
Полная версия:
Тёща в Дубае
Посреди гостиной. На расстеленном брезенте. Огромный, ржавый, четырёхлапый. Рядом — инструменты. Болгарка. Ведро с какой-то краской.
Квартира у него была — как у меня. Та же планировка. Две комнаты, кухня-гостиная, балкон на море. Только у меня — диван, ковёр, торшер, подушки, свечи, пальма в кадке. А у него — якорь, брезент, ящики, удочки на стене (восемь штук, я посчитала), сеть на балконной двери, карты морские на стенах, барометр, корабельные часы с медными стрелками. И — гамак. Вместо дивана. Натянутый между двумя стенами.
И — запах. Море. Бензин. Рыба. Краска. Кофе.
И — пельмени.
Пельмени?
Я принюхалась.
Нет. Не пельмени. Тесто. Варёное. Что-то вроде.
Он прошёл на кухню. Положил кингфиша в раковину. Вымыл руки. Надел футболку — выцветшую, серую, с надписью «Северный флот». Вернулся.
Сел на ящик. Кивнул мне — на другой ящик.
Я села.
— Рассказывайте, — сказал он.
И я рассказала.
* * *
Я рассказала всё.
Маму на горке. Снег. Дмитрия. Сентябрь. «Он тебя любит?» — «любит». Уши. Солнце. Сегодняшний звонок. Двадцать шестое декабря. Тринадцать дней. «Директор». Вадима. Девочку из Минска. Двенадцать лет.
Я не собиралась рассказывать всё.
Я собиралась сказать — «у меня к вам деловое предложение».
Но он сидел на ящике напротив, молча, и слушал. Не кивал. Не перебивал. Не смотрел в телефон. Просто — слушал. Как будто у него было всё время на свете. Как будто якорь подождёт.
И я рассказала всё.
Когда я закончила, он долго молчал.
Корабельные часы на стене тикали. Громко. Медными стрелками.
— Вы хотите, — сказал он наконец, — чтобы я тринадцать дней изображал вашего жениха. Перед вашими родителями. Которые приедут из деревни Большие Кочки Костромской области. Впервые за границу.
— Да.
— Дмитрия.
— Да.
— Бизнесмена.
— Да.
— Который вас кормит, любит и не пьёт.
— Да.
Он помолчал.
— Нет, — сказал он.
* * *
Я знала, что он скажет «нет».
Я — менеджер по мероприятиям. Шесть лет. Я знаю: первое «нет» — это не «нет». Это — начало переговоров.
— Почему? — сказала я.
— Потому что я не Дмитрий, — сказал он. — Я — Алексей. Громов. Лёша. — Он посмотрел на меня. — Потому что я не бизнесмен. Я — шкипер. У меня — яхта. Одна. Старая. Двадцать восьмого года выпуска. «Белуха». Я на ней вожу туристов на рыбалку. По восемьсот дирхам за четыре часа. Если везёт — три раза в неделю. Если не везёт — ни разу.
— Это — бизнес.
— Это — выживание, — сказал Громов. — И я — не люблю. Никого. Уже три года. После развода. И я — пью. Иногда. Пиво. На яхте. После рыбалки. — Пауза. — И я не умею врать. Я двадцать лет на флоте. Там, если врёшь, — тонешь.
— Вам не надо врать, — сказала я. — Вам надо просто — быть. Рядом. Держать меня за руку. Улыбаться. Есть мамины пирожки. Мама вас закормит. Слушать папу. Папа ничего не говорит. С ним легко.
— Держать за руку, — повторил Громов.
— Ну… да. Иногда.
— А целоваться?
Я покраснела.
— Нет, — сказала я. — Целоваться — нет. В Дубае вообще нельзя. На людях. Штраф. Или депортация.
— А не на людях?
— А не на людях — тоже нет, — сказала я. — Это — пункт первый.
Громов посмотрел на меня.
Уголок рта у него — дрогнул. Под бородой. Чуть-чуть.
— У вас уже есть пункты, — сказал он.
— Я — менеджер, — сказала я. — У меня всегда есть пункты.
* * *
Он сказал «нет» ещё три раза.
Я сказала «пожалуйста» — два. Один раз сказала «вам что, жалко». Один раз — «вы же русский человек, вы должны понять». На «русский человек» он хмыкнул и сказал, что русские люди как раз ничего не должны понимать, это их основное национальное преимущество.
Тогда я достала козырь.
— У нас в отеле, — сказала я, — четыреста номеров. Семьдесят процентов гостей — русские. Весь январь. Им всем — скучно. Пляж, бассейн, ресторан, пляж, бассейн, ресторан. Я — каждую неделю ищу, чем их занять. Прогулки на яхтах — есть. На больших. На сорок человек. С диджеем и шампанским. Дорого. Им не нравится. Они хотят — по-настоящему. Рыбалку. Чтобы сами. Чтобы капитан — свой. Русский. Который скажет — «так, мужики, тут кингфиш, тут барракуда, удочки держим крепче».
Громов смотрел на меня.
— Я могу, — сказала я, — подписать с вами договор. От отеля. На январь. Февраль. Март. Три рыбалки в неделю. Минимум. Гарантированно. По тысяче двести за выход — у нас такие расценки для гостей. Отелю — двадцать процентов. Вам — остальное.
Тишина.
Корабельные часы тикали.
Громов смотрел на якорь. На брезент. На ящики.
Я знала, что попала. Я видела — у него на полу, у двери, лежала стопка конвертов. Нераспечатанных. С логотипами банков. Я такие видела у себя, когда Вадим ушёл и оставил мне кредит за машину.
— Сколько? — сказал Громов. Тихо.
— Что?
— Сколько выходов. Гарантированно.
— Тридцать шесть. На три месяца. Минимум.
Громов молчал.
Долго.
Потом встал. Подошёл к окну. К балкону. Посмотрел вниз — на Марину. На канал. На яхты.
Где-то там, внизу, среди белых сахарных яхт, стояла, наверное, его «Белуха». Двадцать восьмого года. Старая.
— Тринадцать дней, — сказал он. Не оборачиваясь.
— Тринадцать.
— Не Дмитрий.
— Что?
— Я не буду Дмитрием, — сказал Громов. — Я — Лёша. Я тридцать восемь лет — Лёша. Если ваша мама скажет мне «Дима» — я не обернусь. Я не умею оборачиваться на чужое имя. Это — пункт.
— Но мама уже… мама уже всей деревне сказала — Дмитрий!
— Скажете, что ошиблись. Что Дмитрий — это по-английски. А по-русски — Алексей.
— Это так не работает!
— Тогда — сами придумаете, — сказал Громов. — Вы — менеджер. Вы — решаете.
Я открыла рот.
Закрыла.
* * *
Пунктов было семь.
Мы записали их на обороте морской карты. Громов дал мне карандаш — огрызок, плотницкий, — и я писала на обороте карты Персидского залива. Он диктовал. Я — тоже.
«1. Никаких поцелуев. Нигде. Никогда.
2. Держаться за руки — можно. Обнимать — за плечи, в присутствии родителей. В остальное время — нет.
3. Жених не поёт, не танцует и не произносит тосты. (Громов настоял.)
4. Жених зовётся Алексеем. Для мамы — объяснить. (Я настояла: «объяснить» — моя проблема.)
5. Жених не врёт без необходимости. Если спросят — говорит правду, кроме того, что он не жених. (Громов: "Я двадцать лет на флоте. Если врёшь — тонешь".)
6. После отъезда родителей — помолвка расторгается. Причина для родителей — «не сошлись характерами». (Громов предложил: «Скажете, что я вам изменил». Я сказала: «Мама прилетит обратно и вас убьёт». Он подумал и согласился на «характеры».)
7. Отель подписывает договор на 36 выходов «Белухи». Начиная с 9 января».
Мы перечитали.
Громов взял карандаш. И дописал внизу, мелко, корявым почерком:
«8. Жених ест всё, что дадут. Даже если невкусно».
Я посмотрела на него.
— Это зачем?
— Ваша мама, — сказал Громов, — фельдшер из деревни. Она привезёт еду. Много. Она всегда везёт еду. Моя тёща так делала. Бывшая. — Пауза. — Если я откажусь хоть от одного пирожка — она всё поймёт. В первый же день.
Я смотрела на него.
Он смотрел на меня. Серо-голубыми глазами. Мурманскими.
— Вы, — сказала я медленно, — вы откуда знаете про мою маму?
— Я не знаю, — сказал Громов. — Я знаю про мам.
И протянул руку.
Через ящики. Через якорь.
Ладонь — огромная. Шершавая. В мозолях. С белым шрамом через большой палец. Пахнет рыбой, морем и краской.
Я пожала.
Рука у него была тёплая.
* * *
— Ещё одно, — сказал Громов. Когда я уже стояла в дверях.
— Что?
— Вы сказали — двенадцать лет не были дома.
— Да.
— Потому что стыдно приехать одной.
Я молчала.
Громов стоял посреди своей гостиной. В футболке «Северный флот». Рядом с якорем.
— Это — неправда, — сказал он.
— Что?
— Вы не потому не ездили, — сказал Громов. — Одной — не стыдно. Это я вам как разведённый говорю. — Он помолчал. — Вы не ездили, потому что боялись, что, если приедете, — не уедете обратно.
Я стояла в дверях.
Корабельные часы тикали.
Я не знала, что сказать.
Потому что это — была правда.
Я это поняла — только сейчас. На пороге чужой квартиры. Рядом с якорем.
— Вы, — сказала я, — вы же сказали, что не умеете врать.
— Не умею, — сказал Громов.
— Тогда откуда вы знаете?
Он пожал плечами.
— Я из Мурманска, — сказал он. — Двенадцать лет там не был.
И закрыл дверь.
* * *
Вадим позвонил вечером.
Я как раз сидела на балконе. С бокалом. Смотрела на огни Марины. На яхты в канале. Пыталась угадать, которая — «Белуха». Не угадала. Они все были белые.
Телефон зазвонил.
«Вадим».
Я смотрела на экран секунд десять. Потом — взяла. Не знаю зачем.
— Светик, — сказал Вадим. Голос — как всегда. Бархатный, ленивый, уверенный. — Привет. Как ты?
— Хорошо. А ты? Как жена?
Пауза.
— Мы… мы разъехались, — сказал Вадим. — Не сложилось. Она — ребёнок, Светик. Ей двадцать три. Ей — тусовки, блогеры, сторис. А мне — нужен человек. Взрослый. Понимающий. — Пауза. — Как ты.
Я молчала.
— Светик, — сказал Вадим. — Я на Новый год устраиваю вечеринку. На яхте. На своей. Ну — на арендованной, неважно. Сто двадцать футов. Салют с воды. Шампанское. Все наши. Приходи.
— Нет, — сказала я.
— Подумай, — сказал Вадим. — Я буду ждать. Ты знаешь — я умею ждать.
Он не умеет ждать. Он за три года ни разу не дождался меня с работы. Ни разу.
— Вадим, — сказала я. — У меня на Новый год — родители. Из деревни. И жених.
Тишина.
Долгая.
— Жених? — сказал Вадим. Медленно.
— Жених, — сказала я.
И положила трубку.
Уши у меня горели так, что, наверное, было видно с яхт.
* * *
А в одиннадцать вечера в дверь постучали.
Два раза. Тяжело.
Я открыла.
На пороге стоял Громов. В футболке. С тарелкой.
На тарелке — что-то. Горячее. Пахнет — рыбой, луком, укропом. И тестом.
— Это — кингфиш, — сказал Громов. — В пирожках. Я не съел. Утром. Вы не взяли. — Пауза. — Пункт восемь. Жених ест всё, что дадут. — Он протянул тарелку. — А невеста?
Я смотрела на пирожки.
Корявые. Кривые. Разные. Один — подгорел. Один — развалился. Пахнут — как дома. Как у бабки Нюры. Как у мамы — в субботу.
— Вы печёте пирожки? — сказала я.
— Бабушка научила, — сказал Громов. — В Мурманске. Двадцать лет назад. — Он помолчал. — Невкусные, наверное. Я давно не пёк.
Я взяла один.
Откусила.
Кингфиш. Лук. Укроп. Тесто — сыроватое внутри. Соли — мало.
Это были самые вкусные пирожки, которые я ела за двенадцать лет.
— Невкусные, — сказала я.
Громов посмотрел на меня.
На мои уши.
— Ну да, — сказал он.
И ушёл.
А я стояла в дверях с тарелкой кривых пирожков и думала, что мама его съест.
В хорошем смысле.
Глава 4.
В которой мы летим
В Москву мы приехали в шесть утра.
Ночным поездом. Из Костромы. В плацкарте. Светочка хотела купить купе — я не дала. Сказала: «Светочка, мы что, графья? В плацкарте ездили — и поедем». Светочка вздохнула. Купила плацкарт. Нижние полки.
Нижние — хорошо. Под нижними — ящики. В ящики влез красный чемодан. Почти. Ну — наполовину. Вторая половина торчала в проход, и всю ночь об неё спотыкались. Сначала — проводница. Потом — мужик с верхней полки, который ходил курить в тамбур четыре раза. Потом — бабушка с внуком, которые ходили в туалет. Каждый раз, спотыкаясь, говорили — «ох ты ж». Я каждый раз говорила — «простите, мы в Дубай». И они переставали ругаться. Сразу. Мужик с верхней полки на третий раз сказал: «В Дубай — это хорошо. В Дубай — спотыкайтесь сколько хотите».
Баян Коля держал на коленях.
Всю ночь. Не спал. Сидел у окна. С баяном. Смотрел, как мимо проносятся тёмные леса, снег, огоньки станций.
Я спала. Ну — пыталась. На думке с долларами. Думка хрустела. Мне снилось, что меня грабят.
* * *
Москва была — страшная.
Я не была в ней тридцать семь лет. В восемьдесят девятом она была — серая, большая, с очередями. А теперь — огни. Везде. Как будто Новый год уже наступил и никогда не кончится. Вокзал — как дворец. Люди — тысячи. Все бегут. Все с телефонами. Все — в наушниках.
Коля вышел из вагона, поставил баян на перрон, огляделся.
— Ну, — сказал Коля.
Это «ну» было новое. Я его раньше не слышала. Это было «ну» человека, который вышел из леса и увидел город. Как Маугли.
— До аэропорта, — сказала я, — на метро. Потом — на поезде. Аэроэкспресс. Светочка написала. С Белорусского вокзала. По кольцевой.
— На метро, — сказал Коля.
— На метро.
— С баяном.
— С баяном, Коля.
Коля посмотрел на меня.
Потом — на вход в метро. Там, над входом, горела красная буква «М». Как в восемьдесят девятом. Ничего не изменилось.
— Комсомольская, — сказала я. Тихо.
— Что?
— Станция, — сказала я. — Тут — Комсомольская. Там, где я в восемьдесят девятом заблудилась.
Коля посмотрел на букву «М». На меня.
Взял баян в левую руку. Чемодан — в правую. Кивнул мне на сумку-холодильник.
— Держись за меня, — сказал Коля. — Не потеряешься.
И пошёл.
* * *
Эскалатор был — как пропасть.
Я помнила его. Длинный, крутой, в самую глубину. Тогда, в восемьдесят девятом, я на нём стояла, вцепившись в поручень, и думала — сейчас упаду. Не упала. А внизу — потерялась.
Коля встал на ступеньку. С баяном. С чемоданом. Я — за ним. С сумкой-холодильником. Сзади — Москва. Тысяча человек. Все в наушниках.
Эскалатор поехал вниз.
Коля стоял. Как памятник. Не держась.
Посередине пути — я видела — он чуть-чуть побледнел. Самую малость. Под усами.
Коля не любит, когда далеко вниз. И когда далеко вверх. И когда тесно. И лифты. Особенно лифты. Однажды, в девяносто восьмом году, его заперло в лифте в районной больнице — он туда ездил с аппендицитом. Три часа. Между вторым и третьим этажом. С аппендицитом. Его оттуда достали — и сразу на стол. Хирург потом сказал, что Коля — первый пациент в его практике, который на операционном столе сказал «спасибо, что не в лифте».
С тех пор Коля в лифты не заходит.
Эскалатор — не лифт.
Но тоже — вниз.
Коля стоял.
Я положила руку ему на спину. Между лопаток. Как когда он болел.
Коля не обернулся. Но плечи — я почувствовала — чуть-чуть опустились.
Внизу — мы не потерялись.
Коля держал меня за руку. Весь переход. Всю дорогу. На кольцевой. На Белорусской. До поезда.
Он сорок лет не держал меня за руку на людях.
В Москве — держал.
* * *
В аэропорту я поняла, что мы ничего не понимаем.
Совсем.
Аэропорт был — как город. Только под одной крышей. Стеклянной. Огромной. Внутри — магазины, кафе, люди, люди, люди, табло с огоньками, голос из-под потолка, который говорил то по-русски, то по-английски, и ни разу — понятно.
Мы стояли посередине. С красным чемоданом, сумкой-холодильником, клетчатой сумкой с банками, сумкой с шубой и валенками и баяном.
И смотрели на табло.
— Дубай, — сказала я. — Коля, ищи Дубай.
Коля смотрел на табло.
— Ди-эк-сэ-бэ, — сказал Коля. Медленно. По буквам. — Вон.
— Где?
— Вон. — Коля показал. — Десять сорок. Ди-эк-сэ-бэ. Регистрация — тут написано — «Ди». Сектор «Ди».
Я посмотрела на Колю.
— Ты что, по-английски читаешь?
— Буквы знаю, — сказал Коля. — На тракторе всё по-английски было. «Джон Дир». Тридцать лет.
* * *
На регистрации нас ждала девушка.
Не нас лично. Всех. За стойкой. В красной форме, в красной шапочке с белым платочком, который спускался сбоку, как у стюардесс в кино. Красивая, смуглая, с огромными чёрными глазами. Не русская.
— Хеллоу, — сказала девушка. И улыбнулась. — Пасспортс, плиз.
Я дала паспорта.
Девушка открыла. Посмотрела. На меня. На фотографию. На Колю. На фотографию. На Колины усы. Улыбнулась шире.
— Лаггедж? — сказала она.
— Что? — сказала я.
— Лаггедж, — повторила девушка. И показала на чемодан. — Бэгз.
— А, — сказала я. — Да. Вот. — И поставила на ленту красный чемодан.
Лента взвесила.
На табло загорелась цифра.
Девушка посмотрела на цифру.
Перестала улыбаться.
— Мэм, — сказала она. — Ит из… ит из тёрти-эйт килограммс.
— Что?
— Тридцать восемь, — сказал Коля. Сзади. — Тридцать восемь кило.
— Ну и что? — сказала я.
— Мэм, — сказала девушка. — Лимит из тёрти. Тридцать. — Она показала на пальцах. Три. Ноль.
— И что?
— Восемь — лишних, — сказал Коля.
Я посмотрела на чемодан.
Восемь кило лишних.
Это — сало. Ну — частично. Сало, грибы, мёд, варенье, шуба. Ну и банки.
— Мэм, — сказала девушка. Вежливо. — Ю кэн пэй. Ор… ор тэйк саммсинг аут.
— Что она говорит?
— Говорит — плати, — сказал Коля. — Или вынимай.
Я посмотрела на девушку.
Девушка посмотрела на меня.
Я знаю этот взгляд. Я сорок лет так смотрю на мужиков, которые пришли в ФАП «просто давление померить», а сами пьяные.
Вежливый. Сочувственный. Непробиваемый.
Я вздохнула.
Открыла чемодан. Прямо на ленте. При всех.
Вынула шубу.
Девушка посмотрела на шубу.
— Ит из… ит из коуд ин Дубай? — сказала она. Удивлённо.
— Что?
— Спрашивает, холодно ли в Дубае, — сказал Коля.
— Ночью, — сказала я девушке. Твёрдо. — Ночью — может быть.
Девушка посмотрела на меня. На шубу. На Колю.
И — я не поверила — засмеялась. Не обидно. Тепло. Как Светочка смеётся.
— Окей, мэм, — сказала она. — Окей.
Шубу я надела. На себя. Поверх пальто. Стало — тридцать два кило.
Ещё два.
Я вынула валенки. Свои. И Колины. Надела Колины на Колю — прямо поверх ботинок не налезли, Коля снял ботинки и сунул их в клетчатую сумку. Свои — надела на себя.
Тридцать.
Девушка смотрела на нас. На меня в шубе поверх пальто и в валенках. На Колю в валенках и в ватнике с баяном.
Потом нажала кнопку.
Красный чемодан уехал. По ленте. За шторку. В неизвестность.
Девушка протянула нам паспорта. С билетами. С наклейками.
— Хэв э найс флайт, — сказала она. И добавила, по-русски, с акцентом, медленно: — С… с Новым годом.
Я чуть не заплакала.
Опять.
* * *
Баян пошёл отдельно.
Светочка купила ему место. Отдельное. Как пассажиру. Нет — как багажу. Негабаритному. Его надо было сдавать в специальном окошке, в конце зала.
Коля нёс баян через весь аэропорт. В валенках. Медленно. Как на похоронах.
У окошка стоял мужчина. Русский. В синей форме. Усатый. Как Коля.
— Что сдаём? — спросил мужчина.
— Баян, — сказал Коля.
Мужчина посмотрел на футляр.
— Тульский? — спросил он.
— Тульский, — сказал Коля.
— Восемьдесят первый?
— Восемьдесят первый.
Мужчина посмотрел на Колю. Долго. Уважительно.
— У меня отец на таком играл, — сказал он. — В Липецке. — Пауза. — Аккуратнее положу.
— Ну, — сказал Коля.
И отдал.
Я видела — он отдал не сразу. Подержал секунду. Две. Как ребёнка. Как Светочку — когда она родилась, и акушерка сказала «давайте, папаша», а Коля не отдавал.
Мужчина взял баян. Обеими руками. Бережно.
Унёс.
Коля стоял у окошка. В валенках. С пустыми руками.
— Коля, — сказала я. — Он прилетит. С нами. В том же самолёте.
— Знаю, — сказал Коля.
Но руки — я видела — он сунул в карманы ватника.
И не вынимал.
* * *
На досмотре у Коли отобрали фляжку.
Митричеву.
Она лежала у него во внутреннем кармане ватника. Я и не знала. Думала — в чемодане. А он, видно, переложил ночью. В поезде.
Рамка запищала.
Строгая женщина в форме — уже русская — сказала: «Мужчина. Карманы. Всё — на ленту».
Коля вынул: ключи от дома, перочинный нож — его отобрали сразу, Коля посмотрел на женщину так, как будто она его родную мать арестовала, — платок, коробок спичек (тоже отобрали), три карамельки «Барбарис», медяк — счастливый, он его с семьдесят восьмого года носит, и фляжку.
Женщина взяла фляжку. Открыла. Понюхала.
Скривилась.
— Это что? — сказала она.
— Лекарство, — сказал Коля.
Женщина посмотрела на него.
— Мужчина. Жидкости — только до ста миллилитров. Это — сколько?
— Триста, — сказал Коля. Честно.
— Изымается, — сказала женщина.
Коля помолчал.
— Митрич обидится, — сказал он.
Женщина посмотрела на него. На валенки. На ватник. На усы.
Что-то у неё в лице дрогнуло.
— Митрич — это кто? — спросила она.
— Сосед, — сказал Коля. — Девяносто третьего года выпуска самогон. С берёзовыми почками. Он мне на дорогу дал. Сказал — «в Дубае не наливают».
Женщина смотрела на него ещё секунду.
Потом закрыла фляжку. Положила в пластиковый ящик. К остальным изъятым. Там уже лежали: бутылка воды, крем для рук, банка мёда, чья-то губная гармошка.
— Передайте Митричу, — сказала женщина, — что в Дубае наливают. Но — не такое.
И отвернулась.
Я видела — она улыбалась.
* * *
Потом был — паспортный контроль.
Будка. Стекло. Пограничник — молодой, строгий, в зелёной фуражке.
Я дала паспорт. Он открыл. Посмотрел. На меня. На паспорт. На меня.
Взял печать.
Поставил.
Хлоп.
Первая печать. В моём паспорте. За шестьдесят четыре года.
Я смотрела на неё. Маленькая, синяя, с самолётиком. «Шереметьево. Выезд. 26.12.2026».
Пограничник вернул паспорт.
— Счастливого пути, — сказал он.
Я взяла паспорт. Двумя руками. Прижала к груди. К шубе.
— Спасибо, — сказала я. — Спасибо вам. Сынок.
Пограничник посмотрел на меня.
На секунду — я видела — перестал быть строгим.
— С Новым годом, мать, — сказал он.
* * *
А потом было — Дьюти-фри.
Я не знала, что это такое. Светочка написала — «мам, там магазины без налогов, но вы ничего не покупайте, там всё дорого». Я подумала — без налогов же. Значит — дёшево.
Вошла.
И пропала.
Это было — как в сказке. Как пещера Али-Бабы, про которую я Светочке читала в детстве. Только вместо сундуков с золотом — полки. Стеклянные. До потолка. С флакончиками. С баночками. С коробочками. Всё сверкает. Всё пахнет. Всё — блестит.
Духи.
Сотни.
Я в жизни столько духов не видела. У меня дома — одни. «Красная Москва». Коля мне подарил на тридцатилетие свадьбы. Флакончик — до сих пор полный. Я им — по праздникам. Одну каплю. За ухо.
А тут — сотни.
И можно — нюхать. Бесплатно. Стоят флакончики-пробники, и бумажечки — полоски такие белые, — и брызгай сколько хочешь.
Я брызнула.
На полоску. Понюхала.
Ой.
Брызнула другие. На запястье.
Ой-ой.
Третьи. На другое запястье.
Четвёртые. За ухо.
Пятые. На шубу.
Я ходила вдоль полок. Двадцать минут. И нюхала. И брызгала. И нюхала. Мне было — как в саду в июне, когда цветёт всё сразу: и черёмуха, и сирень, и жасмин, и шиповник. Голова кружилась. Девушки-продавщицы ходили за мной. Сначала — с подозрением. Потом — с интересом. Потом одна, в чёрном, с идеальными бровями, подошла и сказала: «Женщина, а давайте я вам подберу. Ваш аромат. По характеру».
Я сказала — «давайте».
Она подобрала.
Брызнула мне на запястье.
Я понюхала.
Это было — как лес после дождя. Как мокрая земля, и мох, и грибы, и что-то сладкое, как малина, и что-то тёплое, как печка.
Как Большие Кочки.
Я спросила — сколько.
Девушка сказала.
Я села на пуфик.
Прямо в магазине. В шубе.
— Женщина, вам плохо? — спросила девушка.
— Это — Колина пенсия, — сказала я. — За полгода.
Девушка помолчала.
Потом — тихо, оглянувшись — дала мне пробник. Маленький. С ноготь. Стеклянный. С этим самым лесом внутри.
— С Новым годом, — сказала она.
Я взяла.
Коля ждал меня у выхода из магазина. Сидел на скамейке. В валенках. С пустыми руками.
Понюхал меня.
— Галя, — сказал Коля.
— Что?
— Ты пахнешь, как парфюмерный отдел универмага «Кострома» в восемьдесят шестом, — сказал Коля. — Когда я тебе там «Красную Москву» покупал.
— Это плохо?
Коля подумал.
— Нет, — сказал он.
* * *
Самолёт был — огромный.
Я думала — самолёт — это как в кино. Узкий, тесный, с маленькими окошками. А этот — как дом. Двухэтажный. Мы — внизу. Сотни кресел. Синие, мягкие. В каждом — подушка, плед, наушники. И — телевизор. В спинке переднего кресла. С кнопками.
Наши места были — у окна. Я — у окна. Коля — рядом. Светочка выбирала. Написала — «мам, у окна, тебе понравится».

