрел на кочергу. — Нет. Это неправда. Я учу детей лгать, мадемуазель Хорн. Вы имеете полное право написать Вайсу. Я только хотел…

— Нет, вы их не лгать учите, — сказала Фия сверху. — Мы теперь знаем, как нас будут обманывать. Потому что мы не видим, и все думают, что нам можно. Жюль сказал. Вот вчера приходил этот дядя, счетовод, от совета. Он сказал мне: «Какая у тебя чудесная косичка, деточка». А у меня косичка плохая. Я её сама заплетала.

Я смотрела на неё.

На шестилетнюю, абсолютно слепую девочку на мешке с углем. С разными косичками. Вся чумазая, как трубочист.

Меня в её возрасте никто такому не учил.

Я не умею ничего этого. Я только чешусь. Я девятнадцать лет чешусь и стою, как истукан, и говорю: тётя, он лжёт. Тётя, он лжёт.

— Как его зовут? — спросила я. — Счетовода.

— Господин Бек, — сказала Фия. — Он щупал стены. Там, где сукно. Спросил: а это зачем? И ещё считал шаги, когда шёл в кабинет. И потом сказал кому-то в коридоре: «Покупатель не должен видеть этот мусор». Мне было отлично слышно, я сидела под лестницей. От него пахнет как будто табаком, но он не курит. Кит понюхал, это нюхательный, из лавки на углу Королевской.

— Два раза на дню берёт, — подтвердил Кит из-за Малого. — У него в левом кармане. Табакерка серебряная. Там гравировка, на ощупь: «Л. от любящей Л.». Я вернул, я только посмотрел.

Я сняла очки.

Подержала. Надела.

Покупатель.

Голова у меня работает медленно, но прочно, как отцовская опара. Она сейчас поднималась. Я посмотрела на девять чумазых лиц, повёрнутых ко мне и немного в сторону. Каждое ждало. Ни один не сказал «простите». Кто-то шмыгнул. У Малого на щеке было что-то вроде слезы, он вообще очень боится, что его будут ругать. За ними гудела топка. Этот дом стоял над нами весь целиком, со всеми его сорока парами рук на шёлковых обоях.

Кто-то считает здесь шаги.

— Мирр, — сказала я.

— Да, мадемуазель Хорн.

— Вы сообразили разделить их на смены?

Он, по-моему, не сразу понял вопрос.

— Простите?

— По вашей методе. Девять человек. На этом этаже есть ещё тридцать один ребёнок, но их пока не надо. Кто-то должен быть при совете, когда попечители приходят по средам. Кто-то при этом Беке. Гус может поднести господину счетоводу чаю, он это умеет. Кит может уронить ему на ногу что-нибудь тяжёлое, чтобы тот снял сюртук. Ида и Ода будут сидеть в коридоре и повторять стихи. Никто никогда не обращает внимания на слепых детей, которые повторяют стихи. Они для них мебель. — Я перевела дух. — Пишите всё, что услышите. Я вам дам точечные доски. Кто-нибудь может читать при посторонних собственные записи, не глядя, а посторонний ничего не поймёт. Я думаю, это будет неплохо. Как вы думаете?

В бывшей прачечной стало очень тихо.

Потом Гус вернулся от угольного люка. Я не слышала, как он это сделал. Он просто оказался на прежнем месте. На его лице разливался неземной свет, какой, наверное, бывает у святых, которым только что показали подвал с вареньем.

— Мадемуазель Хорн, — сказал он благоговейно. — Вы разрешаете?

— Я разрешаю это только по четвергам и понедельникам, — сказала я, — после таблицы умножения. И если хоть одного из вас я поймаю на применении первого приёма ко мне или к Марте, вы будете чистить двенадцать печей.

— Мадемуазель Хорн, у вас сегодня такой удивительный голос… — начал Гус.

У меня кольнул мизинец.

— Гус.

— Я только проверяю, — сказал Гус. И сразу же, с уважением, взял себя за карман.

* * *

Я подождала, пока они ушли.

Это заняло некоторое время: пришлось отмывать Малого. Они топали по лестнице, и наверху Лисса уже командовала: «Ровно, ровно, Ода, не лезь, ты в первой смене». Потом всё затихло. Мирр закрыл заслонку и стоял, вытирая руки тряпкой. Он на меня не смотрел. Посмотрел один раз, сбоку, совсем быстро, как смотрят на собаку, про которую ещё не ясно, кусается ли.

— Зачем вы это делаете? — спросила я.

Он подумал.

— Они мне сказали, — ответил он медленно, — что к ним приезжают добрые люди по средам. И всё время гладят. Я не знаю. Я шёл с дровами, смотрю: приехала мадам Шварц. Гладит Иду, и говорит, какая она сегодня бледненькая. А потом достаёт очень маленький кусочек пряника. А Ида стоит и улыбается. Она не видит лица мадам Шварц. У мадам Шварц в это время лицо такое, как будто у неё в руке мышь. А Ида всё-таки улыбается. — Тряпка остановилась. — Я подумал, ей потом будет двадцать лет. И кто-нибудь ей скажет, что у неё голос.

Я посмотрела на него.

Я ничего не имею против молчания. Я его вообще предпочитаю. Но тогда, в этом подвале, я заметила, что слушаю, как у нас гудит дымоход, и что он отчего-то совсем не дымит. И в учительской больше не дымило. И у меня в комнате с ноября не было сквозняка из-под двери. Я каждый вечер чувствовала ногами что-то там, какую-то плотно свёрнутую старую шинель.

— Ребёнка, — сказала я, — в прошлый понедельник вырвало углём, потому что вы разрешили ему лизнуть кусок для опыта.

— Да, мадемуазель Хорн.

— И гимнастику никто не отменял.

— Нет, мадемуазель Хорн.

— Вот и всё, — сказала я. И пошла к двери.

На нижней ступеньке я остановилась. Я не обернулась.

— Откуда вы знали, что я боялась лент? — спросила я.

Там довольно долго ничего не происходило.

— Простите?

— Вы мне подарили ленту. Голубую. В тот год, когда приходили по четвергам. Вы сказали тёте: «Ваша племянница умная, ей надо что-нибудь простое». И вы подарили мне ленту, хотя все остальные девочки получили бы, я думаю, стихи. Я очень хорошо помню. Я весь вечер потом не могла понять, отчего у меня такое чувство, как будто я чем-то подавилась. Я ведь тогда не хотела, чтобы мне кто-нибудь писал стихи. Я хотела, чтобы мне кто-нибудь просто подарил ленту. Как вы это узнали?

Я слышала, как за спиной тихо стукнула о камень кочерга. Наверное, он её поставил.

— Вы смотрели на чужие, — сказал голос Мирра. Глухой, безо всякого бархата. — На том базаре. У вас у самой было очень старое платье, а вы, не поворачивая головы, смотрели на витрину с лентами. Минуты две. И потом сказали себе что-то и больше не смотрели. Такое было лицо. Я записал в книгу: «Очки. Опасна. Отвлечь лентой».

У меня зачесался… Нет. Ничего у меня не зачесалось.

— Вы её сожгли, — сказал он. — Вы правильно сделали.

Я стояла на ступеньке и держалась за стену.

Я думала о том, что я, пожалуй, не могу сказать, что хуже. Что всё это было записано в такую специальную книгу. Или что за всю мою жизнь больше никто, кроме него, этого не заметил.

— Топите как следует, — сказала я.

Поднялась и вышла.

На следующий день Гус подал господину Беку чаю и пролил его прямо на сюртук.


Глава 8.

Жюльен

.

Двенадцать крон

На Садовой улице растут липы. В ноябре они стояли чёрные, мокрые, с вороньими гнёздами, и шуршал под ногами такой золотой ковёр…

Он был бурый. Его не убирали две недели, и он вонял, как компост.

Простите. Я всё ещё работаю над этим.

Я мёл его.

Это входит в пятый пункт, как мне было разъяснено. «Двенадцать печей, а также двор, парадное крыльцо и прилегающий тротуар, поскольку мне стыдно перед соседями». Шла третья неделя ноября. Было утро субботы, тихое и зябкое. Над Королевской улицей висела жёлтая муть, в воздухе пахло угольным дымом и булками от Хорна с угла. Я мёл перед парадным, в ливрее покойного кучера и в разбитых сапогах, с метлой, сделанной Малым на уроке «Руки». У метлы была та особенность, что она гребла вправо. Я тоже.

За ночь выпало немного снегу и сразу растаяло. Я думал о том, что Гус, кажется, опять что-то затевает.

Я услышал шаги и не поднял головы.

Вот что я вам скажу, это очень полезно, побыть подметальщиком. Я раньше думал, что знаю, как быть незаметным. У меня там был целый приём: скромно потупиться у стены, чтобы дама сама подошла. Нет, это всё пустое. Берёте метлу. И всё. Вас нет. Мимо идут дамы. Идут господа, которых вы, очень может быть, когда-то обыграли в Глинске. Идёт сегодня графиня Ленц. Я её знаю с двенадцати лет, я ей целовал ручку и читал Лукреция. Она прошла так близко, что её шлейф лёг мне на метлу. Я его снял. Она меня обошла, как урну.

Шаги были лёгкие и какие-то особенно приятные. Чистая подошва, новая кожа, очень хороший, упругий шаг. Я такой ставил себе два года перед зеркалом, с книжкой на голове.

Они остановились в двух шагах от меня.

И до меня дошло. Сначала в затылок, потом в горло. Я стоял, сжимая метлу, с открытым ртом. Я перестал видеть тротуар. Меня, понимаете, два десятка лет обливали этим утром и вечером, и оно ушло из меня только к четвёртому году. Я думал, что совсем ушло. Семь лет назад я шёл через вельский рынок, и там старуха продавала пучки первых весенних фиалок, настоящих, сырых, лесных. Я тогда сел прямо на мостовую.

Это были не лесные.

Я очень хорошо знаю этот запах. Там кроме цветов есть ещё нотка жжёного сахара и каплю чего-то такого, вроде кошачьего… Я мог бы вам назвать пропорции. Я разливал её каждое воскресенье в синие флакончики, с шести лет и до двадцати шести.

— Доброе утро, — сказал кто-то. — Как вы метёте. Нельзя же так. Вы ведь гребёте всё вправо.

Я поднял голову.

Мне сказали, что он ангел. Мадемуазель Хорн сказала. Она сказала это очень сухим голосом, обмазывая суставы гусиным жиром.

Это слабо сказано.

Такие бывают один раз на сто тысяч. Я это говорю как профессионал, как барышник говорит о лошади. Двадцать три, двадцать четыре, и все пропорции, как у греков. Вот это золото на голове натуральное, но она его подправляет, ромашкой и уксусом, ещё там, в корнях. Я видел, как блестит. Плечи поставлены. Левая рука как бы случайно заложена за борт сюртука: я знаю, сколько часов на это уходит. Кроткие серые глаза, очень большие, чуть-чуть влажные. Для этого надо, чтобы на ночь кто-то капал розовую воду.

Он стоял на чистом краю тротуара, с белой розой. В ноябре. И смотрел на меня с лёгким интересом.

И я вам клянусь, я этого молодого человека никогда раньше не видел.

Но я его знаю.

Как вы знаете собственные зубы.

— Прошу прощения, ваша милость, — сказал я и потупился. Голос я сделал, как у лакея. У меня здорово получается. — Метла-с.

— Да-да, метла, — сказал он. — Милая вещь. Я очень рад видеть вас за работой. Вот, значит, как выглядит старость.

Он сделал ещё один шаг. Теперь он стоял почти вплотную, и голос у него опустился. Такой молодой, тёплый, с лёгкой хрипотцой, в которой сразу чувствуется, как ему больно жить. И там, чуть дальше за этой хрипотцой, не было совершенно ничего. Ни-че-го. Он говорил со мной и улыбался, как разговаривают с очень интересным насекомым.

— Здравствуй, старший, — сказал ангел.

* * *

Я, наверное, очень долго молчал.

Я заметил, что он это отметил. Глаза у него на мгновение сдвинулись на мой нос, на брови. Потом на руки, на пальцы, обхватившие палку. Наверное, делал в голове запись. А как же. «Ж. М. Постарел. Нос сломан. Держится. Не закричал».

— Ты не знаешь, кто я, — сказал он. — Какое удовольствие. А ведь я думал, она тебе хоть намекнула, когда ты к ней приходил… Да, ведь ты к ней никогда не приходил. Ни разу, за десять лет. Шлёшь ей мандарины через эту свою слепую? Нет, не шлёшь. — Он засмеялся. Очень мелодично, как звенит ложечка в стакане. — Вот уж от кого я никак не ожидал. Я, между прочим, наизусть знаю твои письма. Глинск, вдове судьи. «Вы сняли перчатку». Это чудо что такое, правда. Я рыдал, когда мне было двенадцать.

— Двенадцать, — сказал я.

Голос был как будто кто-то подвинул шкаф.

— Да, в двенадцать лет. Ты уже к тому времени давно большой был. Двадцать четыре или что-то вроде. Ты приезжал к нам в Альвизу, на Новый год, помнишь? Ну нет, откуда тебе. Ты был в новом плаще, ты сидел с ней в трактире, а я держал лошадь. Я был такой чумазый мальчик при конюшне. А ты мне дал мелочь и даже не взглянул. — Он наклонил голову. — Ты знал, что все эти годы у неё в Альвизе был ещё один фургон? Там такая маленькая старая тётушка за мной приглядывала. Меня там очень хорошо учили. Сначала Лукреций, потом перчатки. Каждый вечер, таз с водой. Ты, говорят, плакал. Я, представь, нет.

Я стоял.

Я смотрел на золото, на белую розу. Сзади по Садовой ехала телега с углём.

Мне было семнадцать лет, когда она однажды вернулась в фургон с юга, очень весёлая, и сказала: «Я вложила кое-какие деньги». Она посмотрела на меня, как смотрит хозяйка на старую, хорошую, ещё годную кастрюлю. Я тогда только что провернул свою первую вдову в Каменце, потом там вышел скандал. Лишние деньги у нас были, и я подумал: опять в какие-нибудь духи.

Она вложила кое-какие деньги.

— Сколько? — сказал я.

— Прости?

— Сколько она за тебя дала?

Он посмотрел на меня.

И вот теперь, на одно очень маленькое мгновение, там что-то промелькнуло. Я потом долго думал, не показалось ли. Как когда идёшь ночью и видишь, как в совершенно тёмном доме за ставнями кто-то прошёл со свечой. Он всё так же улыбался. У него только что-то чуть-чуть дёрнулось под левым глазом, как у новичка за карточным столом, когда ему приходит хорошая карта.

— А ты как думаешь? — сказал он очень легко.

Я думал.

Двенадцать.

Я помню цифру. Святая Агата, сад, мандарины. Она приехала в жёлтой шляпе, сестра Марта плакала. Двенадцать крон. Я всё думал, что, наверное, столько стоит хороший щенок. Потом, в тюрьме, я посчитал. Там, знаете, вообще много времени, чтобы считать. За четырнадцать вдов мы с ней выручили примерно девяносто тысяч. Я себя чувствовал очень удачным вложением.

— Двенадцать, — сказал я.

— Хозяйка у нас такая, — сказал он нежно, — постоянная. Не любит менять цены. — И поправил розу. — Ну что? Рад познакомиться? Я ведь, собственно, только поздороваться. Ты мне здорово помогаешь, знаешь ли. Всё уже подшито, мыло твоё, бумага, флакон. Это даже красиво. Я думал, ты хоть немного посопротивляешься, а ты сидишь у себя на колоде и читаешь. Письмо семьдесят два, про мост. Ты заметил! Я очень смеялся. Она, между прочим, мне сразу указала: «Видишь, чем ты хуже. Жюльен бы посмотрел». Только за эти годы я её немного устал слушать. И кому ты теперь это покажешь? Вайсу? У него есть королевская печать на мне и письмо от президента Академии. И графиня Ленц рыдает у меня на плече. А у тебя что? Два кривых ребра и старая дева в очках.

Он наклонился ко мне. Совсем близко. Жжёный сахар. Кошка.

Он был на голову ниже меня, между прочим. На полголовы. Я раньше не заметил.

— Новый год уже скоро, — сказал он доверительно. — В начале января повесят одного негодяя, королевская амнистия к празднику, ещё кое-кого выпустят, совсем старых и больных. А совет единогласно решит продать ненужный особняк. Поскольку дети уже будут размещены в хорошем приюте за городом, где есть воздух. Ты не волнуйся, она всё проверила. И она хочет только одного, как и хотела всегда. Вернуться к себе домой. Умереть, понимаешь, в своей постели, там, где она закрыла ему глаза. — Он выпрямился. Посмотрел на липы, на медную рыбу на трубе. Лицо у него было мечтательное. — Смешно, правда? А ведь это единственное, чего она вообще когда-нибудь хотела. Пятнадцать лет. Она ради этого нас двоих и купила. Ну, ты прав. Двадцать четыре кроны за всё. Я бы на твоём месте был спокоен: ты ещё очень дёшево отделался.

Он коснулся двумя пальцами края шляпы.

— Там, кстати, — сказал он, — слева, у самой решётки. Ты опять пропустил.

И пошёл. Лёгкий, очень стройный, он шёл через улицу к дому графини. Лист прилип у него к подошве, он остановился и аккуратно снял его тросточкой.

Я проводил его взглядом.

* * *

Я вам сейчас скажу, что я подумал.

Я подумал вовсе не про то, что меня повесят. И не про школу. Я очень хотел бы сказать, что я подумал про детей. Может быть, позже.

Я стоял с метлой на Садовой и думал: а у него-то, должно быть, тоже в Альвизе было что-нибудь. До фургона. Какой-нибудь сад. Какая-нибудь там монашка, которая ловила его за ухо. Что он там ел с ветки, этот мальчик при конюшне, чумазый, пока не приехала жёлтая шляпа?

Он этого не помнит. Я это видел. Я не помнил двадцать лет.

Мне понадобилась слепая девочка восемнадцати лет, которая понюхала меня в повозке, когда её похищали.

Кто понюхает его?

И я заплакал.

Я прошу прощения. Я знаю, что это мой обычный приём. Вайс на допросах уже видел. Я просто, знаете, немного постоял там, отвернувшись к решётке. Там действительно оставалось довольно много листьев.

Я их домёл.

Дверь парадного отворилась. На крыльцо вышла девочка в разных косичках и повернула лицо к улице. Подёргала носом. Потом ещё раз.

— Жюль, — сказала Фия. — Ты плачешь или у тебя насморк? Здесь пахнет так, как пах новый дядя с розой. Только он уже ушёл. Мадемуазель Хорн тебя зовёт. Там пришла бумага с большой печатью, и она сказала такое слово, какое мне нельзя повторять. Там написано «Ревизия». А что такое «квашня безмозглая»?

Я вытер лицо рукавом. Рукав был от покойного кучера, он пах лошадью.

— Это такой вид ангела, — сказал я.

И пошёл докладывать.

Первый раз в жизни я шёл кому-то докладывать правду, и ноги у меня подгибались, как в тот день, когда я шёл на первый допрос.

Я даже не заготовил, что скажу.

Вот что мне было непривычнее всего.


Часть вторая. Долги


Глава 9.

В которой к нам приходит ревизия

— Параграф сорок один, — сказал старший инспектор Ройс. — Апчхи.

Он стоял посреди нашей столовой, в безупречном сером сюртуке, с очками на носу и с блокнотом в руке, и чихал на полынь. Полынь висела пучками над каждой дверью. Я велела развесить её вчера, по всему дому, сорок фунтов, на последние деньги: Мирр сказал, что против той воды это единственное, что хоть как-то работает.

Аларика Ройса я знаю девять лет. Он брат Лотты, он вырастил её сам, и он единственный чиновник в Авернии, у которого пальцы у меня не чешутся никогда. У него на это просто нет времени. Весь он состоит из параграфов. Он приехал из Вельска на два дня, потому что совет запросил у Палаты «независимую экспертизу состояния здания». Совет, очевидно, не подумал, кого именно могут прислать.

— Параграф сорок один Положения о благотворительных училищах, — сказал он, вытирая нос. — «Помещение должно быть сухим». Мадемуазель Хорн, у вас протекает крыша над западным флигелем.

— Да.

— На третьем этаже в двух спальнях плесень.

— Да.

— Лестница не соответствует.

— Чему?

— Ничему, — сказал Аларик с мрачным удовлетворением. — Ей двести лет. Я обязан это записать. Я всё это записываю. Параграф девятнадцатый: «Ревизор обязан записывать». Вы понимаете, что у них всё основание?

Я понимала. Они ходили по дому третий день.

Господин Бек, счетовод совета, был человек лет сорока пяти, с жидкими усиками и в сюртуке, который уже несколько раз пытались отстирать от чая. За ним ходил виконт Альберт Ленц, в качестве представителя совета, с гвоздикой. Виконт спотыкался о наши сукна на стенах и каждый раз извинялся перед стеной. Потом приходил сам поэт. Он гладил младших по голове, и они, кстати, очень вежливо хватались в это время за карманы. У него при этом не менялось выражение лица. По-моему, он никогда не видит детей. Он их как будто считает.

Я проверила книги сама. Я сидела над ними три ночи подряд. Всё у меня было в порядке, до последнего гроша, и это было очень плохо. Весь порядок состоял в том, что у нас есть долг мяснику, долг булочнику (это мой отец, он говорит, что не считается), двести одиннадцать крон за уголь. Рента Лотты покрывает ровно столько, сколько покрывает. На крышу нужно ещё двести. Я их просила у совета в прошлом году. И в позапрошлом. Они прослезились.

Я видела резолюцию ещё до того, как её написали. Мне её продиктовал Мирр, с кочергой в руке. Он сказал: «Ну вот. Письмо номер девяносто. "Милая, вы слишком устали. Вам не надо больше заботиться об этих бумагах. Подпишите, и всё будет легко". Только теперь оно адресовано вам».

* * *

В тот же вечер я сама поехала к следователю Вайсу. С Мирром. Пункт третий.

bannerbanner