Читать книгу Шейх в Кочках (Ева Вересова) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
Шейх в Кочках
Шейх в Кочках
Оценить:

4

Полная версия:

Шейх в Кочках

Сначала — Люба.

Пришла — с банкой. Огурцы. Свои. С укропом. Поставила на стол. Села. Сказала — «я на минутку». Сняла платок. Сняла шубу. Сняла валенки.

На минутку.

Потом — Шишкины.

Шишкин — с молоком. Три литра. От Зорьки. Шишкина — с творогом. Пятеро внуков — с санками. Санки оставили во дворе. Внуков — тоже. Внуки — сразу полезли на сарай. Где трактор стоял. Пустое место. Снег. Прыгать — удобно.

Потом — бабка Нюра.

Сама. С клюкой. Через сугробы. Девяносто два года. В тулупе. В валенках. В платке — сером, не в оренбургском, оренбургский — теперь мой. Она мне его отдала. Сказала — «он Дубай видел, мне его носить неприлично».

Бабка Нюра пришла — и села в красный угол. Под иконы. Сразу. Как к себе.

У неё под тулупом что-то шуршало.

Я знала что.

Письмо.

Тринадцатое.

Она его неделю писала. Мне сказала — «Галка, не мешай, у меня ответ».

* * *

К четырём — отец Сергий. С матушкой. Матушка — с вареньем. Отец Сергий — с банкой. Пустой.

— Это — под песок, — объяснил отец Сергий. — Вдруг он привёз.

Это у него коллекция. Песок. Со всего мира. В банках. Кто куда едет — привозит. Год назад я ему привезла — из Дубая. Две банки. С пляжа и из пустыни. Он их поставил — на почётное место. На полку. Под иконой Николая Чудотворца. Сказал — «Николай Угодник — покровитель путешествующих. Пусть смотрит».

Потом — Митричева жена. Нина. С холодцом.

Потом — Серёгина жена. Ленка. С тортом. «Наполеон». Двенадцать коржей.

Потом — Толик-пилорама с женой. С грибами.

Потом — Зойка с почты. С лимонадом. Почты у нас нет уже три года. А Зойка — есть. Её все так и зовут — Зойка с почты.

Потом — дачники. Те четверо, которые зимуют. Москвичи. Пенсионеры. Пришли — с конфетами. В коробке. Дорогими. Положили на стол — рядом с Ленкиным «Наполеоном». Посмотрели на «Наполеон». Молча забрали конфеты обратно. Положили — в угол. Я видела.

К пяти — в избе сидело сорок человек.

На лавках. На табуретках. На сундуке. На печи — дети. Шишкинские. Пятеро. Свешивались.

Светочка смотрела на меня.

— Мам, — сказала Светочка. — Это — все?

— Нет, — сказала я.

* * *

Остальные ждали — на улице.

Я выглянула в окно.

На улице — у ворот, вдоль забора, по всей улице до самого клуба — стояли люди.

С фонариками.

Как год назад. Когда мы из Дубая вернулись. Тогда вся деревня тоже вышла — встречать. С фонариками. Сто сорок человек.

Сейчас — больше.

Из района приехали. Из Судиславля. Из Лосева. Из Шишкина-Починка — там живёт Шишкин-старший, брат нашего Шишкина, он тоже Шишкин, у них вся деревня Шишкины. Приехали — на машинах. Машины — встали у трассы. На повороте. Дальше — не проехать. Пешком пошли. Восемь километров. По пояс.

Посмотреть на шейха.

А у клуба — горели фонари.

Три. Новые. Жёлтые. Сорокин починил.

Под фонарями — стоял сам Сорокин.

В пальто. В кроличьей шапке. Один. Без Игоря. Без Елены Викторовны. Без растяжки. Без оркестра.

Только за ним, у крыльца клуба, — стояли дети.

Двенадцать штук. В шубках. В шапках с помпонами. Девочки — в кокошниках. Поверх шапок.

Ансамбль «Колокольчик».

Я посмотрела на Сорокина.

Сорокин посмотрел на меня. Через улицу. Через окно.

Развёл руками.

Мол — договаривались без программы. Но — дети. Дети сами пришли. Дети — хотели.

Я кивнула.

Детям — можно.

* * *

В шесть зазвонил телефон.

Светочкин. Светочкин ловит в избе лучше моего — у неё телефон дубайский, дорогой. Ловит даже без варенья.

Лёша.

— Света, — сказал Лёша. — Мы на повороте. Пересели. Едем.

— Как он? — спросила Светочка. — Как дедушка?

Лёша помолчал.

— Свет, — сказал он. — Он — смотрит.

— Что?

— Смотрит. На всё. Молчит. И смотрит. — Пауза. — Свет. Я двенадцать лет на лодке. Я такого лица не видел. Ни у кого.

— Какого?

Лёша подумал.

— Как у ребёнка, — сказал он. — На ёлке.

* * *

Ехали они — два часа.

Восемь километров. Два часа. Митрич потом говорил — нарочно медленно. Чтоб не растрясти. Я Митричу не верю. Я думаю — «Т-40» быстрее не может. Он с семьдесят девятого года. Он старше Светочки.

Но — довёз.

В восемь вечера — на дальнем конце улицы, у леса, у Серёгиного дома — показался свет.

Фара.

Одна. У «Т-40» вторая не горит — с девяносто шестого.

Тарахтение. Знакомое. Митричево.

И вся улица — сто сорок человек, двести, я не знаю сколько — подняла фонарики.

Разом.

Как будто кто-то скомандовал.

Никто не командовал.

* * *

Я вышла на крыльцо.

В шубе. Белой. Новой. Светочкиной. Которую я боялась носить.

Мутоновую — я отдала. Заранее. Коле. С собой. В Кострому. Сказала — «на вокзале — надень на него. Сразу. Как выйдет из вагона. Без разговоров».

Коля — надел.

Я это увидела — когда сани подъехали.

* * *

Трактор встал у ворот.

Митрич заглушил мотор.

Стало — тихо.

Совсем.

Двести человек. С фонариками. В снегу. Молчат.

Только дети на печи у меня в избе — сопят. Прилипли к окну.

Сани.

Большие. Деревянные. На сене. С тулупами.

В санях — четверо.

Лёша — сзади. С чемоданами. Обнимает чемоданы — как ребёнка.

Коля — спереди. В тулупе. В ушанке. Прямой. Как столб.

Мира — посередине. В пуховике — розовом, Светочкином старом, Светочка ей заранее отправила с Колей. В шапке с помпоном. Лицо — красное, мокрое. От мороза. Или — нет.

И рядом с Мирой —

Абу Хамад.

В моей шубе. Мутоновой. С девяносто седьмого года. Она ему — до пят. Рукава — подвёрнуты.

В Колиной ушанке. Великоватой. Съехала на брови.

Под шубой — белое. Длинное. Его. Канду́ра. Мне Мира говорила, как называется. Торчит из-под шубы. До валенок.

В Колиных валенках.

Тех самых. Которые Коля ему отдал на причале. Год назад.

Он их привёз — обратно.

В Кочки.

На себе.

Борода — седая. Белая. В инее. Брови — в инее. Ресницы — в инее.

Он сидел в санях.

И — не двигался.

Смотрел.

На улицу. На дома. На трубы — дымят. На сугробы — до окон. На фонари. На людей. На двести фонариков — в темноте. На звёзды — над лесом.

Двести человек смотрели на него.

Он — на них.

Тишина.

* * *

Потом Мира что-то сказала ему. Тихо. По-арабски.

Он кивнул.

Медленно.

Взялся за край саней. Рукой — в Колиной варежке.

Коля — встал. Первым. Вылез. Подал руку.

Абу Хамад взялся за Колину руку.

И — вылез.

Тяжело. С палочкой. Шуба — путалась. Валенки — проваливались.

Встал.

На снег.

На наш снег.

Кочкинский.

Постоял.

Потом — наклонился.

Медленно. С палочкой. Как старики наклоняются. Сначала — спина. Потом — колени.

Снял варежку. Колину.

И — положил ладонь. Голую. На снег.

Подержал.

Долго.

Двести человек — молчали.

Абу Хамад поднял руку. Посмотрел на ладонь. Мокрую. Красную.

Сказал что-то.

Мира — у саней — закрыла рот рукой.

Потом — перевела. Громко. Для всех.

— Он говорит, — сказала Мира. — «Он — живой».

* * *

Я потом спрашивала Миру. Что он имел в виду.

Мира сказала — дедушка всю жизнь думал, что снег — это как песок. Белый песок. Холодный. Сухой. Мёртвый. Как в кино. А он — тает. Под рукой. Он — тёплый внутри. Он — живой.

Я сказала — «Мирочка. Снег — холодный».

Мира сказала — «для дедушки — тёплый».

Я не стала спорить.

* * *

Абу Хамад выпрямился.

Огляделся.

Увидел меня. На крыльце.

В белой шубе.

И — улыбнулся.

Той самой улыбкой. Как на причале. Год назад. Когда я ему мазь на руки мазала, а он смотрел на меня и улыбался беззубо, во весь рот, как будто я ему не мазь мажу, а жемчуг отдаю.

Он сказал — одно слово.

Громко. Через всю улицу. Через двести человек.

— Шейха!

И я — сбежала с крыльца.

Опять. Как со Светочкой.

Только теперь — в валенках. Я научилась.

* * *

Я не буду рассказывать, как мы обнимались.

Это — неприлично. Ему — вообще нельзя обниматься с чужими женщинами. Мне Мира говорила. Я и не обнималась. Я — подбежала. И встала. Перед ним. И взяла его руки — обе. Голые, красные, мокрые. В свои. И — подула. На пальцы. Как Светочке в детстве.

Это — можно. Это — фельдшер.

Абу Хамад смотрел на меня.

На мою белую шубу. На оренбургский платок. На колоски на пальце — рядом с медным.

Сказал что-то.

— Он говорит, — сказала Мира, — «ты носишь кольцо. И мою жемчужину?»

Я похлопала себя. По груди. Слева.

— Здесь, — сказала я. — В кармашке. Самое надёжное место.

Мира перевела.

Абу Хамад — засмеялся.

Громко. Беззубо.

И двести человек на улице — выдохнули.

Разом.

Как будто им разрешили.

* * *

А потом — заиграла гармошка.

Нет — баян.

Нет — гармошка. Не наша. Детская.

У клуба. Под фонарями. Ансамбль «Колокольчик». Двенадцать человек. В кокошниках поверх шапок. Руководитель — Елена Викторовна, всё-таки приехала, в шубе, — с гармошкой.

И дети — запели.

Не «Калинку».

«В лесу родилась ёлочка».

Тоненько. Вразнобой. С мороза. Самая маленькая — в первом ряду, лет пяти — пела громче всех и на два слова впереди.

Абу Хамад — обернулся.

Посмотрел на детей.

Слушал.

Долго.

Потом — приложил руку к груди. К шубе. Мутоновой.

И — поклонился. Детям.

Низко. Как старики кланяются. С палочкой.

Самая маленькая — в первом ряду — перестала петь. Посмотрела на него. И — тоже поклонилась. В кокошнике. Кокошник упал в снег.

Сорокин стоял под фонарём.

В кроличьей шапке.

И — вытирал глаза. Варежкой.

Я видела.

* * *

А потом из толпы вышла бабка Нюра.

Как она вышла — я не знаю. Она ж в избе сидела. В красном углу. А тут — в первом ряду. У ворот. С клюкой. В тулупе.

Девяносто два года.

Она подошла — к Абу Хамаду.

Он — к ней.

Остановились.

Бабка Нюра — маленькая. Ниже меня. Он — тоже не высокий. Но выше.

Бабка Нюра посмотрела на него. Снизу вверх. Долго. Прищурилась.

— Ты, что ли, — сказала бабка Нюра, — Фатимин брат?

Мира перевела.

Абу Хамад кивнул. Поклонился. Приложил руку к груди.

Это — у них. Тётя Фатима — его сестра. Старшая. Восемьдесят восемь лет. В Дубае. А бабка Нюра с ней — переписывается. Год. Через Миру. Мира переводит. Бабкины письма — на арабский. Фатимины — на русский. Двенадцать писем — туда. Двенадцать — обратно.

Это всё — с прошлого Нового года. Когда я в Дубае показала тёте Фатиме фотографии. На телефоне. И на одной — бабка Нюра. В валенках. С санками. А вживую они друг друга не видели. Ни разу. Даже по видео: бабка Нюра телефону не доверяет. Говорит — письмо хоть в руках подержать можно.

И тётя Фатима сказала — «у меня есть сестра. В снегу».

И бабка Нюра сказала — «у меня есть сестра. В песке».

Так и пишут. «Дорогая сестра». С тех пор.

Бабка Нюра полезла за пазуху. В тулуп.

Достала — конверт. Толстый. Пухлый. Перевязанный ленточкой. Красной. От торта.

— Ей, — сказала бабка Нюра. — Фатиме. Ответ. Двенадцать писем написала. За год. Это — тринадцатое. Отвези.

Абу Хамад взял конверт.

Посмотрел на бабку Нюру.

Сказал что-то.

— Он говорит, — сказала Мира, — тётя Фатима тоже написала. Двенадцать. — Мира достала из сумки конверт. Такой же толстый. — Это — тринадцатое. Ей — вам.

Бабка Нюра взяла.

Посмотрела на конверт. На буквы — арабские, вязью. И ниже — русские, Мириной рукой: «Анне Степановне. Большие Кочки. Сестре».

Сунула — за пазуху. К сердцу.

— Дома прочитаю, — сказала она. — С очками.

И — пошла.

Обратно. Сквозь толпу. С клюкой.

Двести человек — расступились.

* * *

Потом — я помню плохо.

Помню — Абу Хамада вели в избу. Коля — под одну руку. Лёша — под другую. Мира — сзади, с палочкой.

Помню — на крыльце он остановился. Посмотрел на дверь. На наличники. Колины. Резные. С колосками.

Потрогал. Пальцем. Колосок.

Помню — в сенях он снял валенки. Сам. Аккуратно. Поставил — рядом. Носками — к стене. Как туфли — у входа в мечеть. Мне Мира потом сказала.

Помню — в избе он встал на пороге.

И увидел — сорок человек.

На лавках. На сундуке. На табуретках. Дети — на печи.

Сорок человек — встали.

Все.

Даже Митрич. Он уже сидел — за столом. Успел.

Абу Хамад посмотрел на них.

На стол — от стены до стены. На пироги. На рыбник. На кулебяку. На огурцы. На холодец. На «Наполеон». На конфеты москвичей — в углу.

На печь. На детей.

На красный угол. На иконы. На лампадку.

И — на южную стену.

Там — дощечка. Колина. Со стрелкой.

Он посмотрел на стрелку.

Долго.

Повернулся к Мире. Спросил что-то.

Мира посмотрела на дощечку. На Колю. Спросила Колю — тихо.

— Николай Иванович. Это — что?

— Кыбла, — сказал Коля.

Мира — замерла.

Перевела.

Абу Хамад посмотрел на Колю.

Коля стоял. У печки. В тулупе ещё. Не снял. Смотрел — в пол.

— Скажи ему, — сказала я Мире. Тихо. — Скажи — Коля два часа считал. По атласу. С компасом. С трактора. И уборную — перенёс. Трактором. На двенадцать метров. Чтобы — не на уборную.

Мира посмотрела на меня.

— Уборную?

— Туалет, — сказала я. — Деревянный. Во дворе. Он стоял — на юге. На кыбле. Коля его — перенёс.

Мира открыла рот.

Закрыла.

Повернулась к дедушке.

И — перевела.

Долго. Подробно. С руками. Я видела — она показывала руками, как трактор тянет туалет.

Абу Хамад слушал.

Не двигался.

Потом — пошёл.

Через горницу. Мимо стола. Мимо сорока человек.

К Коле.

Встал — перед ним.

Маленький. Сухонький. В белой кандуре. Без валенок — в носках. Шерстяных. Моих — я ему связала, Коля в Кострому отвёз.

Перед Колей. Метр девяносто. В тулупе.

Посмотрел на него. Снизу.

И — взял за руку.

Обеими руками. Колину — в мазуте. С семьдесят восьмого.

Подержал.

Сказал что-то.

Тихо.

Мира — не перевела.

Стояла. Смотрела. Плакала.

— Мира, — сказала я. — Что он сказал?

Мира вытерла глаза.

— Он сказал, — сказала Мира, — «брат мой. Ты передвинул дом для моего Бога».

* * *

Коля ничего не ответил.

Коля посмотрел на Абу Хамада. Сверху.

Шевельнул усами.

И сказал:

— Ну.

Абу Хамад — кивнул.

Он понял.

Он — единственный, кроме меня, кто понимает Колино «ну».

Мира говорит — у них в арабском такого слова нет.

Я думаю — есть.

Просто его не произносят.

Им — молчат.

* * *

Ночью Абу Хамад лёг — в нашу кровать.

Мы с Колей — на печь.

Коля свесил ноги.

Над горницей. Над Мирой на диване.

Мира сказала — «Николай Иванович, мне не мешает».

Коля сказал — «ну».

Ноги — не убрал. Некуда.

Я лежала на печи. Рядом с Колей. Тесно. Тепло. Кирпичи — горячие. Сорок лет назад я тут лежала — со Светочкой в животе. Одна.

Теперь — с Колей.

В избе было тихо.

Только — дышали.

Светочка с Лёшей — за перегородкой. Мира — на диване. Коля — рядом. Абу Хамад — в нашей комнате, в нашей кровати. Под нашим одеялом. Ватным. Под иконой — маленькой, Казанской, которая у нас в спальне висит.

И — Борька.

За стенкой. В хлеву.

Борька вернулся от Шишкиных — опять. Вечером. Пока все встречали. Пролез под забором. Пришёл домой.

И теперь — вздохнул.

Громко. Тяжело. Как человек.

Из нашей комнаты — шорох. Абу Хамад — не спал.

Слушал.

Я замерла.

Коля — тоже.

Тишина.

Потом — из комнаты. Голос. Тихий. Старческий. Он что-то спросил. По-арабски. В темноту.

Мира — с дивана — ответила. Сонно.

Пауза.

Абу Хамад сказал что-то ещё.

И — засмеялся. Тихо. В темноте. Под нашим одеялом.

— Мира, — прошептала я. С печи. — Что?

Мира — тоже шёпотом:

— Он спросил — кто там вздыхает за стеной. Я сказала — поросёнок. Хозяйский. Он спросил — как его зовут. Я сказала — Борька.

— И что он?

Мира помолчала.

— Он сказал — «у моего отца на острове был осёл. Тоже вздыхал по ночам. Его звали — Хамад. Как меня. Отец говорил — чтобы не путаться».

Я лежала на печи.

Коля лежал рядом.

Коля — затрясся.

Я сначала испугалась. Думала — сердце.

Потом — поняла.

Коля смеялся.

Беззвучно. На печи. Сорок один год я с ним живу — я не слышала, как он смеётся. Он смеётся — усами. А тут — трясся весь. Печь — тряслась. Ноги — над горницей — тряслись.

— Коля, — прошептала я. — Ты что?

Коля — перестал. Не сразу.

Вытер глаза.

— Чтобы не путаться, — сказал Коля.

И — опять.

* * *

Я не уснула до трёх.

Лежала. На горячих кирпичах. Слушала. Как дышит мой дом.

Шестеро человек. Один поросёнок. И — где-то там, за стеной, на юге, чуть правее, сквозь огород, сквозь лес — Мекка.

А на востоке — иконы. И лампадка.

А на подоконнике — у варенья — телефон. Светочкин. Мигает. Сообщение. От Любы. Голосовое. Я не стала слушать. Я знала, что там.

Там — восемь минут.

Про шейха.

Который положил руку на снег.

И сказал — «живой».


Глава 5. Мира.

В которой я записываю русскую зиму

Мой профессор сказал: «Полевой дневник — это главный инструмент лингвиста. Записывайте всё. Даже то, что кажется вам незначительным. Особенно то, что кажется вам незначительным».

Я записываю всё.

Меня зовут Мира бинт Халид. Мне двадцать один год. Я студентка четвёртого курса. Я изучаю русский язык шесть лет и до двадцать девятого декабря две тысячи двадцать седьмого года считала, что я его знаю.

Это была ошибка.

Ниже привожу записи из моего дневника без изменений. Галина Петровна прочитала их и сказала: «Мирочка, ты это в университет не показывай, там люди приличные». Но я считаю, что наука должна быть честной.

* * *

*Запись 1. 29 декабря, 23:40. Диван в горнице.*

Над моей головой висят ноги Николая Ивановича.

Я пишу это не в качестве жалобы. Я пишу это как факт. Ноги большие, в шерстяных носках, очень аккуратно заштопанных. Они свешиваются с печи. Николай Иванович спросил, не мешают ли они мне. Точнее, он посмотрел на ноги, потом на меня, а потом сказал: «Ну?»

Я ответила: «Николай Иванович, мне не мешает».

Он сказал: «Ну».

Это первые два примера за сегодня. Они интонационно различаются. Первое «ну» — вопросительное, означает: «Простите за неудобство, которое я вам причиняю своими ногами, и не могли бы вы сказать, если это вас беспокоит». Второе — утвердительное, означает: «Благодарю вас за такт, но я всё равно понимаю, что вам мешает, и я огорчён».

Заношу в картотеку.

Слово: НУ. Часть речи: не установлена.

* * *

*Запись 2. 30 декабря, 06:10.*

Я проснулась в полной темноте от того, что в избе кто-то ходит.

В Дубае никогда не бывает полной темноты. Там всегда есть свет снизу, от города. Здесь темнота такая, будто тебя положили в ящик и закрыли крышкой. Я лежала и слушала. Скрипнули половицы. Потом что-то звякнуло. Потом я услышала, как льётся вода.

Я встала. Взяла телефон с фонариком.

Дедушка стоял у печи, в кандуре, с закатанными рукавами. Перед ним на табуретке стоял эмалированный таз с синим ободком. А рядом с тазом стоял Николай Иванович. В тулупе, надетом на нижнее бельё. С ковшом.

От ковша шёл пар.

Дедушка подставлял руки. Николай Иванович лил. Дедушка умывал лицо, потом руки до локтей, потом протирал голову и ноги. Это омовение. Его совершают перед молитвой, и дедушка совершает его всю жизнь, каждый день, пять раз. В Дубае для этого есть кран.

Николай Иванович лил воду очень медленно и очень точно. Как будто наливал бензин в чужой мотоцикл.

Вода была горячей. Он встал раньше и нагрел её. Потом я узнала: на вчерашнем ужине он спросил у меня, когда у дедушки первая молитва. Я сказала: на рассвете, около половины седьмого. А как он будет мыться? Я сказала: не знаю, Николай Иванович, у вас колодец и там минус двадцать семь. Николай Иванович сказал: «Ну».

Это, как теперь выяснилось, означало: «Я встану в пять, натаскаю воды, растоплю печь и буду стоять с ковшом».

Когда дедушка закончил, Николай Иванович подал ему полотенце. Потом вышел из кухни, вернулся и положил на пол, под дощечкой со стрелкой, что-то круглое и плоское.

Это был компас.

Дедушка посмотрел на компас. На стрелку на стене. Они показывали одно и то же.

Дедушка кивнул. Николай Иванович кивнул. И встал у двери спиной к горнице, в тулупе, скрестив руки. Как часовой.

Он простоял так всю молитву. Семь минут. Никто ведь не войдёт в избу в половине седьмого утра, кроме него самого. Но он стоял.

Я спросила потом: «Николай Иванович, зачем вы стояли у двери?»

Он подумал.

— Дует, — сказал он.

Я записала. Но я не думаю, что это слово означало «дует».

* * *

*Запись 3. 30 декабря, 07:30. Об уборной.*

Мой профессор просил записывать только относящееся к речи. Однако я считаю, что этот опыт сформировал моё понимание русского языка.

Уборная находится в двенадцати метрах левее того места, где она находилась раньше. От крыльца к ней ведёт тропинка шириной в один валенок. Температура составляет минус двадцать семь градусов.

Галина Петровна дала мне указания. Цитирую дословно:

«Пойдёшь — шубу надень. Шапку надень. Рукавицы не снимай, пока не надо. Там на гвозде дощечка из пенопласта. Её подложишь. Без неё не садись, Мирочка, примёрзнешь, у нас в девяносто четвёртом был случай с агрономом. И не рассиживайся. Это тебе не Дубай».

Я не рассиживалась.

Новые слова: «не рассиживайся», «агроном» (в значении: человек, с которым был случай).

Когда я вышла, небо начало светлеть. Оно было розовое. Я никогда не видела такого цвета на небе. Снег был тоже розовый. Над всеми трубами стояли прямые столбы дыма, как колонны в мечети. Было так тихо, что я слышала, как у меня скрипят ресницы.

Я простояла на тропинке минуты три, и у меня замёрзли зубы. Я не знала, что зубы могут замерзать.

На обратном пути я встретила Бориса. Это поросёнок. Он стоял посреди двора, с пятном в форме Африки на боку, и смотрел на меня. Галина Петровна выбежала с ведром и закричала: «Борька, ирод, опять! Мирочка, ты дедушке не говори!»

Дедушка стоял на крыльце в шубе. Он смотрел на поросёнка. Поросёнок смотрел на дедушку.

Дедушка сказал мне по-арабски: «Скажи хозяйке, что мы уже знакомы. Вчера ночью мы хорошо побеседовали через стену».

Я перевела. Галина Петровна села на ведро.

* * *

*Запись 4. 30 декабря, 11:00. Завтрак.*

На завтрак Галина Петровна подала:

— кашу пшённую с маслом;

— блины;

— сметану;

— яйца варёные, четыре штуки на человека;

— рыбник вчерашний;

— пирожки вчерашние, три вида;

— творог;

— мёд;

— варенье трёх цветов;

— чай.

Дедушка в Дубае завтракает так: финик, кофе, смотрит на море.

Дедушка посмотрел на стол. Галина Петровна посмотрела на дедушку. Она стояла, подперев бока, и я знаю этот взгляд, я видела его год назад в Дейре, когда она заставила семь человек с причала съесть холодец.

Дедушка взял блин.

Он съел его. Он посмотрел на меня. Он спросил по-арабски: «Как называется вот это?»

Я сказала: «Блин, дедушка».

Он попробовал повторить: «Б-лин».

Лёша, который как раз входил с дровами, уронил одно полено.

Я должна пояснить. В русском языке слово «блин» имеет два значения. Первое — круглое изделие из теста. Второе — восклицание, которое произносят, когда у человека что-то случилось, например он уронил полено.

Я пыталась объяснить дедушке. Я сказала: это такой хлеб. И ещё это слово, которое говорят, если больно.

Дедушка долго думал.

— Мудро, — сказал он. — Хлеб и боль. Одним словом. Это очень старый народ.

Он съел ещё шесть.

Галина Петровна сосчитала. Я видела, как она считает: не глядя, углом глаза, и на лице у неё было такое выражение, как у дедушки, когда леска дёрнулась.

— Мирочка, — сказала она. — Спроси, он ещё будет?

Дедушка сказал, что больше не может.

Я перевела.

— Ну-ну, — сказала Галина Петровна и положила ему ещё два.

Новое слово: НУ-НУ. Не является удвоением слова НУ. Означает: «Я слышала, что вы сказали, и не придаю этому значения».

* * *

*Запись 5. 30 декабря, 14:00. Магазин.*

Мы пошли в магазин. Я должна начать сбор материала.

Магазин называется «Продакты». Я указала на это Галине Петровне как на ошибку, потому что я учила правила. Она взяла меня за локоть, и мы немного отошли. «Мирочка, — сказала она. — Никогда. Никому. Особенно Любе. Это Толя писал».

bannerbanner