
Полная версия:
Тёща в Дубае
Коля сел.
Коленки упёрлись в переднее кресло. Коля — метр девяносто. Ноги — длинные. Он сложился, как перочинный нож.
— Коля, тебе удобно?
— Ну, — сказал Коля.
Это «ну» значило — «нет, но я не скажу».
Стюардесса — тоже в красной шапочке, тоже с платочком, — подошла. Посмотрела на Колины коленки.
Ушла.
Вернулась через минуту. С другой стюардессой.
Они что-то сказали друг другу. Не по-русски. Посмотрели на Колю. На его коленки. На валенки.
И одна сказала, по-русски, медленно, старательно:
— Сэр. Пожалуйста. Пересаживаться. Там. Больше. Места. Для ноги.
И показала вперёд. На ряд у выхода. Где перед креслами — пустое место. Метр. Как у нас в избе между печкой и лавкой.
Коля посмотрел на ряд.
Потом — на меня.
— А Галя? — сказал он.
Стюардесса посмотрела на меня.
— Мадам — тоже, — сказала она. — Двоих. Свободно.
Мы пересели.
Коля вытянул ноги. Во весь рост. В валенках.
Закрыл глаза.
— Ну, — сказал Коля.
Это было — «спасибо».
Стюардесса поняла. Я видела. Она улыбнулась.
* * *
Взлетали мы — я не помню как.
Нет — помню. Помню, как самолёт поехал. Медленно. Потом — быстрее. Потом — так быстро, что меня вдавило в кресло, как будто кто-то сел мне на грудь. Помню, как задрожало всё. Как загудело. Как будто тысяча тракторов разом.
Помню, как я схватила Колю за руку.
И помню, как Коля — не отнял.
А потом — пол ушёл.
Вниз.
И всё — стало тихо. Мягко. Как в лодке на Кочке, когда отталкиваешься от берега.
Я открыла глаза.
Посмотрела в окно. Окошко — круглое, маленькое. Ну — не очень маленькое. С тарелку.
Внизу была Москва.
Белая. В снегу. С тысячами крыш, дорог, машин — крошечных, как муравьи. С рекой — серой, извилистой. С лесами — тёмными, бархатными. С огоньками.
Она уходила вниз.
Всё дальше.
Всё меньше.
Потом пришли облака.
Белые. Пушистые. Как снег на горке у церкви. Как вата. Самолёт вошёл в них — и в окошке стало белым-бело. Ничего не видно.
А потом — вышел.
Над.
И я увидела.
* * *
Солнце.
Огромное. Яркое. Золотое. Над облаками было — солнце. Там, внизу, в Москве, был серый декабрь, снег, сумерки в десять утра. А тут — солнце. Как в июле. Небо — синее-синее, такое синее, какого я никогда не видела. А под нами — облака. До самого горизонта. Белые. Сияющие. Как поле. Как Кочкинский луг зимой, когда солнце после метели и всё — блестит.
Только — сверху.
Я смотрела.
Коля рядом со мной — тоже наклонился. Посмотрел. В моё окошко. Через моё плечо.
Долго.
Молчал.
Я чувствовала его дыхание. У себя на щеке. Тёплое. Пахнущее карамелькой «Барбарис» — у него в кармане их три, их не отобрали.
— Галя, — сказал Коля. Тихо.
— Что?
Коля молчал.
Долго.
— Мы ж с тобой, — сказал он, — в восемьдесят шестом мечтали. На Кочке. Помнишь? Лежали на берегу. На траве. Смотрели на облака. Ты говорила — «вот бы посмотреть, что там, сверху».
Я помнила.
Я не знала, что он помнит.
Мы лежали на берегу Кочки. Июль. Сенокос. Я — в синем купальнике с белыми горошинами. Он — в тех самых трусах, дырявых. Над нами — облака. Белые. Он сказал — «Галя, выходи за меня». А я смотрела на облака и сказала — «вот бы посмотреть, что там, сверху». И только потом — «выйду».
— Вот, — сказал Коля. — Сверху.
Я смотрела на облака.
На солнце.
На синее небо.
Сорок лет.
Сорок лет — и он помнил.
Я не заплакала.
Ну — заплакала. Пятый раз. Нет, шестой. Нет — я сбилась со счёту.
Коля сжал мою руку.
Не отпускал.
Пять часов.
* * *
Еду принесли через час.
Стюардесса — та, что пересадила нас, — катила тележку. Остановилась у нас. Улыбнулась.
— Чикен ор фиш? — сказала она.
— Что?
— Курица или рыба, — сказал Коля.
Я подумала.
— А можно — и то, и другое? — спросила я.
Стюардесса посмотрела на меня. Не поняла.
Я показала. Два пальца. И — на тележку. На обе кастрюльки.
Стюардесса подумала. Посмотрела по сторонам.
И дала — обе.
Курица была с рисом. В остром соусе. Жёлтом. Я такого не ела никогда. Обожгла язык — как будто перца целую горсть положили. Коля съел свою, не моргнув.
Рыба — с картошкой. Белая, нежная. Хорошая. Я подумала — Коля такую в Кочке не поймает.
Коля попробовал рыбу. Пожевал.
— Морская, — сказал он. — Не наша. — Пауза. — Но — ничего.
Хлеб — булочка. Маленькая. Тёплая. Масло — в крошечной коробочке. Салат — какие-то листья, помидоры-черри, оливки. Десерт — пирожное. Сладкое-сладкое, с орехами, с мёдом. Арабское, наверное.
Я съела всё.
А булочку и масло завернула в салфетку. И положила в сумку.
На всякий случай.
Коля посмотрел на меня.
— Галя, — сказал он.
— Что? Вдруг там есть нечего.
— Галя, там Светка.
— Вот Светке и отдам, — сказала я.
* * *
Туалет был — отдельная история.
Я его искала двадцать минут. Нашла. Вошла. Закрыла. Повернула задвижку. Загорелась лампочка.
Внутри было — как в шкафу. Маленьком. Всё — блестит. Всё — пластиковое. Раковина — с ноготок. Кран — без ручки.
Как он открывается?
Я стояла над раковиной.
Тянула кран. Нажимала. Крутила. Стучала.
Ничего.
Потом — случайно — поднесла руки.
И кран сам зашумел.
Я отпрыгнула. Стукнулась спиной о дверь.
Вода текла.
Я поднесла руки ещё раз. Осторожно.
Вода текла.
Убрала руки.
Вода перестала.
Поднесла.
Течёт.
Убрала.
Перестала.
Я стояла в туалете самолёта, на высоте десять тысяч метров, над облаками, и смеялась. Вслух. Одна. Как дура.
Потом нажала на кнопку — смыв.
Унитаз взревел. Как трактор. Как будто его засасывает в небо.
Я выскочила из туалета.
Коля сидел у прохода. Смотрел на меня.
— Ну? — сказал Коля.
— Коля, — сказала я. — Там кран — сам.
— Знаю, — сказал Коля.
— Откуда?
— Я там был, — сказал Коля. — Полчаса назад. Пока ты спала.
— И как ты?
Коля помолчал.
— Я руками махал, — сказал Коля. — Минут пять. Как дирижёр.
Мы посмотрели друг на друга.
И засмеялись. Оба. На весь самолёт.
Стюардесса в проходе обернулась. И тоже засмеялась. Не зная над чем.
* * *
А потом — стемнело.
Сразу. Как будто кто-то выключил свет. Мы летели навстречу ночи — Светочка потом объяснила, что там, в Дубае, на час позже, нет, на час раньше, нет — неважно.
За окном — тьма.
Потом — огни.
Сначала — редкие. Кучками. Как деревни. Как наши Кочки, Малые Кочки, Судиславль, если смотреть с горки зимой ночью.
Потом — больше.
Потом — я прижалась к окошку.
Внизу была — не тьма.
Внизу было — золото.
Как будто кто-то взял огромный мешок золотого песка и рассыпал. По чёрной земле. Неровно. Щедро. Широкими горстями. Полосами. Узорами. Звёздами.
А у самого края — где земля кончалась и начиналась вода — золото обрывалось. Ровной линией. И за ней — чернота. Море.
А посреди золота — свет. Белый. Яркий. Высокий. Как свеча. Как игла.
Он торчал из золотого песка — тонкий, сверкающий, в самое небо.
— Коля, — сказала я. Шёпотом. — Коля. Смотри.
Коля наклонился.
Посмотрел.
Долго.
— Ну, — сказал Коля.
И я поняла, что это «ну» я тоже никогда раньше не слышала.
Это было «ну» человека, который сорок лет смотрел на облака с берега Кочки, — и вдруг увидел, что там, сверху.
И что там, внизу.
Голос из-под потолка сказал что-то по-английски. Потом — по-арабски. Потом — по-русски, с акцентом, медленно:
— Дамы и господа. Наш самолёт… начинает снижение… в аэропорт… Дубай. Температура… в Дубае… двадцать… четыре… градуса.
Двадцать четыре.
Я посмотрела на себя.
На шубу. На валенки.
На Колю — в валенках и в ватнике.
Коля посмотрел на меня.
— Галя, — сказал он. — А шубу-то ты зря.
— Ночью, — сказала я. — Ночью может быть холодно.
Коля ничего не сказал.
Только усы — дрогнули.
Глава 5.
В которой нас досматривают
Шубу я сняла через сорок шагов.
Мы вышли из самолёта — не по лесенке, как в кино, а по коридору, такому, знаешь, гармошкой, прямо из двери самолёта в здание, — и меня обдало.
Не жаром. Нет. Внутри было прохладно. Кондиционеры. Светочка предупреждала. Но сквозь этот холодок — откуда-то, из щелей, из-под пола гармошки — пробивался другой воздух. Тёплый. Влажный. Густой. Пахнущий морем, керосином и чем-то сладким, как цветы, которых я не знаю.
Двадцать четыре градуса.
В десять вечера.
Двадцать шестого декабря.
Я шла в шубе поверх пальто, в валенках, в платке бабки Нюры — я его надела ещё в самолёте, когда начали снижаться, чтобы не обижать арабов, — и чувствовала, как по спине течёт.
На сороковом шаге я остановилась. Сняла шубу. Сняла пальто. Осталась в кофте.
На восьмидесятом — сняла кофту.
Коля шёл рядом. В ватнике. В валенках. Молча. Потел — я видела, — но молчал.
— Коля, — сказала я. — Сними ватник.
— Не сниму.
— Коля, тебе жарко.
— Не жарко.
— Коля, у тебя с усов капает.
Коля потрогал усы. Мокрые.
— Ватник не сниму, — сказал он. Твёрдо.
Я не поняла почему.
Потом — вспомнила. Подкладка. Слева. Зашитая. Через край. Неуклюже.
Я ничего не сказала.
* * *
Аэропорт был — как Москва. Только больше.
И — золотой.
Ну, не совсем. Но много золота. Колонны — как пальмы, золотые, до самого потолка. Пол — мраморный, блестящий, в нём всё отражается, как в Кочке весной. Потолок — высоко-высоко, стеклянный, белый. Люди — тысячи. Всех цветов. Всех языков. В белых длинных рубахах до пят — мужчины, и на головах у них — белые платки с чёрными обручами. В чёрных длинных платьях — женщины, с закрытыми головами, некоторые — с закрытыми лицами, только глаза видно. В шортах и майках — туристы. В сари — индийские женщины, яркие, как цветник. В пиджаках — с портфелями. С детьми. С колясками. С тележками.
Мы шли за людьми из нашего самолёта. Куда они — туда и мы.
Долго. Коридоры. Эскалаторы. Поезд — да, поезд, маленький, без машиниста, внутри аэропорта, нас посадили и повезли, Коля вцепился в поручень и не отпускал. Ещё коридоры.
И — будки.
Паспортный контроль.
Длинный ряд. Стекло. За стеклом — мужчины в белых рубахах и белых платках с чёрными обручами. Арабы. Настоящие. Как на картинке в учебнике у Светочки — «Жители пустыни».
Наша очередь.
Я подошла первая. Дала паспорт.
Араб за стеклом — молодой, с короткой чёрной бородкой, с усталыми глазами — взял паспорт. Открыл. Посмотрел на фотографию. На меня.
На мою голову. На платок бабки Нюры. Оренбургский. Пуховый. Белый.
Брови у него — поднялись.
Чуть-чуть.
— Рашша? — сказал он.
— Россия, — сказала я. — Кострома. Большие Кочки.
Араб помолчал.
Потом показал на какую-то штуку перед будкой. Чёрную. С окошком. Как фотоаппарат.
— Лук, — сказал он. — Хиа.
— Что?
— Смотри, — перевёл Коля. Сзади. — Туда.
Я посмотрела.
В окошке что-то мигнуло. Красным.
Я отпрыгнула.
— Коля! Меня просвечивают!
— Глаз фотографируют, — сказал Коля. — Светка писала.
— Зачем?!
— Чтоб узнать.
— Меня?!
— Тебя.
Араб за стеклом смотрел на нас. На меня — отпрыгнувшую. На Колю — в ватнике.
И — я видела — у него дрогнули губы. Под бородкой.
Он показал ещё раз на окошко. Мягче.
— Плиз, мадам, — сказал он. — Лук. Ван момент.
Я подошла. Посмотрела в окошко.
Мигнуло.
Я не отпрыгнула. Только зажмурилась. На секунду.
Араб что-то нажал. Посмотрел в свой экран. Взял печать.
Хлоп.
Вторая печать. В моём паспорте. Вторая — за один день.
Он протянул мне паспорт.
И ещё — маленький пакетик. Пластиковый. С какой-то карточкой внутри. Синей. С надписью.
— Сим-карт, — сказал араб. — Фри. Гифт. Велком ту Дубай.
— Что он говорит?
— Говорит — подарок, — сказал Коля. — Симка. Бесплатно. Добро пожаловать.
Я смотрела на пакетик.
Потом — на араба.
— Спасибо, — сказала я. По-русски. — Спасибо, сынок.
Араб посмотрел на меня.
На платок бабки Нюры.
— Ю ар велком, мама, — сказал он.
«Мама».
Он сказал — «мама».
Я чуть не заплакала.
Не заплакала. Я уже устала. Я сорок раз за неделю плакала.
Но — чуть.
* * *
Чемодан приехал через полчаса.
Мы стояли у ленты. Лента ехала — кругами — и на ней ехали чемоданы. Чёрные. Синие. Серые. Сотни. Все одинаковые.
И — красный.
Его было видно — издалека. Как пожарную машину. Как помидор на снегу. Люди оборачивались.
— Вот, — сказала я Коле. — А ты говорил — «он красный».
— Ну, — сказал Коля.
И снял чемодан с ленты. Одной рукой. Тридцать килограммов. Он сорок лет мешки с картошкой носит.
Сумка с банками — тоже приехала. Целая. Я проверила — ощупала. Ничего не разбилось. Колины кальсоны выдержали.
Сумка-холодильник с пельменями — приехала. Холодная. Шишкина не обманула.
А баяна — не было.
Лента ехала. Кругами. Чемоданы кончились. Люди разошлись.
Баяна — не было.
Коля стоял у ленты. В ватнике. С пустыми руками.
Лицо у него было — я такое видела один раз. Когда Светочка в три года потерялась на ярмарке в Судиславле. На двадцать минут. Её нашли у карусели — она каталась на лошадке и смеялась. А Коля эти двадцать минут бегал по ярмарке — вот с таким лицом.
— Коля, — сказала я. — Он — негабаритный. Светочка писала. Он отдельно выдаётся. В другом месте.
Коля не ответил.
— Коля!
Коля медленно повернулся.
— Где? — сказал он.
* * *
Баян нашёлся в углу.
У специальной стойки. «Oversized baggage». Стоял — один. Чёрный футляр. Потёртый. С ремнями. С медными застёжками.
Рядом с ним стоял человек. В синей форме. Индиец, наверное. Смуглый, маленький, с аккуратными усиками. Смотрел на футляр. С интересом.
Коля подошёл.
Индиец посмотрел на него. На ватник. На валенки. На усы.
На баян.
— Ю? — сказал индиец. И показал на футляр.
— Я, — сказал Коля.
— Вот ис ит? — спросил индиец. — Гитар?
— Баян, — сказал Коля.
— Бая-н, — повторил индиец. Старательно. — Бая-н. Мьюзик?
— Музыка, — сказал Коля.
Индиец посмотрел на футляр. На Колю. Опять на футляр.
И сделал жест. Руками. Как будто растягивал меха. Вопросительно. Мол — так?
Коля смотрел на него.
Секунду.
Потом — молча — расстегнул медные застёжки. Открыл футляр. Достал баян. Прямо там. В зале выдачи негабаритного багажа. В аэропорту Дубая. В десять сорок вечера.
Развёл меха.
И сыграл.
Не песню. Не мелодию. Просто — аккорд. Один. Большой, широкий, мажорный. Как будто кто-то распахнул окно в июне.
Аккорд прокатился по залу. Ударился в мраморный пол. В стеклянный потолок. В золотые колонны.
Люди обернулись. Все. Человек тридцать, кто был в зале. Женщины в чёрном. Мужчины в белом. Туристы в шортах. Уборщик с тележкой.
Индиец — стоял с открытым ртом.
Коля сложил меха.
Убрал баян в футляр. Застегнул.
— Мьюзик, — сказал Коля. Индийцу.
Индиец медленно закрыл рот.
Потом — поднял руки. И захлопал. Сам. Один.
И весь зал — тридцать человек — захлопал вместе с ним.
Коля взял футляр. Повесил на плечо. На ватник.
— Ну, — сказал он мне. — Пошли.
Я пошла.
Я сорок лет за ним иду.
Иногда — с открытым ртом. Как этот индиец.
* * *
Таможня была — последняя.
Мы её почти прошли. Почти. Там — зелёный коридор, «нечего декларировать», и все идут через него, не останавливаясь. Мы тоже пошли. Мне Светочка написала — «мам, идите через зелёный, у вас ничего такого нет».
У нас ничего такого не было.
Мы шли через зелёный.
С красным чемоданом.
И тут — собака.
Маленькая. Рыжая, с белым, с длинными ушами. Как у нашей Шишкинской Жульки, только умнее. На поводке. Поводок держал мужчина — в синей форме, в фуражке, высокий, серьёзный.
Собака шла вдоль людей. Нюхала. Чемоданы. Сумки. Ноги.
Дошла до нас.
Понюхала Колины валенки. Чихнула.
Понюхала сумку-холодильник. Задумалась.
Понюхала красный чемодан.
И — села.
Прямо перед ним. Хвост — по полу. Глаза — на меня. Уши — торчком.
Мужчина в фуражке остановился.
Посмотрел на собаку. На чемодан. На меня.
— Мэм, — сказал он. — Плиз. Ю бэг. Он зе тэйбл.
— Что?
— Чемодан, — сказал Коля. Тихо. — На стол. Открыть.
Я посмотрела на собаку.
Собака смотрела на меня. Не отрываясь. С обожанием. Как Зорька смотрит, когда я ей хлеба с солью несу.
Я знала, что она учуяла.
Сало.
Зашитое в наволочку. В пергаменте, в газете, в целлофане.
Я знала, что учуяла. Я сама его солила. С чесночком. С перцем. С лавровым листом. Три куска. С прослойкой.
Нашего Борьки.
* * *
Чемодан открыли на столе.
Прямо в зале. На металлическом столе. При всех.
Мужчина в фуражке — и ещё один, постарше, полный, с седыми висками, тоже в синем — вынимали всё. По одному. Аккуратно. Раскладывали на столе.
Свитера. Колины кальсоны. Банки — завёрнутые в кальсоны. Банку груздей. Банку капусты. Банку помидоров. Варенье — малиновое, брусничное, вишнёвое, земляничное. Мёд. Грибы на бечёвке. Мой синий купальник — мужчина в фуражке развернул его, посмотрел, покраснел и быстро свернул обратно. Шляпа. Парео. Фламинго — сдутое. Коля посмотрел на фламинго. Потом — на меня. Ничего не сказал.
И — наволочка.
Белая. В цветочек. Зашитая крестиком.
Пахнущая.
Собака у стола — встала. Хвост — ходуном.
Мужчина постарше взял наволочку. Пощупал. Понюхал.
Посмотрел на меня.
— Мэм, — сказал он. — Вот ис зис?
Я открыла рот.
Закрыла.
Я не знаю, как по-английски «сало».
Я вообще по-английски знаю только «хеллоу», «сэнк ю» и «Джон Дир» — с Колиного трактора.
— Это — сало, — сказала я. По-русски. Громко. Как будто громко — понятнее.
Мужчина посмотрел на меня.
— Са-ло? — повторил он.
— Сало, — сказала я. — Наше. Домашнее. С чесночком.
Мужчина постарше посмотрел на мужчину в фуражке. Мужчина в фуражке пожал плечами.
Тогда мужчина постарше достал из кармана ножик. Маленький. Аккуратно подпорол шов на наволочке. Мой крестик. Сорок лет фельдшером — я так раны шила.
Развернул целлофан. Газету. Пергамент.
Сало лежало на металлическом столе.
Розовое. С прослойкой. В соли. С чесночком.
Пахло — на весь зал.
Собака — завыла. Тоненько. Счастливо.
Мужчина постарше посмотрел на сало.
Долго.
Потом поднял на меня глаза.
— Мэм, — сказал он. Мягко. — Ис зис… порк?
Я не поняла.
— Свинина, — сказал Коля. Сзади. — Он спрашивает — свинина?
Я посмотрела на сало.
— Нет, — сказала я. — Нет, это не свинина! Это — сало!
* * *
Нас отвели в комнату.
Не в тюрьму. Нет. Просто — в комнатку. Сбоку. С белыми стенами, с кондиционером, со столом и с тремя стульями. Нас посадили. Меня и Колю. С салом на столе — его принесли за нами, на подносе. С собакой — она пришла сама, поводок волочился. Села у моих ног. Положила голову мне на валенок.
Мужчина постарше ушёл.
Вернулся через пять минут.
С девушкой.
Молоденькая. Лет двадцати пяти. В синей форме. Лицо — круглое, скуластое, с узкими тёмными глазами. Волосы — чёрные, гладкие, в пучке.
— Здравствуйте, — сказала девушка. По-русски. Чисто. С лёгким акцентом. — Меня зовут Айгерим. Я из Казахстана. Я работаю в аэропорту. Я переведу.
Я чуть не бросилась ей на шею.
— Айгерим! — сказала я. — Деточка! Скажи им! Скажи — это не свинина! Это — сало!
Айгерим посмотрела на сало.
На меня.
Губы у неё — дрогнули.
— Апа, — сказала она. Мягко. — Апа. Сало — это свинина.
— Нет, — сказала я. — Свинина — это мясо. А сало — это сало.
Айгерим посмотрела на мужчину постарше. Сказала ему что-то по-английски. Длинное. Он слушал. Кивал. Потом сказал что-то в ответ.
Айгерим повернулась ко мне.
— Апа, — сказала она. — Он говорит — в Эмиратах свинину ввозить нельзя. Совсем. Даже немножко. Даже своё. Даже с чесночком. — Пауза. — Он говорит — простите.
Я смотрела на сало.
Наш Борька.
Коля его кормил полгода. Картошкой. Комбикормом. Хлебом. Коля с ним разговаривал. Коля его звал «Борис Николаевич». Коля потом три дня не ел, когда…
Ну, неважно.
Сало лежало на подносе.
Розовое. С прослойкой.
— А куда его? — сказала я. Тихо. — Выбросят?
Айгерим спросила.
Мужчина постарше подумал.
Посмотрел на меня. На мой платок. На Колю — в ватнике, молчаливого, огромного, с баяном на плече.
На собаку — она так и лежала у меня на валенке.
И сказал что-то. Длинное. Медленно.
Айгерим слушала. И улыбалась.
— Апа, — сказала она. — Он говорит — выбрасывать не будут. Есть — камера хранения. Для запрещённых вещей. Его положат туда. В холодильник. Запечатают. Дадут вам квитанцию. А когда вы будете улетать — домой — заберёте. В аэропорту. Перед вылетом.
Я смотрела на неё.
— Он полетит обратно? — сказала я.
— Полетит обратно, — сказала Айгерим.
— Сало?
— Сало, апа.
Я посмотрела на сало.
Потом — на Колю.
Коля смотрел на сало. Тоже. Долго.
— Ну, — сказал Коля. — Хоть Дубай посмотрел.
Айгерим перевела.
Мужчина постарше — засмеялся. Громко. Хлопнул себя по коленям. Мужчина в фуражке — тоже. Айгерим закрыла рот рукой.
А собака у меня на валенке — вздохнула. Глубоко. Как будто расставалась навсегда.
* * *
Пельмени — пропустили.
Айгерим спросила — «а это что?» Я сказала — «пельмени». Айгерим спросила — «с чем?» Я сказала — «с говядиной и с лучком». Айгерим перевела. Мужчина постарше открыл сумку-холодильник, понюхал. Подумал. Посмотрел на меня.
— Биф? — спросил он.
— Говядина, — сказала я. Твёрдо. — Зорькин бычок. Прошлого года. Чистая говядина.
Это была правда.
Я свинину в пельмени не кладу. Никогда. Меня бабушка учила — «пельмени, Галя, только из говядины, и чтоб с луком, а свинину — это для котлет». Сорок лет — только говядина.
Повезло.
Мужчина постарше закрыл сумку. Кивнул.
— Окей, — сказал он.
Банки — пропустили. Варенье — пропустили. Мёд — пропустили. Грибы — пропустили, только мужчина в фуражке долго нюхал связку и что-то спрашивал у Айгерим, а Айгерим объясняла, что это — «мушрумс», «драй», «фром форест», и он кивал, и нюхал ещё.
Колин нож — в чемодане, подарок жениху, — посмотрели. Подержали в руках. Мужчина постарше провёл пальцем по берестяной ручке. Сказал что-то.
— Он говорит — хорошая работа, — перевела Айгерим. — Кто делал?
— Он, — сказала я. И показала на Колю.
Мужчина постарше посмотрел на Колю.
Долго.
Протянул ему руку.
Коля пожал.
Ничего не сказали оба. Ни слова. Они на разных языках молчали — одинаково.
* * *
Нам дали квитанцию.
На сало.
Бумажку. С печатью. С номером. С надписью по-английски и по-арабски. Айгерим перевела: «Продукт животного происхождения. Одна единица. Хранение до 08.01.2027».
Я сложила квитанцию вчетверо. И положила в бюстгальтер. В кармашек. Рядом с долларами.
Самое надёжное место. Туда даже фашист не полезет.
Айгерим проводила нас до выхода. До самых дверей. Шла рядом. Катила наш чемодан — сама предложила.
У дверей остановилась.
— Апа, — сказала она. — А можно — спросить?
— Спрашивай, деточка.
— Вы к кому прилетели?
— К дочке, — сказала я. — Светочке. Она тут директор. По мероприятиям. В гостинице. — Я помолчала. — И у неё — жених. Мы знакомиться.
Айгерим улыбнулась.
— Апа, — сказала она. — У меня мама такая же. В Шымкенте. — Пауза. — Она мне тоже на Новый год казы хотела привезти. Конскую колбасу. Я ей сказала — мама, не вези, отберут. А она всё равно везла. Отобрали.
— А она?
— А она сказала — «ну и пусть, зато я тебя увидела».
Айгерим наклонилась. И быстро обняла меня. Крепко. По-нашему.
— С Новым годом, апа, — сказала она.
И ушла.
Обратно. В аэропорт. Катя пустую тележку.
А я стояла у дверей. С квитанцией в бюстгальтере.
И думала, что за один вечер в Дубае меня назвали «мамой» два раза. Араб на паспортном контроле. И казашка с таможни.
А до этого — двенадцать лет — только Светочка.
По телефону.
С горки.
* * *
Двери раздвинулись.
Сами. Как в самолётном кране.

